Скачать:TXTPDF
Путь на Волшебную гору
Образцовым пациентом (англ.).]. Но шок, неизбежно поражающий весь организм, всю нервную систему при подобных вмешательствах, разумеется, давал себя знать. Появилась также слабость в груди, усугубленная позывами к глотательным движениям и устрашающе затруднявшая отхаркивание и откашливание. Приходилось принимать кодеин, чтобы ослабить обычные при сращении боли в спине; перемены, происшедшие в моих внутренностях в связи с удалением седьмого ребра, и повышение диафрагмы вызывали стесненность дыхания при резких движениях. Однако кислородный аппарат, некоторое время стоявший возле моей кровати, очень скоро исчез, а метровый шрам отлично заживал, так что через несколько недель красавец Карлсон (красивый человек, будь то мужчина или женщина — это истинная радость) удалил швы, удалил мастерски, предотвратив возможные неприятности. По окончании High School[269 — Школы (англ.).], не слишком обременяющей школьников своей учебной программой, Карлсон поступил не в колледж, а сразу в Medical School, где, будучи стипендиатом военно — морского флота, учился бесплатно. Он явно ничего на свете не знал, кроме хирургии, для которой, однако, был прямо‑таки создан и в которой нашел свое счастье. Я и сейчас еще вижу, как он, в резиновой рубахе и фартуке, двигаясь мальчишеской рысцой, катит по коридорам «Биллингз госпитэл» каталку на шинах с закутанным в простыню человеческим телом, удовлетворенно одностороннее, прилежное, приятной наружности существо.

Рано утром, когда Джун уходила, искусно умыв меня в кровати и напоив меня кофе (ибо завтрак подавался только в девять часов), я садился в пижаме к окну, наблюдал, как снуют люди у парадного входа, глядел во двор, где все больше и больше зеленели деревья, и читал, подчеркивая некоторые места, Ницше, ибо lecture[271 — Лекция (англ.).] о нем, которую я задолжал, все еще висела надо мной как первоочередное дело. Затем ко мне, бывало, захаживал доктор Феннистер, председатель «American Association of Surgeons»[272 — «Американской ассоциации хирургов» (англ.).] и главный врач университетской клиники, ученый лучшего американского типа, спрашивал, чем я занимаюсь, листал мое наумановское издание Ницше и оставлял мне какуюнибудь свою статью по истории медицины. Адамс и его свита наносили мне утренний визит во время общего обхода; приходила жена, приходили дочери, а по мере того, как тек день, как текли дни, являлись и гости из внешнего мира: у меня побывали Бермани Гумперт, у моей постели сидел Бруно Вальтер, который тогда как раз давал концерты в Чикаго, да и Кэролайн Ньютон не убоялась путешествия из Нью — Йорка и явилась с подарками: с вечерним чайным сервизом и одеялом из тонкой шерсти. Альфред Кнопф прислал банку икры. А в цветах никогда не было недостатка. Если они шли на убыль, сразу же появлялась Эрика со свежими розами. Когда в критических обстоятельствах тебя окружают такой любовью, таким участием, такими заботами ты вопрошаешь себя, чем ты это заслужил, — и вопрошаешь в общем‑то понапрасну. Разве тот, в ком всегда сидел бес сочинительства, кто всегда озабочен, одержим, безраздельно занят своим дневным, своим годовым уроком — гбывает когда‑нибудь приятным собратом в быту? Dubito[273 — Сомневаюсь (лат.).]. А имея в виду лично себя, сомневаюсь и подавно. Как же так? Неужели сознание собственной бесчеловечности, коренящейся в сосредоточенной рассеянности, неужели окрашенное сознанием этой вины бытие может заменить даже не совершенные тобою поступки, может вызвать примирительное, более того — приязненное отношение к тебе?.. «Спекуляция» эта достаточно нечестива, чтоб приписать ее Адриану Леверкюну.

Мой роман — все эти необычные, полные приключений недели я вынашивал его в душе, мысленно составлял список необходимых поправок и обдумывал его дальнейший ход. То, что я хорошо вел себя как пациент, что я поправлялся с едва ли свойственной моему возрасту быстротой, что я вообще хотел выдержать и успешно выдержал столь тяжкое, позднее и неожиданное испытание моего организма — разве все это не имело некоей тайной цели, разве ей не служило, и не затем ли ко мне вернулось сознание, чтобы я встал и закончил это? Мысль о моей работе была подобна открытой ране, любое прикосновение к которой, пусть даже с самыми добрыми намерениями, встряхивало меня, при всей моей слабости, поразительным образом. Моя жена и Эрика прочитали привезенный в Чикаго машинописный экземпляр текста, и однажды, когда я, не чувствуя ни малейшего аппетита, сидел за своим узким обеденным столиком, Эрика поделилась со мной отдельными впечатлениями; она говорила только о первых наездах в Пфейферинг друзей Адриана, Шпенглера, Жанетты Шейрль, Швердтфегера, о художественном свисте Руди, о том, что все это, по ее мнению, превосходно написано. Я тотчас же залился слезами, радостный смысл которых мне тотчас пришлось растолковать своей девочке, ибо она безжалостно бранила себя за неосторожность.

Полное отсутствие аппетита было единственным, на что я жаловался врачам во время их все более и более беспредметных визитов. В значительной мере оно объяснялось непрестанным, продолжавшимся почти до конца моего пребывания в клинике, потреблением пенициллина, этого, несомненно, достойного всяких похвал защитного средства, которое, однако, со временем, как гарпия, оскверняет любую пищу и в конце концов вызывает у тебя величайшее отвращение к еде, ибо тебе уже всюду чудятся вкус и запах пенициллина. Впрочем, известная критическая привередливость свойственна этому расслабленному состоянию как таковому, и оно считает себя слишком деликатным для многих потребностей, присущих более грубому бытию. Это сказалось в моем воздержании от алкогольных напитков, удивившем даже меня самого. К благороднейшему южному вину, сразу же поставленному у меня в комнате Меди Боргезе, я предпочитал вообще не притрагиваться, находя его крайне невкусным. Даже легкое американское пиво казалось мне слишком грубым. Зато в больших количествах, за каждой трапезой, я пил кока — колу, это популярное, впрочем, любимое и детьми зелье, в котором ни прежде, ни позднее не находил никакого вкуса, но которое тогда неожиданно стало моим единственным питьем.

Эти капризы и прихоти организма не помешали восстановлению сил и даже способности к свободному передвижению. Каким труднопреодолимым казалось мне сначала короткое расстояние от двери моей палаты до гостиной, находившейся справа, в конце коридора! Вскоре, опираясь на руку жены или вечерней сестры, я проделывал во много раз больший путь по длинным коридорам этажа, где из репродукторов то и дело слышались фамилии вызываемых куда‑то врачей. Но вот наступил день, когда я впервые оделся для выхода на улицу и, выехав в кресле — каталке во двор на теплый, весенний воздух, ненадолго покинул свой экипаж, чтобы походить перед домом и с укутанными одеялом коленями посидеть на скамейке. В долгие часы лежания я много читал. Сначала я взялся за английское издание умной и часто хвалимой книги нашего Голо о Фридрихе Гентце. Затем Боргезе дали мне четыре тома «Зеленого Генриха», с которым дотоле, как это ни странно и даже ни скандально, я почти не был знаком. Мне была известна переписка Келлера с издателем Фивегом: заказав Келлеру «роман», издатель справляется о ходе работы, торопит, не может понять такой медлительности, приписывает ее лени, усматривает в ней обман и наконец совсем теряет терпение, а молодой автор, под чьим пером вырастает нечто неповторимое, из ряда вон выходящее, самобытно великий, исчерпываемый только годами труд, извиняется, ищет оправданий, не укладывается ни в какие сроки и снова хлопочет о дополнительном времени. Этот глубоко комичный конфликт очень меня позабавил. Однако я так никогда и не чувствовал себя обязанным выйти за рамки поверхностно — испытательного знакомства с произведением, столь долговечным и. столь родственным моей сфере. Связано ли это с тем, что смолоду я был воспитан гораздо больше на «европейской» — русской, французской, скандинавской, английской литературе, чем на немецкой, так что и встреча со Штифтером поразительно запоздала? Мне кажется, что из эпической автобиографии Келлера я знал всего — навсего какие‑то эпизоды детства, вроде Мейерлейна и его «скаредной цифири». Теперь я читал эту книгу с величайшим интересом, все больше и больше восхищаясь ее честно завоеванной жизненностью, великолепной чистотой ее языка, очень своеобразного и вместе с тем очень близкого к гётевскому, — да, восхищаясь, хотя сам повествователь, Зеленый Генрих, отнюдь не вызывает восхищения, так же как, впрочем, — и это, конечно, закономерно, — герои других воспитательных или образовательных романов, и к нему еще больше применим эпитет «бедный пес», которым Гёте однажды наделил своего Вильгельма.

«You are still reading? You don’t sleep? Shame on you!»[274 — Вы все читаете? Вы не спите? Стыдитесь! (англ.).] Это говорила Джун, когда при ее появлении, в одиннадцать часов, у меня еще горел свет. Его гасили, оставался только синеватый огонек ночника, подушка фиксировала наиболее удобную при лежании на боку позу, и ночной ангел — хранитель садился на стул, которым теперь уже и я так часто пользовался в дневные часы. Но я устал от этого быта, был вправе устать от него, и в одну из таких ночей набросал заманчивый план: не дожидаться здесь истечения полных шести недель после операции, устроить себе переходной период и провести последние перед нашим отъездом дни в гостинице, в знакомой гостинице «Уиндермиер», неподалеку от озера. На совещание был призван доктор Блох; он дал согласие. Сборы прошли быстро, я тепло прощался со всеми, дарил книги с надписями, делал подарки нянькам; тут же устроили и прессконференцию: в нижней гостиной и курительной собрались журналисты, и, поддерживаемый Эрикой, далеко еще не способный произносить речи, я вышел к ним, желая, собственно, только пропеть дифирамбы клинике, ее врачам и славным делам, которые они со мной совершили. Но это‑то мне и запретили, ибо «Биллингз госпитэл» не терпит никакой publicity[275 — Рекламы (англ.).], недаром и справки обо мне все это время выдавались крайне скупо. Поэтому я мог изречь собравшимся boys[276 — Молодым людям (англ.).] только несколько благонамеренных политических сентенций, и то вскоре был cut short[277 — Прерван (англ.).] Эрикой, которая берегла мои силы. Меди Боргезе доставила нас на своей машине в гостиницу, где уже приготовила нам номер. Какие чудесные комнаты! А трапезы в нашей dinette[278 — Маленькой столовой (фр.).], насколько же они соблазнительнее, чем больничная пища! Я уже не пил больше кока — колу. Доктор Блох навещал нас в свободные часы. Забастовка железнодорожников задержала наш отъезд на сутки. Пришлось много звонить по телефону, чтобы выяснить, отправится ли «chief» в Лос — Анджелес, и если отправится, то когда именно. В воскресенье он был подан. Обратное путешествие было совершено с величайшим комфортом, в drawing‑room, где нас и кормили. В четверг, 28 мая, мы втроем прибыли в ЮнионСтейшн.

XIV

Стояла самая лучшая пора года. Прогулки по саду, находившемуся под заботливым присмотром Ваттару, ослепительная

Скачать:TXTPDF

Образцовым пациентом (англ.).]. Но шок, неизбежно поражающий весь организм, всю нервную систему при подобных вмешательствах, разумеется, давал себя знать. Появилась также слабость в груди, усугубленная позывами к глотательным движениям и