— Разве смерть способна изменить пол?
— Мертвец — бог. Он — Таммуз, пастух, которого здесь зовут Адонисом, а там, внизу — Усири. Там он с бородкой, даже если при жизни и был женщиной.
— Ты говорил, что у Мами были очень нежные щеки и что они благоухали, как лепестки роз, когда ты их целовал. Я не хочу представлять себе ее бородатой! И если ты потребуешь этого от меня, я тебя не послушаюсь.
— Дурачок, я вовсе не требую этого от тебя, — со смехом сказал Иосиф. — Я просто рассказываю тебе о людях, что живут там, внизу, и о том, что они думают о необщепонятном.
— Пухлые мои щеки тоже нежны и мягки, — заметил Вениамин и погладил ладонями свои щеки. — Это потому, что я еще даже не юн, а мал. Ты же — юн. Поэтому ты бреешься и держишь лицо свое в чистоте, покуда не станешь мужчиной.
— Да, я держу себя в чистоте, — ответил Иосиф, — а ты и так чист. У тебя щеки так же нежны, как у Мами, потому что ты еще подобен ангелу всевышнего, бога, владыки, господа, который обручен с нашим племенем и с которым оно обручено во плоти через завет Авраама. Ибо Он — наш кровный и ревнивый жених, а Израиль — невеста. Но это еще вопрос — невеста Израиль или жених. Это не общепонятно, и кумиром этого нельзя представлять, ибо Израиль — это, во всяком случае, обрезанный, посвященный и назначенный в невесты жених. Представляя себе элохима мысленно, я вижу его похожим на отца, который любит меня больше, чем моих товарищей. Но я знаю, что любит он во мне Мами, потому что я жив, а она мертва, — значит, она живет для него в другом поле. Я и мать — одно целое. Но глядя на меня, Иаков имеет в виду Рахиль, подобно тому как здешние жители имеют в виду Нану, когда называют Таммуза владычицей. — Я тоже, я тоже имею в виду Мами, когда я нежен с тобой, Иосифиа, милый мой Иегосиф! — воскликнул Вениамин, обнимая брата обеими руками. — Понимаешь, это замена и замещенье. Ведь прекраснощекой суждено было уйти на запад ради моей жизни, поэтому малыш от рожденья — сирота и преступник. Но ты мне как она, ты ведешь меня за руку в рощу, в мир, под зеленые дерева, ты рассказываешь мне праздник по всем его часам и сплетаешь мне венки, как сплетала бы их она, хотя, само собой разумеется, жалуешь меня не всякими ветками, приберегая иные для себя самого. Ах, если бы с ней не случилась в дороге эта беда и она осталась жива! Ах, если бы она была подобна дереву, которое без труда распахнулось и растворилось и выпустило отпрыска! Какое, ты сказал, это было дерево? Память моя коротка, как мои ножки и пальчики.
— Пойдем, пора! — сказал Иосиф.
Небесный сон
Тогда братья еще не называли его «сновидцем», но вскоре дело дошло до этого. Если они пока называли его только «Утнапиштим» и «Читатель камней», то добродушие этих, бранных по замыслу, кличек объясняется только недостатком у молодых людей изобретательности и воображенья. Они бы с удовольствием дали ему более ехидные прозвища, но им ничего не приходило в голову, и поэтому они обрадовались, когда представился случай прозвать его «сновидцем», что звучало уже все-таки ехиднее. Но этот день еще не настал; болтливого изложенья сна о погоде, которым он утешил отца, казалось недостаточно, чтобы обратить их внимание на это его дерзкое свойство, а об остальных снах, давно уже посещавших его, он им покамест еще не говорил. Самых разительных снов он им вообще так и не рассказал, ни им, ни отцу. Те, что он им, на беду свою, рассказал, были еще сравнительно скромными. Зато уж Вениамину все выкладывалось; в часы откровенности тому случалось выслушивать и вовсе нескромные сны, умалчивать о которых вообще-то у Иосифа хватало сдержанности. Нечего и говорить, что малыш, будучи любопытен, выслушивал их с живейшим удовольствием и даже порой выпытывал. Но и без того, уже несколько омраченный смутными тайнами мирта, на него взваленными, он не мог, слушая брата, избавиться от чувства боязливой подавленности, которое приписывал своей незрелости, и поэтому старался преодолеть. Оно имело, однако, слишком объективные основанья, и любой, пожалуй, встревожится перед лицом вопиющей нескромности такого сна, как нижеследующий, который Вениамину — и только ему — привелось слушать неоднократно. Но как раз это его особое, ни с кем не разделяемое сообщничество, естественно, очень угнетало малыша, хотя он признавал его необходимость и был им польщен.
Этот сон Иосиф рассказывал чаще всего с закрытыми глазами, тихим, но временами порывисто повышающимся голосом, прижав кулаки к груди и явно волнуясь, хоть и просил Вениамина слушать как можно спокойнее.
— Смотри, не пугайся, не прерывай меня никакими возгласами, не плачь и не смейся, — говорил он брату, — иначе я не стану рассказывать.
— Как можно! — отвечал Вениамин каждый раз. — Я, правда, карапуз, но я не дурак. Я знаю, как мне быть. Покуда я буду спокоен, я постараюсь забыть, что это сон, чтобы как следует позабавиться. Но как только мне станет страшно или не по себе, я вспомню, что это ведь всего-навсего сон. Это сразу меня охладит, и я ничем не помешаю рассказу.
— Мне снилось, — начал Иосиф, — будто я был в поле со стадом, один среди овец, что паслись вокруг холма, на котором я лежал, и по его склонам. А лежал я на животе, с соломинкой во рту, болтая ногами, и мысли мои были так же ленивы, как мое тело. Вдруг на меня и на холм упала тень, как будто солнце закрыла туча, и одновременно воздух наполнился могучим трепетом, и когда я взглянул вверх, оказалось, что надо мною кружит огромный орел, величиной с быка и с бычьими рогами на лбу, — от него-то, оказывается, и падала тень, Меня сразу обдало ветром, ибо орел был уже надо мной, он схватил меня лапами за бедра и, гребя крылами, понес вверх, прочь от земли и от стада отца.
— О чудо! — восклицал Вениамин. — Не подумай, что я боюсь, но неужели ты не закричал: «На помощь, люди!»
— Нет, и по трем причинам, — отвечал Иосиф. — Во-первых, во всем поле не было никого, кто мог бы меня услышать; во-вторых, у меня захватило дух, и поэтому я никак не сумел бы закричать, если бы захотел, а в-третьих, мне вовсе не хотелось кричать. Наоборот, на душе у меня было так радостно, словно я давно этого ждал. Схватив меня сзади за бедра, орел держал меня когтями перед собой так, что его голова была над моей, а мои ноги свисали вниз, овеваемые ветром быстрого взлета. Время от времени он склонял свою голову к моей и глядел на меня своим мощным глазом. Потом он раскрыл свой железный клюв и сказал: «Хорошо ли я держу тебя, мальчик, и не слишком ли крепко сжал я тебя неодолимыми своими когтями? Знай, я за ними слежу, чтобы не причинить вреда твоему телу, ибо горе мне, если я причиню тебе вред!» Я спросил: «Кто ты?» Он ответил: «Я ангел Амфиил, которому дан этот образ для сегодняшней надобности. Ибо ты, дитя мое, не останешься на земле, ты будешь переселен, так решено». — «Но почему же?» — спросил я. «Молчи, — сказал шумнокрылый орел. — Держи язык за зубами и не задавай вопросов, как никто не задает их на небесах. Такова воля могущественного пристрастия, и тут не помогут никакие мудрствования, слова и расспросы тут бесполезны; лучше не обжигать язык о непостижимость!» После такого предупрежденья я замолчал. Но сердце мое было полно ужасающей радости.
— Хорошо, что ты сидишь рядом со мной и что, значит, это был сон, — говорил Вениамин. — Но не было ли тебе немного грустно улетать от земли на орлиных крыльях и не было ли тебе немного жаль покидать всех нас, например, меня, малыша?
— Я вас не покидал, — возражал Иосиф. — Я был отнят от вас и не мог ничего изменить, но мне казалось, что я этого ожидал. К тому же во сне ощущаешь не все, а только что-то одно, и я ощущал ужасающую радость. Она была велика, и великим было то, что происходило со мной, и поэтому то, о чем ты спрашиваешь, могло показаться мне малым.
— Я не сержусь на тебя за это, — говорил Вениамин, — я только удивляюсь тебе.
— Спасибо, маленький Бен! Прими еще во внимание, что от подъема у меня могла отняться память, ибо орел неустанно уносил меня все выше и выше. После двух двойных часов полета он сказал мне: «Погляди вниз, мой друг, на сушу и на море, какими они стали!» И суша была величиной с гору, а море шириной с реку. Еще через два двойных часа орел опять сказал: «Погляди, мой друг, какими стали суша и море!» И суша стала как сад, а море — как канава садовника. Когда же орел Амфиил показал их мне еще через два двойных часа, то суша, представь себе, была размером с лепешку, а море — с корзину для хлеба. После этого он еще два двойных часа нес меня вверх, а затем сказал: «Погляди вниз, мой друг, суша и море исчезли!» И они действительно исчезли, но мне не было страшно.
Через облачное небо Шеяким поднимался со мною орел, и крылья его насквозь промокли. Но в окутавшей нас серо-белой пелене виднелись золотые проблески, ибо на влажных островах то там, то сям стояли уже в своих золотых доспехах сыны неба и воины рати. Они глядели на нас из-под руки, а звери, лежавшие на подушках, поднимали носы и ловили ими ветер нашего полета.
Когда мы поднимались через звездное небо Ракия, в ушах моих стоял тысячеголосый гул благозвучья, ибо вокруг нас, под чудесную музыку своих чисел, ходили светила и планеты, а меж ними, на огненных подногах, с дощечками в руках, полными чисел, стояли ангелы и, не смея оборачиваться, пальцем указывали путь пролетавшим с рокотом звездам. И кричали друг другу: «Хвала величию господа на месте его!» Но когда мы пролетали мимо них, они умолкали и опускали глаза.
Мне было и страшно и радостно, и я спросил орла: «Куда же и на какую