Скачать:TXTPDF
Путь на Волшебную гору
и красота несовместимы, предрассудок, возникший из ошибочного толкования обоих понятий. Ибо деловитость, это не равнодушие, а красота — отнюдь не риторическая напыщенность. Станет ли кто‑нибудь утверждать, что невыразительная, корявая речь, банальные, затасканные выражения могут способствовать успеху дела, предпринятого говорившим? Спросите об этом детей. Им следует внушить, что деловитость вовсе не безобразна, что, напротив, предельная деловитость придает ту яркую выразительность, ту убеждающую прозрачность, которые родятся из страсти к делу и из глубокого понимания дела. Им необходимо разъяснить, что красота — не роскошь и не приправа, а естественная, исконная форма всякой мысли, которая заслуживает быть воплощенной в слове. Скажите им, что голова, в которой родятся мысли, подобные тем, какие излагали профессор и государь, это не голова, а кочан капусты.

Я вижу, мой ответ носит несколько отвлеченный и сентенциозный характер, а ведь Вы хотели получить от меня практические советы и указания относительно «специальных стилистических упражнений, которые, по — вашему, должны были бы заменить традиционное школьное сочинение. Однако я считаю, что давать узкопрактические советы куда менее важно, чем определить основную идею, которая должна объединять учителя и ученика пусть не до начала, но в ходе их совместной работы, чтобы эта работа принесла необходимый успех. Я утверждаю тождество деловитого и прекрасного, и пафос этого утверждения не иссякнет, пока идея воспитания не утратит свою жизненную силу, пока не погребут ее надвигающиеся мертвые пески — пустыня массового варварства и утилитаризма.

1920

Русская антология

Посетитель ушел, и вот опять один в комнате, сидишь и думаешь, как постепенно устанавливает жизнь связи, реальные связи между нами и сферами действительности, которым когда‑то, в хрупкую раннюю пору, мы склонны были приписывать лишь духовное и мифическое бытие. Жизнь — это осуществление, — это реализация во всех смыслах, и этим‑то она фантастична; ибо мечтателю действительность видится более мечтательной, чем любая мечта, и льстит ему глубже. Но и жизнь, то есть претворение в реальность, нередко кажется нам каким‑то предательством, — предательством и изменой нашей не загрязненной реальностью юности. Да, мы были юны — хрупки, чисты, свободны, насмешливы, робки, и мы не верили, что реальность может хоть в каком‑либо отношении нам «подходить». И все‑таки жизнь преподносила нам потом свои реальности, преподносила одну за другой — перебираешь их в памяти и головой качаешь. Рядом с нами совершались поступки, поступки наших близких, суровые, как сама жизнь, нешуточные, ужасающие в своей окончательности, и мы возмущались ими, воспринимая их как измену общей нашей нереальности прежних времен. А между тем жаловаться мы были не вправе, ведь и мы в большой мере уже претворились в реальность — из‑за своего труда, своего положения, домашнего очага, брака, детей и как там еще именуются всякие дела жизни, будь то суровые или человечно — уютные; и хотя мы втайне хранили некоторую верность свободе и отрешенности, хотя в глубине души у нас оставалась доля насмешливости и робости юных лет, совершать такие нешуточные поступки мы и сами учились. Фантастически неожиданная действительность, мы не закрываем глаза на твой смертельно суровый нрав! Ибо, какое бы ты ни принимала обличье, бледное от страсти или человечно — уютное, всем твоим ликам, вызывают ли они у нас недоверчивое веселье или, наоборот, потрясенье, свойственно нечто страшное, нечто священно грозное, от всех от них веет родством с тем, последним в их череде, который в конце концов тоже нам «подойдет», — несомненным семейным сходством со смертью. Да, и до реальных почестей смерти тоже мы в итоге дойдем, кто бы подумал, и любая действительность, бледная или веселая, носит ее черты.

— Ну — ну, что за ноты. Прямо с порога — о смерти? Да что же это стряслось?

Приходил посетитель. Посланец из мира, с предложением и поручением извне. Требуется импровизация, маленький литературный этюд для просвещенной публики.

— Невелико дело.

О, само по себе оно, пожалуй, и правда пустяковое. Но вот ведь есть у нас, немцев, выражение «принимать близко к сердцу». Превосходное выражение, поэтически окрашенное! Ведь поэт не тот, кто что‑то выдумывает, а тот, кто принимает вещи близко к сердцу. Это определение… Дело вот в чем. Посланец извне установил связи, фантастически реальные связи с некоей духовной, мифической сферой. Точнее: одна старая любовь получила огласку, и ей оказывают реальные почести, дают почетные полномочия. Еще точнее: один крупный журнал хочет расширить познания читателей по части психологии разных народов, выпустив серию номеров с произведениями зарубежной литературы; следующий номер задуман как русская антология, посвященная русскому искусству слова, и мы избраны, чтобы написать вступительную статью. Вступительную статью? Мы не знаем толком, как это делается, как решается такая задача к удовлетворению просвещенной публики. Пока что сидишь и думаешь.

Мы были юны и хрупки и, культа ради, поставили на своем столе портреты мифических мастеров. Какие же это были портреты? Иван Тургенев, меланхолическая голова артиста, и яснополянский Гомер, вид патриарха, одна рука за поясом мужицкой рубахи… Экзотические мастера и кумиры; их мифу служилась служба гордой и ребяческой благодарности. Один дал взаймы лирическую точность своей обворожительной формы для первых наших шагов в прозе и первой самопроверки. А что укрепляло нас и поддерживало, когда наша хрупкая юность взвалила на себя труд, который сам пожелал стать большим, чем то, чего она желала и что входило в ее намерения? Моралистическое творчество того, другого, с широким лбом, того, кто нес на себе исполинские глыбы эпоса, — Льва Николаевича Толстого.

Итак, эти оба были представлены в зрительных образах, что кое‑что значило. Но как мы знали и как любили их всех, гениев этой сферы, от исторически дальних до недавно, когда мы уже сами жили на свете, ушедших в вечность, и тех, кто, подумать только, еще жил во плоти, хоть и географически довольно далеко от нас отстоял, тех, кто исчерпывал до конца свою гоголевскую судьбу, свою глубокую, странную и почетную гоголевскую судьбу, противоборствуя своей плоти, своей могучей, ясновидящей плоти, которая была куда духовнее, чем их «дух», — противоборствуя ей, потому что «жить в Боге — значит уже жить вне самого тела», тех, кто в достопочтенной своей странности дошел уже до того, что перед всем честным миром поставил миссис Бичер — Стоу выше Бетховена и Шекспира, — ведь и Гоголь под конец проклял искусство и сжег вместе со вторым томом «Мертвых душ» свои рукописи, после чего, правда, расплакался и воскликнул: «Как лукавый силен! Вот он до чего меня довел».

Тургенев сказал однажды: «Все мы вышли из “Шинели” Гоголя», — неотвязное словцо, наглядно выражающее неслыханную сплоченность и цельность этой сферы, то есть те ее свойства, которые нас, пожалуй, раньше всего к ней приковали, ее великую эстетическую и динамическую действенность. У Алексея Толстого, нашего современного коллеги — он существует сегодня во плоти и пьет чай, — есть истории хоть и современные по тону, хоть и, на мой взгляд, экспрессионистские, а все же настолько гоголевские по своей шаловливо — грустной фантастике, по своей человечности, что просто удивляешься и смеешься: смеешься от радости узнавания и оттого, что видишь такое единство и такую преемственность. Да все они, собственно, появляются разом, эти мастера и гении, они протягивают руки друг другу, круги их жизни большими частями пересекаются, Гоголь читал Пушкину вслух из своего романа, и Пушкин трясся от смеха, а потом вдруг загрустил, Лермонтов — современник обоих. Тургенев — это легко забывается, ибо его слава, как и слава Достоевского и Толстого, относится ко второй половине XIX века, — появился на свет лишь на четыре года позднее Лермонтова и был на десять лет старше Толстого, которого он со смертного одра заклинал «вернуться к литературной деятельности». А совсем близкий нам, живой и в высшей степени современный Сологуб в течение двадцати лет делил земные сроки с Тургеневым и родился всего через одиннадцать лет после смерти Гоголя!

Историческим и досовременным кажется нам, в сущности, только Пушкин — Гёте Востока. Он составляет особую сферу, чувственно — сияющую, наивную, веселую и поэтическую. А с Гоголя сразу начинается то, что Мережковский назвал «критикой» или «переходом от бессознательного творчества к творческому сознанию» и в чем он видит конец поэзии в пушкинском смысле, но одновременно и начало чего‑то нового и с большим будущим. Словом, русская литература современна, начиная с Гоголя; с ним сразу появляется все, что с тех пор и осталось такой прочной традицией в ее истории: вместо поэзии — критицизм, вместо наивности — религиозная проблематика и вместо веселости — комизм. Комизм — в особенности. Со времен Гоголя русская литература комедийна — комедийна из‑за своего реализма, от страдания и сострадания, по глубочайшей своей человечности, от сатирического отчаяния да и просто по своей жизненной свежести; но гоголевский элемент комического присутствует неизменно и в любом случае. Даже эпилептически — апокалипсический мир призраков Достоевского пронизан безудержной комедийноетью, — да он, кстати сказать, писал и явно комедийные романы, к примеру «Дядюшкин сон» или исполненное шекспировского и мольеровского духа «Село Степанчиково». Даже тяжелый и широколобый Толстой бывает до озорного комичен, порою там, где он более всего моралист, например, в народных рассказах. И если нам дозволено говорить голосом сердца, то нет на свете комизма, который был бы так мил и доставлял столько счастья, как этот русский комизм с его правдивостью и теплотой, с его фантастичностью и его покоряющей сердце потешностью — ни английский, ни немецкий, жан — полевский юмор не идут с ним в сравнение, не говоря уж о Франции, которая — sec[71 — Суха(фр.).]; и когда встречаешь что‑либо подобное вне России, например у Гамсуна, то русское влияние тут очевидно. Но что же дает русскому комизму эту почеловечески выигрышную силу? То, несомненно, что он происхождения религиозного — доказательством этому самый его литературный источник, Гоголь, создатель комической школы. «Уже с давних пор, — говорит он в одном письме, — я только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чертом». «Выставить черта дураком» — вот мистический смысл русского комизма, и «насмеяться вволю» — действительно точное определение его эффекта.

«Святая русская литература» — так, склонные к исповеди и к славословию, назвали мы ее в юные годы в одной новелле, не зная, что далеко на датском севере один наш собрат — это был Герман Банг — уже назвал ее так же. Как широка, как прекрасна и как полна сопереживания жизнь в духе.

Любимая сфера! Моралистическая, горестная, человечная и смешная. Юношеский миф русской литературы! Личное приближение к ней в житейски прямом смысле, установление реальных отношений с ней

Скачать:TXTPDF

и красота несовместимы, предрассудок, возникший из ошибочного толкования обоих понятий. Ибо деловитость, это не равнодушие, а красота — отнюдь не риторическая напыщенность. Станет ли кто‑нибудь утверждать, что невыразительная, корявая речь,