Очень во многом помогал ему его брат Аарон, высокий, мягконравный человек с черной бородой и черными, спадавшими на шею кудрями; его большие выпуклые глаза были чаще всего смиренно потуплены. Брату Моисей поведал все и даже приобщил его Незримому и всем тайносплетениям незримости, а так как из-под бороды Аарона текли умилительные речи, Моисей почти всегда брал его с собой, когда отправлялся вербовать новых сторонников, и тот говорил вместо брата, — правда, слишком вкрадчиво, елейно и недостаточно увлеченно, — так что Моисей, потрясая кулаками, пытался вдуть пламя в его слова и вдруг — бац! — перебивал его на своем арамейско-египетско-арабском наречии.
Жена Аарона звалась Элишеба, дочь Аминадава; она тоже принесла клятву Незримому и просвещала народ, как и младшая сестра Моисея и Аарона, Мариам, вдохновенная женщина, умевшая петь и бить в литавры. Но особенно горячо привязался Моисей к одному юноше, который в свою очередь всей душою прилепился к нему, к его откровению и к его помыслам и не отходил от него ни на шаг. Собственно говоря, он звался Гошеа, сын Нуна[13 — Нун — древнеегипетское космическое божество, олицетворение небесного хаоса, океана, в котором пребывали все живые существа до сотворения мира.] (что значит «Рыба»), из колена Ефремова.[14 — …из колена Ефремова — колено это вообще отличалось воинственным духом; впоследствии, при завоевании земли Ханаанской, солдаты для войска израильского вербовались преимущественно из его среды.] Но Моисей нарек его именем Иеговы — Иегошуа, или, сокращенно, Иошуа, и свое имя он носил с гордостью, этот статный молодой человек с кудрявою головой, крутым кадыком и двумя резко прочерченными морщинами меж бровей. У него было свое, особое воззрение на дело — не столько религиозное, сколько военное: ибо для него Иегова, бог праотцев, был прежде всего богом воинств, и связанная с господним именем мысль об исходе из дома рабства для Иошуа совпадала с мыслью о завоевании новой, собственной земли для еврейских колен, потому что где-то они должны были поселиться, а ни одна страна, обетованная или не обетованная, не будет принесена им в дар. Вполне разумное рассуждение.
Как ни был он молод, но все, что относилось к делу, Иошуа держал в своей кудрявой, высоко поднятой голове с пристально глядящими глазами и неустанно обсуждал предстоящее с Моисеем, своим старшим другом и господином. Не имея средств и возможности произвести точную перепись еврейских племен, он подсчитал, что число тех, кто разбил шатры в Гошене и томился в городах-житницах, Питоме и Раамсесе, а также их братьев, несших рабскую службу по всей стране, едва-едва достигает двенадцати — тринадцати тысяч, а это могло составить примерно три тысячи мужчин, способных носить оружие. Впоследствии названные цифры были преувеличены сверх всякой меры, но Иошуа знал их довольно твердо и не был ими доволен. Три тысячи человек — не слишком грозная сила, даже если рассчитывать на то, что кочующая в пустыне родная кровь в пути присоединится к ядру еврейского воинства и двинется вместе с ним на завоевание новых земель. Располагая такою силой, нечего и думать о великих начинаниях — вторгнуться с ними в Землю обетованную было невозможно. Иошуа это понимал, а потому думал о каком-нибудь месте на воле, где племя могло бы поначалу обосноваться и где, в сравнительно сносных условиях, оно бы приумножилось в силу естественного прироста, каковой (насколько Иошуа знал свой народ) составлял в год два с половиной человека на сотню. Место для такого заповедника и питомника, где возросла бы их воинская сила, юноша и высматривал и об этом совещался с Моисеем; попутно выяснилось, что он поразительно ясно представляет себе взаимное расположение разных стран и держит в голове своего рода карту пригодных стоянок с указанием числа дневных переходов, водопоев, а главное, боеспособности населения.
Моисей знал, кого он обрел в лице Иошуа, знал в полной мере, как тот будет ему необходим, и любил его рвение, хоть все то, о чем не уставал говорить Иошуа, его, Моисея, почти не занимало. Прикрыв правой рукою рот и бороду, он слушал, как юноша развивает свои стратегические замыслы, сам же думал совсем о другом. Для него, посланца Незримого, Иегова тоже означал исход, но не столько для вооруженного захвата новых земель, сколько исход на волю, в обособленность от прочих народов, чтобы где-то там, на свободе, он, Моисей, остался наедине со всей этой беспомощной, безнадежно сбитой с толку плотью, с этими обильными семенем мужчинами, с женщинами, чьи груди налиты молоком, с пытающими свою силу юношами, с сопливыми ребятишками, словом — с кровью своего отца, и мог бы утвердить в их сердцах святонезримого Бога, чистого и духовного, сделав для них бога этого объединяющим, зиждущим средоточием, и по образу его сотворить из них народ, отличный ото всех других, народ господень, отмеченный истинной святостью и духовностью и превосходящий все прочие племена и языки благоговением, воздержностью и страхом божиим, сиречь: страхом перед самим понятием чистоты, перед заветом, который в будущем укротит своеволие всех племен, ибо Незримый по сути есть бог вселенский, но они его завет примут первыми, и в том великая их предпочтенность перед язычниками.
Такова была любовь Моисея к отцовской крови, — любовь ваятеля, — и она для него совпадала с благостным избранием господним и его готовностью поставить с ними свой завет. И так как он твердо полагал, что преображение по подобию божиему должно предшествовать всем начинаниям, которые держал в своей голове юный Иошуа, и что для этого потребно время — свободное время, где-то там, на свободе, — его не огорчало, что замыслы Иошуа еще далеки от осуществления и что у них слишком мало мужчин, способных носить оружие. Иошуа было потребно время для того, чтобы, во-первых, приумножился народ естественным путем, и еще для того, чтобы он сам возмужал и был признан достойным полководцем, Моисею же — для преображения его соплеменников — этой вожделенной работы ради вящей славы господней. И, приступая по-разному к общей задаче, они были единодушны,
VI
Итак, посланец Незримого, — вкупе с ближайшими своими приверженцами: красноречивым Аароном, Элишебой, Мариам, Иошуа и некиим Халевом, ровесником и закадычным другом Иошуа, как и он, сильным, простодушным и храбрым, — не теряя ни единого дня, нес своим весть об Иегове, о почетной готовности Незримого поставить с ними свой завет и разжигал в то же время их ненависть к работе под египетской палкой, внушая всем и каждому мысль о свержении позорного ига и об исходе из Египта. Все они действовали как умели: Моисей запинался и потрясал кулаками, с уст Аарона плавно лились кроткие речи, Элишеба трещала без умолку. Иошуа и Халев бросали отрывистые призывы, более всего походившие на команды, а Мариам, которую скоро прозвали «пророчицей», сопровождала свои слова, звучавшие так торжественно, ударами в литавры. И проповедь эта падала не на бесплодную почву: мысль о том, чтобы поклясться в верности Моисееву богу и его завету, посвятить себя Незримому и под водительством его и его посланца совершить исход на волю, пустила корни среди колен еврейских рабов и постепенно превратилась в стержень, связующий их воедино; а тут еще Моисей им обещал или по меньшей мере их обнадежил, что будет ходатайствовать перед верховной властью и испросит для всех разрешения покинуть землю Египетскую, так что их исход будет уже не безрассудным бунтом, а совершится мирно, с обоюдного согласия. Они слышали, хотя лишь краем уха, о его полуегипетском происхождении, о том, что он был найден в камышах, об утонченном воспитании, от которого он некогда вкусил, и о каких-то его связях при дворе фараона. И то, что прежде было причиною недоверия — египетская полукровность Моисея, — теперь стало источником упований и укрепляло его авторитет. Поистине, если кто мог отстоять их общее дело перед фараоном, так разве что Моисей. Ему-то они и поручили убедить Рамессу, Строителя и Властелина, отпустить их на волю, — ему и его молочному брату Аарону, ибо Моисей решил взять себе в помощь Аарона, во-первых, потому, что сам не умел говорить связно, Аарон же умел, а во-вторых, потому, что тот знал кое-какие хитрости, которые должны были произвести впечатление при дворе и прославить имя Иеговы: так, к примеру, он стискивал рукою затылок кобры, и та выпрямлялась, как палка, а потом швырял эту палку оземь, и она свертывалась кольцом и опять «превращалась в змею». Ни Моисей, ни Аарон не приняли в расчет, что это чудо известно и магам фараона, а потому не сможет послужить столь уж разительным доказательством всемогущества Иеговы.
Вообще счастье им не улыбалось, как ни хитроумно было решение, вынесенное на военном совете, в котором приняли участие также юные Иошуа и Халев. Было постановлено: испросить у царя дозволение собраться всем коленам их племени и уйти в пустыню, на расстояние трех дней пути от границы, чтобы там совершить торжественное служение Господу и принести ему жертву — по его же вышнему повелению, — после чего они вновь вернутся на работу. Едва ли кто-нибудь ожидал, что фараон даст обмануть себя такой уловкой и поверит, будто они и в самом деле возвратятся. То была попросту благоприлично-учтивая форма, в которую обрядили ходатайство об исходе. Но царь не оценил их учтивости.
Однако некоторого успеха братья все же достигли: они проникли в «большой дворец» и предстали пред фараоновым престолом — и не единожды, а вновь и вновь, покуда медленно и упорно тянулись переговоры. Обещание, данное Моисеем своим единоплеменникам, не было бахвальством: он твердо полагался на то, что Рамессу — его дед по тайному любострастию (а это царем ревниво таилось), как и на то, что каждый из них знает, что это ведомо им обоим. То было действенным средством понуждения в руках Моисея, и если его и недостало на то, чтобы царь согласился выпустить их из земли Египетской, оно все же позволяло Моисею вести переговоры с верховной властью и раз за разом открывало ему доступ к владыке, ибо царь его боялся. Впрочем, страх государя опасен, и Моисей все время играл рискованную игру. Но он был отважен; до чего отважен и сколь впечатляла Моисеева отвага его соплеменников — об этом мы вскорости услышим. Ведь фараону ничего не стоило втихомолку его задушить и тело сокрыть в песке, чтобы наконец-то доподлинно не осталось следа от причуды дочерней похоти. Но царевна сохранила сладостное воспоминание о том кратком