Скачать:PDFTXT
Из незавершенного

слово у Гейне означает реку Рейн, а у Лонгфелло — дождь, но звучание их почти одинаково.

В стихотворении Лермонтова «Ветка Палестины» (1837) слышатся явные отзвуки пушкинского стихотворения «Цветок» (1828).

Цветок засохший, безуханный,

Забытый в книге вижу я;

И вот уже мечтою странной

Душа наполнилась моя.

Где цвел? когда? какой весною?

И долго ль цвел? и сорван кем,

Чужой, знакомой ли рукою?

И положен сюда зачем?

…И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?

Не похожи ли эти мелодичные, проникнутые грустным раздумьем вопросы на такие же лирические вопросы, которыми кончаются восемь четверостиший «Ветки Палестины»?

Скажи мне, ветка Палестины,

Где ты росла, где ты цвела?

Каких холмов, какой долины

Ты украшением была?..

…И пальма та жива ль поныне?

Все так же ль манит в летний зной

Она прохожего в пустыне

Широколиственной главой?

Или в разлуке безотрадной

Она увяла, как и ты,

И дольний прах ложится жадно

На пожелтевшие листы…

«Ветка Палестины» осталась в памяти гораздо более широкого круга читателей — и взрослых и юных, — чем небольшое и скромное стихотворение Пушкина «Цветок».

Но для меня — и, вероятно, не только для меня одного — в беглых и хрупких, как бы наскоро набросанных лирических строчках Пушкина таится больше очарования, как в почерке по сравнению со шрифтом.

Не эти ли строчки Пушкина («И вот уже мечтою странной…») нашли отдаленный и менее явный отзвук и в стихах Блока

…Случайно на ноже карманном

Найди пылинку дальних стран

И мир опять предстанет странным,

Закутанным в цветной туман! {11}

Поэты-современники и поэты разных веков и национальностей то и дело перекликаются между собою. Поэзия — это как бы общее большое хозяйство, в которое каждый народ и каждый поэт в отдельности вносит свой вклад, частицу своего гения. Это яснее ощущается в эпохи подъема, менее заметно — в эпохи упадка. В росписи Сикстинской Капеллы участвовало множество художников, не боявшихся, что их индивидуальность затеряется, потонет в общем дружном хоре. Напротив, в эпоху декаданса каждый ревниво оберегает патент, взятый им на тот или иной стихотворный жанр, размер, ритм, круг тем, образов, эпитетов и метафор.

Верно и глубоко чувствовал общность поэтов своей страны и эпохи Владимир Маяковский, обращаясь к собратьям:

Сочтемся славою,

ведь мы свои же люди,

пускай нам

общим памятником будет

построенный

в боях

социализм {12}.

Чем крупнее поэт, тем больше чувствует он, что искусство — общее дело, а не какой-то отгороженный им участок. Чувствует это даже тогда, когда полемизирует, как Маяковский, с поэтами-современниками и классиками. Ведь примерно такую же полемику вели в своих стихах и Пушкин, и Лермонтов, и Байрон, и Бернс, и Гейне — и в наше время Твардовский.

Пушкин установил далекие связи с поэзией и прозой различных времен — с греческими гекзаметрами, с Овидием {13} и Горацием, с латинской прозой, с французскими поэтами, с Байроном, а потом с Шекспиром, с поэзией западных славян, с русской народной и предшествовавшей ему литературной поэзией, всех его связей в беглом перечне не охватишь.

Без питания нет роста. Добросовестно пройденный ученический период ведет к выработке подлинного, а не поверхностного и мнимого своеобразия.

Только умственно ограниченный и наивный человек может думать, что знакомство со стихами поэтов-современников и предшественников грозит ему потерей оригинальности и самобытности. Сравнивая между собой различные Эпохи, лишний раз убеждаешься, что потеря связи с культурой ведет к банальности, к бедности мысли, чувств и поэтических средств.

У поэта, как у всякого художника, два источника питания. Один из них жизнь, другой — само искусство. Без первого нет второго. Недаром, как мы видели, во время падения культуры стиха поэзия теряет не только стиль и многообразие своих форм и средств, но и способность видеть, слышать и чувствовать окружающую жизнь.

С другой стороны поэзия становится бескровной, формальной и книжной, если она оторвана от жизни и варится в собственном — поэтическом — соку.

Для нас уже стало прописной истиной, что Пушкин учился живой русской речи у простого народа — у нянюшки Арины Родионовны, в деревне, на дорогах и базарах — и что Лев Толстой — по его собственному признанию — учился говорить по-русски не только у крестьян, но даже у крестьянских ребят.

Не оттого ли стихи так часто похожи у нас на перевод с какого-то иностранного языка, что авторы их не прислушиваются к живой и естественной русской речи, не стараются уловить те богатые устные интонации, без которых фраза становится безжизненной, бессильной и бесцветной.

Эти интонации придают мощь и убедительность пушкинским, лермонтовским, некрасовским, тютчевским стихам, стихам Маяковского и Твардовского.

Пожалуй, многим поэтам следовало бы поучиться умению вслушиваться в народную речь у лучших прозаиков, у классиков да и у современных писателей…

В произведениях искусства проявляется то, что у художника на душе и за душой. Каков человек, таково и его искусство, Этого-то _человека_ требовательно и жадно ищет в строчках книги — или, вернее, за строчками чуткий читатель.

Кормилица не столько заботится о своем молоке, сколько о своем здоровье. Будет здоровье — и молоко будет хорошее.

Так о своем духовном, нравственном здоровье должен прежде всего заботиться писатель.

Если он беден мыслью и чувством, откуда же возьмется богатое содержание в его стихах и в прозе? Если он полон только самим собой, — в его душе и в литературных его трудах не будет места жизни и тому неисчерпаемому богатству, которое в ней заключено. О таких людях Пушкин говорит:

… — Да ты чем полон, шут нарядный?

А, понимаю: сам собой;

Ты полон дряни, милый мой! {14}

Самовлюбленность — одна из главных болезней, которой подвержены люди искусства. Она неизбежно ведет к обмелению души.

В искусстве, как на Монетном дворе, ничто не должно прилипать к рукам. Нельзя без ущерба своему искусству щеголять внешними данными, голосом, стихом, хоть заботиться о своем голосе и о качестве своего стиха надо постоянно.

Сальери гораздо больше думал о своем месте в искусстве, чем гениальный, щедрый, бескорыстно преданный искусству Моцарт.

Что ценим мы больше всего в Пушкине? Или, скажем, что больше всего ценил в своей поэзии он сам?

В зрелых его стихах, где взвешено каждое слово («Я памятник себе воздвиг нерукотворный»), он говорит:

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я свободу…

В этих строчках речь идет не об эстетической, а об этической и гражданской ценности того, что оставил поэт народу.

А разве не ценил Пушкин красоту, совершенство формы? И все же он, непревзойденный мастер стиха, не считает своей главной заслугой высокое мастерство само по себе. Нет, это мастерство подчинено высшей цели.

Не о том ли самом говорит и Маяковский, обращаясь к своим собратьям в стихотворении «Во весь голос»?

Сочтемся славою,

ведь мы свои же люди,

пускай нам

общим памятником будет

построенный

в боях

социализм.

В сущности, этим критерием — этическим — определяется величие писателя. Замечательным поэтом был Фет, но недостаток альтруизма, гражданственности, равнодушие к бедам и нуждам порабощенного народа — вот что не дает ему права стоять рядом с Пушкиным, как бы превосходны ни были его стихи о природе.

Очевидно, подлинной красоты не может быть там, где нет человечности и благородства.

Многие стихи Некрасова по сравнению со стихами Фета кажутся прозаичными и даже газетными. Но, внимательно перечитывая Некрасова, находишь образцы высокой поэзии и гораздо больше узнаешь об его эпохе, чем по стихам таких талантливых его современников, как Фет и Полонский.

И потому стихи его богаче живыми интонациями, шире, разнообразнее, народнее его словарь.

Любопытно, что стихи Некрасова могли в свое время соревноваться в силе своего воздействия на читателей с прозой Тургенева, Достоевского, Гончарова, Льва Толстого.

А ведь позднее даже самые знаменитые поэты не могли соперничать в успехе с Толстым, Чеховым, Горьким.

Говоря здесь о человечности и гражданственности, я имею в виду не тенденции, плавающие на поверхности литературных произведений, как жир в плохо сваренном супе, не холодные декларации, а поэзию, которая выражает глубоко личные чувства автора, живущего одной жизнью с народом. В такой поэзии личное и общественное неразделимы.

—-

В одном из сонетов Шекспир говорит:

Красильщик скрыть не может ремесло.

Так на меня проклятое занятье

Печатью несмываемой легло.

О, помоги мне смыть мое проклятье {15}.

Очевидно, речь здесь идет о ремесле актера. На это указывает строчка, в которой говорится, что автор сонета осужден «зависеть от публичных подаяний».

Литературный цех, как и актерский, тоже накладывает свою печать на человека, если этот цех оказывается для него замкнутым кругом, заслоняющим широкий мир.

Мы знаем, что начинающему не слишком легко пробиться в литературу, в семью профессиональных писателей. И часто бывает так, что добившийся признания новичок становится завсегдатаем редакций и литературных клубов и встречается почти исключительно со своими собратьями по перу. У него сразу же появляются друзья и враги. Друзья — это те, кто признает его талант, враги — те, кто отрицает. Успех, место, которое он занимает в литературе, вот что составляет главный его интерес в жизни. С более широкой средой он встречается главным образом на своих литературных выступлениях, как с публикой, или тогда, когда ездит в командировку.

Разумеется, я говорю здесь не обо всех наших молодых литераторах, но думаю, что те, кого я имел здесь в виду, не являются исключением.

Писатель должен быть профессионалом, а не любителем, но прежде всего он должен быть человеком и не терять непосредственного — а не только писательского — интереса к жизни и к людям.

Только при наличии такого интереса он не будет нуждаться в необходимом для литературной работы.

Он должен верить в свои силы — без этого невозможно писать, — но нельзя придавать чрезмерное значение временному успеху и похвалам окружающих людей…

У нас часто говорят о том, что старые писатели должны помогать молодым, делиться с ними своим зрелым опытом. Что ж, такое требование вполне справедливо и законно.

Но если говорить конкретно, то чему, собственно, может обучать молодых поэтов их старший собрат, накопивший за свою долгую жизнь немалый опыт?

Технике стихосложения? Искусству рифмовать или пользоваться разнообразными стихотворными размерами?

Но ведь мы знаем, что на рифмы и стихотворные размеры, как на вкус и цвет, товарищей нет.

Возьмем поэтов одной и той же поры. Скажем, Маяковского, Есенина и Пастернака. Как различны их рифмы и размеры. Пастернак и Есенин не пользовались свободными размерами и не располагали стихи «лесенкой», как Маяковский или Асеев, и тем не менее стихи их звучали вполне современно.

А ведь у иных поэтов те же формы и размеры, что у Пастернака и у Твардовского, кажутся старообразными, старомодными.

Значит, дело в содержании, в словаре и в интонациях, которые заключены в этих размерах.

Мы понимаем, для чего Маяковскому нужна была его «лесенка», без которой многие не могли бы прочесть его еще необычный для того времени стих, но часто недоумеваешь, зачем и чего ради пользуются той же

Скачать:PDFTXT

слово у Гейне означает реку Рейн, а у Лонгфелло - дождь, но звучание их почти одинаково. В стихотворении Лермонтова "Ветка Палестины" (1837) слышатся явные отзвуки пушкинского стихотворения "Цветок" (1828). Цветок