РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ
«ИОСИФ И ВЕНИАМИН»
Роща Адониса
В получасе ходьбы от широко раскинувшегося поселенья Иакова, от его шатров, хлевов, загонов и амбаров, ближе к городу, был овраг, весь заросший крепкоствольными, похожими на невысокий лес кустами мирта и считавшийся у жителей Хеврона священной рощей Астарот-Иштар или скорей даже ее сына, брата и мужа — Таммуза-Адони. Там воздух был полон приятной, хотя летом и душной пряности, и пахучая эта чаща не составляла сплошного массива зарослей, а была переплетеньем случайных извилистых прогалин, которыми можно было пользоваться как тропинками, и в самой глубокой точке лощины находилась возникшая несомненно благодаря корчеванью поляна святилища: посреди нее была сооружена четырехгранная, выше человеческого роста, каменная пирамида с высеченными символами плодовитости, маццеба, являвшаяся, видимо, и сама символом плодовитости, а на цоколе пирамиды стояли дары — глиняные сосуды с землей, пускавшей зеленовато-белые ростки, и приношения более затейливые, например, склеенные четырехугольником деревянные планки с натянутым на них холстом, на котором странно выдавалась нескладная, зеленая, словно бы закутанная человеческая фигура: покрыв контур мертвеца на холсте перегноем, женщины-дароносительницы засеяли его пшеницей, которую поливали, а когда она взошла, подстригали, и поэтому фигура лежала на земле зеленым рельефом.
Сюда Иосиф часто приходил с Вениамином, родным своим братом, который, достигнув уже восьмилетнего возраста, начал выходить из-под опеки женщин и охотно присоединялся к первенцу своей матери, — толстощекий малыш, не разгуливавший уже голышом, а носивший длинное, до колен, одеянье из синей или бурой шерсти с вышивкой по краю и короткими рукавами. У него были красивые серые глаза, которые он поднимал к старшему брату с выраженьем яснейшего доверья, и густые, металлического отлива волосы, покрывавшие его череп от середины лба до затылка, как толстый зеркальный шлем с вырезами для ушей, таких же маленьких и крепких, как его нос и короткопалые руки, одну из которых он всегда давал брату, когда они вместе шагали. Нрава он был ласкового, приветливость Рахили была в нем. Но на маленьком этом человечке лежала и тень робкой грусти, ибо учиненное им в досознательном состоянье не осталось ему неизвестным: он знал час и причину смерти матери, и его постоянное чувство трагически невинной вины подкреплялось отношением к нему Иакова, которое отнюдь не было лишено нежности, но определялось мучительной робостью. Так что отец скорее избегал, чем искал его общества, но время от времени горячо и подолгу прижимал к сердцу своего младшего, называл его Бенони и говорил ему на ухо о Рахили.
Поэтому малышу, когда он перестал держаться за юбки женщин, было не очень легко с отцом. Тем сильнее привязывался он к своему единоутробному брату, которым всячески восхищался и который, хотя всякий при виде его улыбался и поднимал брови, был довольно одинок, а значит, мог нуждаться в такой привязанности, да и сам остро чувствовал естественное свое единство с малышом, отчего и взял его в друзья и поверенные — настолько даже пренебрегая разницей в возрасте, что Вениамина это больше, пожалуй, смущало и затрудняло, чем наполняло счастьем и гордостью. Да, умный и распрекрасный «Иосеф» — так произносил Бенони имя брата — рассказывал и доверял ему больше, чем вмещало его младенчество, и как ни старался он вобрать в себя эти речи, они сгущали тень меланхолии, лежавшую на маленьком матереубийце.
Рука в руке, уходили они подальше от масличного сада Иакова на холме, где сыновья служанок собирали и давили маслины. Они прогнали оттуда Иосифа после того, как он донес отцу, который сидел на скотном дворе и принимал отчет у стоявшего перед ним Елиезера, что по их вине почти на всех деревьях перезрели плоды и масло поэтому получалось грубое, и к тому же братья, по его мнению, слишком рьяно давили и мяли плоды в маслобойнях, вместо того чтобы осторожно выжимать из них сок. После того как отец отчитал братьев, Дан, Неффалим, Гад и Асир, с простертыми руками и перекошенными ртами, велели доносчику, или даже клеветнику, убраться прочь. Иосиф позвал Вениамина и сказал ему:
— Пойдем на наше место.
По дороге он говорил:
— Я выразился: «почти на всех деревьях» — согласен, это было преувеличение, обычное дело, когда говоришь. Скажи я «на многих», получилось бы точнее, это я признаю, ведь я же сам взбирался на то старое, трехствольное дерево, что за оградой, я собирал маслины и бросал их на подстилку, а братья, увы, сбивали плоды камнями и палками, и я собственными глазами видел, что уж на старых-то деревьях — не буду говорить об остальных — плоды действительно перезрели. А они делают вид, будто я вообще лгу и будто можно получить хорошее масло, швыряя, как они, в священный дар камнем и все раздрызгивая. Мыслимо ли видеть такое и не пожаловаться?
— Нет, — отвечал Вениамин, — ты разумнее их, и ты должен был пойти к отцу, чтобы он обо всем узнал. Я очень рад, что ты поссорился с ними, маленький Иосеф, ведь поэтому ты позвал брата правой руки.
— Статный Бен, — сказал Иосиф, — давай теперь с разбегу перемахнем через эту ограду, раз, два, три…
— Хорошо, — отвечал Вениамин. — Только не отпускай меня! Прыгать вместе мне, малолетнему, и веселее, и безопаснее.
Они разбежались, перепрыгнули через ограду и пошли дальше. Когда рука Вениамина в его руке становилась слишком горячей и влажной, Иосиф обычно брал ее за запястье, которого Вениамин не напрягал, и размахивал ею, чтобы она высохла на ветру. Малыша всегда так смешило это проветривание, что он даже спотыкался от хохота.
Достигнув миртового оврага и рощи бога, они должны были разнять руки и пойти друг за другом: тропинки между кустами были слишком узки. Они составляли лабиринт, блуждание в котором всегда забавляло братьев; было любопытно, далеко ли удастся продвинуться по какой-нибудь петляющей дорожке, прежде чем она упрется в непроходимые заросли, и можно ли в обход, в гору или под гору, пробраться дальше, или же нужно повернуть назад, рискуя, впрочем, сбиться и с этой, так далеко уведшей дороги и снова зайти в тупик. Они болтали и смеялись, продираясь сквозь заросли и защищая лицо от ударов и царапин, и порою Иосиф отламывал от куста, по-весеннему белевшего цветами, ветку-другую, набирая их в руку: здесь запасался он миртом для венков, которые любил носить в волосах. Сначала Вениамин пытался подражать брату, он тоже набирал себе веток и просил Иосифа сплести венок и ему. Но он заметил, что Иосиф бывал недоволен, когда и он, Вениамин, украшал себя миртами, что тот, не высказываясь прямо, оберегал особое свое право на это убранство. Малышу казалось, что тут крылись какие-то тайные мысли, которые и вообще — это Вениамин тоже замечал — водились у Иосифа: ведь как раз при нем, братце, Иосиф не всегда держал язык за зубами. Бенони подозревал, что невысказанная, но заметная ревность брата к украшению миртами каким-то образом связана с избранием наследника, с номинальным первородством, с благословеньем, которое было, как известно, предназначено ему отцом и маячило перед ним, — однако этим дело явно не исчерпывалось.
— Не беспокойся, малыш! — говорил Иосиф, целуя своего спутника в прохладный шлем его волос. — Я сделаю тебе дома венок из дубовых листьев или из пестрых колючек или рябиновый с красными бисеринами, — ладно? Ведь он будет еще красивее, правда? Зачем тебе мирты! Они тебе не к лицу. Нужно уметь выбирать подходящие украшения.
И Вениамин отвечал:
— Верно, ты прав, и я согласен с тобой, Иосифиа, Иашуп, мой Иегосиф. Ты безмерно умен, и я не смог бы сказать того, что говоришь ты. Но когда ты что-либо говоришь, я вижу это и соглашаюсь с твоими мыслями, и они делаются моими, и я становлюсь умным твоим умом. Мне совершенно ясно, что нужно умеючи выбирать украшения и что не каждое из них подходит каждому. Я вижу, ты хочешь на этом остановиться и оставить меня не более умным, чем я сейчас стал. Но даже если бы ты пошел дальше и пустился перед братом в более подробные объяснения, я бы постарался поспевать за тобой. Поверь маленькому Вениамину, на него можно положиться.
Иосиф промолчал.
— Я слышал от людей, — продолжал Вениамин, — что мирт — это знак юности и красоты. Так говорят взрослые, а когда так говорю я, это смешит и тебя, и меня, ведь ни по звучанью, ни по их смыслу такие слова мне не подходят. Юн-то я юн, то есть я мал, о да, меня нельзя назвать юным, я просто карапуз, юн ты, а красив ты так, что весь мир только об этом и говорит. Я же, скорее, забавен, чем красив, — если поглядеть на мои ноги, то они слишком коротки по сравнению со всем остальным, и живот у меня еще вздутый, как у сосунка, и щеки круглые, словно я надул их, не говоря уж о волосах на моей голове, которые похожи на выхухолевую шапку. Так что если мирт подобает юности и красоте и в этом все дело, то, конечно, он подобает тебе, и я совершил бы ошибку, украсившись им. Я прекрасно знаю, что в таких вещах можно ошибиться и причинить себе вред. Видишь, я и сам, без твоих слов, кое-что понимаю, но, конечно, не все, ты уж помоги мне.
— Милый ты мой человечек, — сказал Иосиф и обнял его одной рукой. — Мне очень нравится твоя выхухолевая шапка, да и животик и щечки, по мне, вполне хороши. Ты мой братец правой руки и одной со мной плоти, ибо мы вышли из одной и той же пучины, которую вообще-то называют «Абсу». А для нас имя ее — Мами, прекрасная, за которую служил Иаков. Давай-ка спустимся к камню и отдохнем!
— Давай, — отвечал Вениамин. — Мы поглядим на садики женщин на холстах и в горшках, и ты объяснишь мне насчет погребенья, я люблю это слушать. Разве только потому, что Мами умерла из-за меня, — добавил он, спускаясь, — и половиной своего имени я сынок смерти, разве только поэтому мне тоже были бы к лицу мирты, ибо я слыхал, что они украшают и смерть.
— Да, мир скорбит о юности и красоте, — сказал Иосиф, — по той причине, что Ашера заставляет плакать своих избранников и губит тех, кого она любит. Наверно, поэтому мирт и слывет кустарником смерти. Понюхай, однако, эти ветки, — слышишь, какой острый запах? Горек и терпок миртовый убор, ибо это убор полной жертвы, он сбережен для сбереженных и назначен назначенным. Посвященная юность — вот