основываясь на том, что очевидно в природе и в разуме. Она не включает в себя это сообщение, это сверхъестественное нисхождение божественного начала, о котором мы говорили, а имеет в виду только естественное сообщение и то изначальное благородство, творческое великодушие, которым первый Разум освещает каждого человека, приходящего в этот мир. Она целиком складывается в порядке последовательного движения человеческого разума к высшим истинам, которые им установлены и по праву ему доступны.
В силу присущего духу динамизма, с которым так интенсивно жил св. Фома Аквинский, низшая мудрость стремится к мудрости высшей. Дело не в том, что она была бы сама по себе бессильна по отношению к своему объекту, что было бы абсурдно, но потому, что она тем лучше постигает свой собственный объект, чем более пробуждается в ней желание более высоких знаний, и, кроме того, в этом смысле он создает в ней пустоты, которые она самостоятельно не может заполнить. Она стремится к этому не потому, что плохо и недостаточно знает свой предмет, к которому она так стремится, а потому, что знает его хорошо. Чем больше она пьет, тем сильнее ее жажда. Чем больше метафизика постигает свой предмет — бытие, тем больше она стремится познать причину бытия, и, стремясь к этому, раздвинуть рамки дискурса и в самом дискурсивном мышлении придерживаться высот духовности; она прекрасно знает, что боги завидуют ей: определенности её данных и четкости её ориентиров, кристаллизации сверхчувственного опыта, более неопровержимого и более яркого, чем те данные, которые чувства поставляют физическим наукам. Именно богословие в состоянии снабдить их всем этим. Чем больше богословие познает Бога как нечто отвлеченное, тем больше оно стремится познать его опытным путем. Чем больше мистическая мудрость познает Бога опытным путем, тем больше она стремится к абстрактному его видению. И каждый раз высшая ступень дает душе то, что низшая ступень заставила ее желать.
Но как исполняются эти желания, если не благодаря животворному дару, вытекающему из чистого Акта? Он не только их исполняет, но и углубляет и бесконечно усугубляет, и в этом движении снизу вверх, о котором я говорил, мы не можем увидеть, в какой момент оно началось.
Во всяком случае ясно, что чем больше душа его приемлет, тем более в ее глубинах пробуждается энергия, с помощью которой
она воспаряет ввысь. Так совершается весьма примечательная активизация, которую дает богословие с помощью созерцания, а метафизика — с помощью богословия. И это взаимодействие происходит вовсе не насильственно, не деспотически, а естественно и спонтанно, как смена приливов и отливов или времен года.
Только такой ценой, при этом непременном условии, sine qua поп\ поддерживаются в духовном мире и между тремя конкурирующими и взаимодействующими мудростями порядок и гармония, жизненное единство, сила и гибкость. Это духовное единство, которое знало средневековое христианство, было возможно лишь потому, что средневековое христианство сумело понять, как это пелось в гимнах Святому Духу, что ничто в нас не будет ни очищено, ни выпрямлено, ни смягчено, если высший дар не укрепит
слабое наше существо.
Я говорил о гармонии мудростей. Надо было бы сказать также
и о гармонии мудрости и знания или мудрости и частных наук, как ее понимали христиане в Средние века. Надо было бы показать, как активизация разума в эпоху христианства, возрождение греческих и арабских научных традиций, схоластической дисциплины с её объективностью, наконец, глубокий реализм христианской души с характерным для неё чувством братского единства с сотворенной природой привели к мощному научному взрыву, который будет использован в наше время.
Отметим здесь, что именно в тот момент, в эпоху номинализма,
когда средневековая мудрость начала приходить в упадок, этот взрыв проявился с наибольшей силой. И, разумеется, не только эмпирики, такие как Роджер Бэкон, или эклектики, как парижские доктора XIV в.»‘, но и мудрецы, такие как Альберт Великий***’, открыли врата современной науке. Наконец, следует заметить, что мудрость, с неоглядным экспансионизмом, за который ей придется расплачиваться, оказывала своим царственным гнетом давление на науку. Она любила науку, и велика была ее собственная любознательность. Но она заставляла науку руководствоваться книгами по философии, она сама верила (особенно в плохие времена) в Аристотелеву механику, так же как в ею метафизику. Если философия страдала от такого положения дел, то науки страдали гораздо больше, и им, чтобы прорасти на почве опыта, надо было
снять и разбить мраморные плиты с могилы Аристотеля.
С другой стороны, можно задаться вопросом, разве определенная скудость технических средств не ограждала тогда иерархию
25
духа от таких опасных соблазнов? Ведь люди средневековья были столь же слабы и столь же любознательны, как и мы. Им, не имеющим возможности мечтать о том, чтобы, подобно богам, властвовать над внешней природой с помощью науки о числах, потому что у них не было для этого средств, проще было сохранять свои души обращенными к нетленным благам…
IV
Именно в XVI в. началось падение современного мира. Весь интеллектуальный порядок оказался разбитым. Современный мир (я здесь имею в виду мир, который уже уходит на наших глазах) предстал не миром гармоничной мудрости, а миром столкновения мудрости со знанием и победы знания над мудростью.
Средневековый строй мысли был обретен не без борьбы и раздоров, не без разногласий и противоречий. Постоянно раздираемый изнутри, он исторически неполно реализовал себя. Начиная с XIII в. его сотрясает жестокий аверроистский кризис*’ (продолжающийся и до сих пор). Заметим, что аверроизм стремился отделить мудрость философскую от мудрости теологической, вырвать её из данного свыше единства, о чем мы уже говорили, радикально изолировать её, разделяя человека на две части: здесь человек чисто природный со своей философской мудростью, там человек благодати и веры со своей богословской, то есть мистической мудростью. Миф (ибо это миф) о двойственной истине -символ, соответствующий этому раздвоению.
Попытка разделения была нацелена на метафизику. Она, как мы знаем, не удалась — временно — благодаря св. Фоме. Но эта драма была более жестокой, а влияние Сигера Брабантского**’-более глубоким, чем можно было себе представить. Г-н Жильсон недавно высказался о богословско-политическом аверрроизме в работе Данте»*’. «О монархии» («»De Monarchia»). Аверроизм, доказывающий свою жизнеспособность с XIV в., проявит себя как побудительная причина совсем другой революции.
Это — картезианская революция. Я об этом так часто говорил, что позволю себе сейчас высказаться совсем кратко.
Революция была также порождена попыткой отделить философскую мудрость от мудрости богословской. Но эта попытка была нацелена на физику, а не на метафизику, и она удалась.
26
Как я стремился показать в другом месте5, творчество Декарта. каковы бы ни были его личные намерения, состояло здесь — и отделение, о котором идет речь, было бы невозможно без этого — в отрицании возможностей богословия как науки и как знания. Собственно говоря, именно здесь свержение мудрости дало результат, который, если наши исследования динамизма христианской мысли были правильными, не мог не оказать огромного
влияния на саму философию.
Философия отныне ограждалась от притока истины и духовности, которые нисходили в нее с наибольших высот души.
И ее собственная ориентация также изменилась. Она становится «практической», как говорит Декарт, и ее цель — сделать нас «хозяевами и властелинами природы». Метафизика становится началом, а вовсе не вершиной, что обязывало её следовать ангельским путем, исходя от Бога и мысли: а почему? с какой целью? Чтобы основать физику как науку и тем подчинить природу математике.
Вот так все сразу было разрушено, разбито вдребезги. Отношения между тремя типами мудрости стали более упорядоченными с точки зрения жизненного восхождения, но как было двум из них, более возвышенным, утратив статус знания, сохранить за собой статус мудрости? Отныне слово «мудрость» подходит лишь философии. Ее внутренний порядок тоже разрушается. Возрастают амбиции метафизики, она занимает место святыни, она априори водворяется на небесах чистого умопостижения, я бы сказал, умопостижения в чистом акте, но ее силы убывают, она ориентируется на науку и, не признаваясь в этом, строит обширные произвольные системы в зависимости от позитивных знаний текущего момента и от сиюминутных состояний науки. Наука, действительно, побеждает. А мудрость, мнящая себя верховной, уже побеждена.
К тому же, успех картезианской революции явился результатом мощного движения не только человеческой мысли, но, главным образом и прежде всего, желания. Вот почему мир классического гуманизма был вообще ориентирован на богатства, созидаемые в качестве его конечной и высшей цели, так что наука смогла обогнать мудрость, что было для истории цивилизованного человечества абсолютно новым явлением. Все то же желание, то же таинственное притязание побуждает человеческое сердце к обладанию вещами посредством материального и интеллектуального господства. Бедные средства, стремление к бедности как знак
27
наиболее высокого знания и наиболее мудрого экономического строя заменяются богатыми средствами и всеобщей прожорливостью. Весьма знаменательно, что царство обожествленной науки и господство денег вместе стали провозвестниками нового мира.
Эта история имела продолжение. Канту ничего не оставалось, как сделать выводы из картезианской революции. Подобно Декарту, отделившему философию от богословия, Кант отделил науку от метафизики. Как Декарт отрицал возможность богословия в качестве науки, так и Кант отрицал возможность метафизики как науки. В свою очередь, разве метафизика, переставшая быть знанием, могла оставаться мудростью? Она пытается защищаться, но безуспешно. После великого порыва немецкого романтизма и идеализма, окончившегося поражением, она сосредоточивается на психологической или нравственной рефлексии. Метафизической мудрости больше нет.
Но Кант еще верил в философию природы, которую он отождествлял с ньютоновой физикой. Будет ли это мудростью, по крайней мере, для нас?
Традиция учит, что философия природы — это все еще мудрость, или один из аспектов мудрости, мудрость secundum quid^, в данном порядке вещей. Для современников классического периода Новой истории философия природы смешивается с математическим знанием природы, с картезианской или ньютоновской наукой. В конце XVIII в. и до последней четверти XIX в. верили, что мудрость -это и есть сама наука, наука о явлениях и отдельных фактах, наука, считающая камни в