«Ни одной секундой дольше, – думал он, – и ни одной секундой меньше. На меня можно положиться, не преуменьшу и не преувеличу. Ко мне не нужно подсаживать «немую сестру», как к той особе, о которой нам рассказывал Сеттембрини, кажется, ее звали Оттилия Кнейфер…» И он принялся ходить по комнате, прижимая градусник языком.
Время тянулось, назначенный ему срок казался бесконечно долгим. Когда он взглянул на стрелки, испугавшись, что пропустил нужное мгновение, он увидел, что прошло всего две с половиной минуты. Он делал тысячу движений, брал в руки разные предметы и водворял их на место, незаметно для двоюродного брата вышел на балкон и начал разглядывать пейзаж, эту высокогорную долину, все детали которой были ему уже так хорошо знакомы, ее пики, кряжи и отвесы, выступавшую слева кулису «Бременбюля», хребет которого косо спускался к Давосу, а склоны заросли буйным желтоголовником, горные нагромождения справа, названия которых он давно знал наизусть, Альтейнскую стену – отсюда представлялось, что она замыкает долину с юга, – посмотрел вниз, на клумбы и дорожки сада, на грот в скале и на пихту, прислушался к негромкому гулу голосов, доносившемуся из общей галереи, где лежали больные, вернулся в свою комнату, попытался переложить поудобнее термометр во рту, потом еще раз движением локтя обнажил запястье и поднес к глазам руку с часами. И вот наконец, насилу-насилу, точно их тащили, волокли и подгоняли пинками, прошли шесть минут. Но так как он, стоя посреди комнаты, вдруг задумался, и мысли его поплыли, то последняя минута проскользнула незаметно, точно кошка, новое движение локтя открыло ее тайное исчезновение; оказалось, что Ганс Касторп даже слегка запоздал, и уже прошла треть восьмой минуты, когда он, сказав себе, что ничего тут страшного нет и это не имеет никакого значения, выхватил градусник изо рта и растерянно уставился на него.
Он не сразу разглядел его показания, блеск ртути сливался с отсветами на чуть скругленной стеклянной оболочке: то казалось, что ртутный столбик поднялся очень высоко, то он совсем исчезал; Ганс Касторп подносил градусник к глазам, вертел в разные стороны, но ничего не видел. Наконец, при удачном повороте, он уловил уровень столбика, отметил его и задумался. Меркурий действительно сильно вытянулся, столбик поднялся довольно высоко, на несколько десятых выше границы нормального тепла крови; у Ганса Касторпа было 37,6.
Утром, между десятью и половиной одиннадцатого, 37,6 – это многовато, это уже «температура», жар, появившийся в результате какой-то инфекции, к которой его организм оказался восприимчивым; весь вопрос в том – какая же это инфекция. 37,6 – выше температура не поднималась даже у Иоахима, да и ни у кого из ходячих больных, – только у тех, кто считался тяжело больным либо «морибундусом» и лежал в постели. Ни у Клеефельд с ее пневмотораксом, ни… ни у мадам Шоша. Правда, это не совсем то, у него ведь только «простудная» температура, как принято говорить внизу, в долине. Но отделить одно от другого и провести точную границу было бы трудно. Ганс Касторп подозревал, что не сейчас только, когда он проснулся, появилась эта температура, Меркурия следовало запросить раньше, с самого начала, как и рекомендовал гофрат Беренс. Теперь ясно, что его совет был очень разумен, а Сеттембрини был кругом не прав, когда так издевался над ним, – Сеттембрини со своей республикой и прекрасным стилем. Ганс Касторп теперь презирал и республику и прекрасный стиль, он все вновь и вновь проверял показания термометра, хотя ртутный столбик то и дело терялся в отсветах на стекле; но сколько бы он ни вертел термометр, он убеждался все вновь и вновь, что Меркурий показывает 37,6, и это – утром, задолго до полудня!
Ганса Касторпа охватило глубокое волнение. Он прошелся несколько раз по комнате с градусником в руке, причем продолжал держать его горизонтально, боясь, что если опустит, то изменятся и показания; затем бережно положил на умывальник, взял пальто и одеяла и вышел на балкон; устроившись в шезлонге, он накрылся одеялами, как его учили, уже опытной рукой подвернул с боков и снизу сначала одно, потом другое и вытянулся в кресле, ожидая второго завтрака и прихода Иоахима. Порой он улыбался, и, казалось, он улыбался кому-то. Порой его грудь судорожно поднималась, и из его пораженного катаром горла вырывался кашель.
Когда Иоахим в одиннадцать часов, с последним ударом гонга, зашел за ним, чтобы вместе идти завтракать, он застал двоюродного брата еще в шезлонге.
– Ну что же ты? – удивленно спросил он, подходя к шезлонгу.
Ганс Касторп помолчал, глядя перед собой. Затем ответил:
– Да, последняя новость, у меня температура.
– Что это значит? – удивился Иоахим. – Тебя лихорадит?
Ганс Касторп опять помедлил с ответом, затем несколько небрежно пояснил:
– Лихорадит меня, дорогой мой, уже давно, с тех пор как я здесь. Но сейчас речь идет не о моих субъективных ощущениях, а о точных показаниях. Я измерял себе температуру.
– Измерял? Чем же? – испуганно воскликнул Иоахим.
– Градусником, конечно, – отозвался Ганс Касторп насмешливо и довольно строго. – «Старшая» продала мне градусник. Почему она упорно называла меня «молодой человек» – понять не могу. Корректностью она, видимо, не отличается. Но она, несмотря на спешку, продала мне очень хороший градусник, и если ты хочешь проверить, сколько на нем, можешь взглянуть, он в комнате, на умывальнике. Повышение минимальное.
Иоахим тут же повернулся и вошел в комнату. Выйдя снова на балкон, он сказал нерешительно:
– Да, тридцать семь и пять десятых с половиной…
– Значит, Меркурий немного опустился! – торопливо пояснил Ганс Касторп. – Было шесть.
– Минимальным это повышение никак нельзя назвать, ведь еще утро, – сказал Иоахим. – Приятный сюрприз, – продолжал он, стоя перед шезлонгом кузена, как стоят перед «приятным сюрпризом», – упершись руками в бока и склонив голову. – Придется тебе лечь в постель.
Но у Ганса Касторпа был готов ответ.
– Не вижу, – сказал он, – почему я с 37,6 должен укладываться в постель, когда многие, да и сам ты, с неменьшей температурой разгуливаете точно здоровые.
– Но ведь тут другое дело, – возразил Иоахим, – у тебя заболевание острое и безобидное. Просто насморк с температурой.
– Во-первых, – начал Ганс Касторп, даже поделивший свою речь на «во-первых» и «во-вторых», – мне непонятно, почему при безобидном жаре – допустим, что такой жар бывает, – почему при безобидном жаре я должен лежать в постели, а при вредном – наоборот, быть на ногах. А во-вторых, я же тебе сказал, что насморк ничуть не усилил жар, который был и раньше. Я считаю, – закончил он, – что 37,6 – это 37,6. Если вы можете разгуливать с такой температурой, то могу и я.
– Но мне пришлось пролежать четыре недели, когда я при ехал, – вставил Иоахим, – и только когда выяснилось, что температура от постельного режима не снижается, мне разрешили встать.
Ганс Касторп улыбнулся.
– И что же? – спросил он. – Я думаю, так вышло потому, что у тебя нечто иное. Мне кажется, ты сам запутался. То ты настаиваешь на различии, то приравниваешь одно к другому. Это же чепуховина…
Иоахим резко повернулся на каблуке, и когда двоюродный брат опять увидел его загорелое лицо, оно казалось чуть темнее.
– Нет, – возразил Иоахим, – ничего я не приравниваю, путаник ты. Я хочу сказать одно: ты отчаянно простужен, ведь по голосу слышно, и тебе надо лечь, чтобы сократить процесс болезни, ведь ты же на той неделе решил ехать домой, но если ты не желаешь, я имею в виду – ложиться, можешь этого не делать. Я ничего тебе не предписываю. А теперь пора завтракать, мы и так опаздываем!
– Верно! Пошли! – сказал Ганс Касторп и сбросил с себя одеяло. Он зашел в комнату, чтобы пригладить щеткой волосы, и, пока он причесывался, Иоахим еще раз проверил показания градусника, лежавшего на умывальнике; Ганс Касторп издали следил за ним. Затем они спустились вниз и снова – в который раз – заняли свои привычные места в столовой, где, как всегда в этот час, на всех столах так и светилось белизною молоко.
Когда карлица принесла Гансу Касторпу стакан кульмбахского пива, он решительно отказался. Лучше сегодня не пить пива. «Нет, вообще ничего, большое спасибо, разве глоток воды». Он привлек всеобщее внимание. Как так? Что это за новшества? Почему он не хочет пива?
– У меня небольшая температура, – небрежно бросил Ганс Касторп. – Всего 37,6. Пустяки.
Тут они угрожающе подняли указательные пальцы; Ганс Касторп почувствовал себя как-то странно. А они склоняли головы набок, лукаво прищуривали один глаз и помахивали перед собой пальцем, словно им вдруг открылись какие-то дерзкие и пикантные проделки человека, до сих пор строившего из себя невинность.
– Ну, ну, смотрите, – сказала учительница, и даже пух на ее щеках словно покраснел, когда она грозила ему пальцем. – Хороши, хороши, нечего сказать. Ай-яй-яй!
– Э-ге-ге, – подхватила и фрау Штёр и тоже погрозила – не пальцем – красным обрубком, поднеся его к носу. – У него, оказывается, темпы, у господина гостя-то. Значит, теперь он наш, такой же пропащий, как мы!
Даже двоюродная бабушка, сидевшая на том конце стола, шутливо погрозила ему с хитрой улыбкой, когда до нее дошла весть, что он нездоров; а хорошенькая Маруся, которая до тех пор едва обращала на него внимание, наклонилась в его сторону и, прижав к губам апельсинный платочек, посмотрела на него своими круглыми карими глазами; не мог не присоединиться к остальным и господин Блюменколь, когда фрау Штёр ему все рассказала, – и тоже погрозил пальцем, хотя сделал это не глядя на Ганса Касторпа, и только мисс Робинсон держалась по-прежнему замкнуто и безучастно. Иоахим сидел, благовоспитанно опустив глаза.
Ганс Касторп, которому льстило столь усердное поддразнивание, считал нужным скромно отнекиваться.
– Нет, нет, – говорил он, – вы ошибаетесь, все это совершенно безобидно, просто у меня насморк, видите, глаза не смотрят, грудь заложило, я всю ночь кашлял, довольно неприятная история…
Но они не