молодой и по-юношески задорный — обнаружил пустоту, безличие и однообразие батальных стихов того времени, склеив одно стихотворение из трех четверостиший разных и различных поэтов («Поэты на фугасах», 1914).
Федор Сологуб, который в мирное время цедил, как ликер, то скептические, то эротические строки стихов и прозы, оказался в это время автором бойких куплетов, приведенных выше («Если ж только из-под пушек станешь ты гонять лягушек…» и т. д.).
Томный М. Кузмин тоже освежил свою лирику стихами на военные темы, написанными в изысканно-небрежной, нарочито простодушной манере:
А под ним кровавый бой.
Эта барышня — героиня,
В бойскауты идет лифт-бой…
И фатоватый, развязный, усвоивший тон всеобщего любимца, которому все позволено, Игорь Северянин выступил с жизнерадостными военными «поэзами»:
Друзья! Но если в день убийственный
Тогда, ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин.
Казалось бы, большие исторические события, потребовавшие от народа так много жертв, должны были наполнить поэзию гневной, горячей прозой, какою полны были стихи Некрасова о войнах его времени:
Брошены парады,
Дети в бой идут.
А отцы подряды
На войска берут…
…Дети! вас надули
Ваши старики:
Глиняные пули
Ставили в полки!
И в последнюю царскую войну солдат надували и предавали, а поэты — большинство поэтов — предпочитали жить в поэтической дали и писать этак со стороны, по-«земгусарски» об окопах, кровавых боях, пушках и лазаретах. И все это было так же бездушно, так же мало отражало мысли и чувства миллионов людей, как писарская «цывилизация Чинов Военого Ведомства».
Достаточно положить рядом поэтические антологии, посвященные двум мировым войнам — империалистической 1914 года и Великой Отечественной, — чтобы преисполниться высокой и законной гордостью за нашу советскую поэзию, неотделимую от своего народа и воевавшую вместе с ним. Правда, и в это время было немало скороспелых, банальных и безличных стихов, но не они определяли собой характер поэзии военных лет.
А много ли честных и живых стихотворных строчек оставила нам последняя война императорской России?
Пожалуй, только буйно-протестующие строчки Маяковского, который с первых же дней восстал против этой войны и отчетливо увидел ее виновника — рубль, «вьющийся золотолапым микробом».
А из множества стихов, написанных поэтами старшего поколения, проникновенно и достойно звучат до сих пор разве только стихи Александра Блока, на первый взгляд такие неожиданные для автора «Незнакомки» и «Снежных масок»:
Петроградское небо мутилось дождем,
На войну уходил эшелон.
Без конца — взвод за взводом и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон.
В этих строгих и мерных стихах, похожих по ритму на баллады, которые поют в вагонах, была простая житейская правда и предчувствие великих, грозных событий:
…Уж последние скрылись во мгле буфера,
И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей все неслось к нам ура,
В грозном клике звучало: пора!
Александр Блок и Владимир Маяковский — поэты очень различные по возрасту, темпераменту, характеру дарования и мировоззрению.
Маяковский открывает большую поэзию нашей советской эпохи. Блок завершает собою поэзию дореволюционную.
Но их роднит то, что оба они в эти исторические дни много и напряженно думали, знали цену поэтическому слову, понимали ответственность поэта перед временем и народом. Оба они далеки от всего, что было в литературе узкопрофессионального, высокомерно-«писарского».
Среди их современников было немало талантливых поэтов и способных стихотворцев.
Как же случилось, что поэзия в последние предреволюционные десятилетия утратила свою власть над читателем?
Мы хорошо помним имена популярных в то время и даже любимых тогдашними читателями поэтов. Но разве можно сравнить их идейное влияние с влиянием современных им прозаиков — Льва Толстого, Короленко, Чехова, Горького?
А ведь еще в некрасовские времена, когда жили и работали такие гиганты русской прозы, как тот же Лев Толстой, Тургенев, Гончаров, Достоевский, Салтыков-Щедрин, поэзия не уступала прозе, а делила с ней роль идейного руководителя, выразителя чувств, «властителя дум». Поэзия — конечно, в лучших ее образцах — была так же содержательна, интересна и толкова, как лучшая проза. Стихов Некрасова читатели ждали не менее жадно, чем новых глав самого волнующего романа.
На это могут возразить, что далекое прошлое всегда представляется нам в каком-то ореоле. Но ведь Некрасов уже при жизни стал народным поэтом и занял, преодолев сопротивление многих скептически к нему относившихся литераторов, прочное место наряду с великими поэтами, уже окруженными ореолом вечной славы.
«Вы на публику имеете влияние не менее сильное, нежели кто-нибудь после Гоголя», — писал Некрасову Чернышевский в 1856 году.
А когда на похоронах Некрасова Достоевский назвал его имя рядом с именами Пушкина и Лермонтова, послышались молодые голоса:
— Нет, выше!
Конечно, не это восторженное восклицание, прозвучавшее у открытой могилы, определяет удельный вес и значение Некрасова в нашей поэзии.
Вокруг его имени еще долго кипела борьба — да и доныне она не совсем утихла. Но стихи Некрасова проникли в народ безымянной песней — «Коробушкой», «Кудеяром-атаманом», «Тройкой», «Несжатой полосой», стали достоянием каждого мало-мальски грамотного человека, вызвали к жизни множество поэтов-самоучек, вошли в обиход людей самого разного возраста.
Школьники твердили наизусть: «Ну, пошел же, ради бога…» и «Мороз-воевода дозором…»
Студенты пели: «Выдь на Волгу: чей стон раздается…»
Так оно и должно было случиться.
На общенародное признание имеет право только умная и зрелая поэзия, которая, как и проза, охватывает разнообразные области жизни и решает серьезные задачи.
А когда поэзия выходит из графика движения, ее незаметно переводят на запасный путь.
У нее могут быть свои любители, но она перестает быть чтением.
У поэтов, проделавших на своем веку какую-то работу, а не живших в литературе «на всем готовом», всегда есть точный адрес и точная дата их жизни и работы.
Этим адресом не может быть вселенная.
Мы все живом во вселенной — об этом забывать не надо, — но, кроме того, у каждого из нас есть более простой и определенный адрес — страна, область, город, улица, дом, квартира.
Наличие такого точного адреса может сложить критерием, позволяющим отличить подлинную поэзию от производной.
Точный адрес был и у Шекспира, и у Пушкина, у Чехова, Горького, Блока и Маяковского.
А вот, скажем, Габриэль д’Аннунцио давал читателю такие координаты:
«Вселенная, мне».
По этому адресу еще труднее найти человека, чем по адресу, указанному Ванькой Жуковым:
«На деревню дедушке».
На узкий круг людей многозначительный вселенский адрес может произвести впечатление, но ведь книги — и проза и стихи — держат экзамены, подвергаются испытанию и проверке чуть ли не каждый год, и все то, что неполноценно, рано или поздно проваливается, не выдерживает испытания временем. Обнаруживается подоплека поддельной книги, проступает ее схема — скелет.
И если Шекспир, Данте, Сервантес, Пушкин, Гоголь живут долго, то это не значит, что они переходят из десятилетия в десятилетие, из века в век без экзамена. Нет, они тоже проверяются временем и блестяще выдерживают испытания.
Впрочем, мысль о бессмертии или даже о литературном долголетии не должна особенно беспокоить литераторов. Все равно сие от них не зависит.
А вот честное, неравнодушное отношение к своему времени, к своим современникам, к своему народу — таково главное условие подлинной поэтической работы.
Вряд ли весьма модный при жизни поэт Владимир Бенедиктов мог предвидеть, что его невинные стишки о кудрях покажутся потомкам (да и умным современникам) не только смешными и нелепыми, но и возмутительными по своей бестактной игривости.
Кудри девы-чародейки,
Кудри — кольца, струйки, змейки,
Этой россыпи златой?
Черпать жадною рукой?..
Потомок вправе спросить: «Позвольте, а когда были написаны эти стишки?»
И, узнав, что они были «дозволены ценсурою» в год смерти Пушкина, еще больше обидится на поэта Бенедиктова — не столько за это совпадение, сколько за то, что и после Пушкина оказалось возможным появление в печати таких домашних, альбомных стихов.
Бестактность их — не в любовной теме. Тема эта вполне уместна и законна в романе и в повести, в драме и в поэме, а в лирических стихах — и подавно.
«Поэзия сердца имеет такие же права, как и поэзия мысли», — говорил Чернышевский.
Однако в поэзии, которая является не частным делом, а достоянием большого круга читателей, народа, даже любовная лирика, выражающая самые сокровенные чувства поэта, не может и не должна быть чересчур интимной. Читатель вправе искать и находить в ней себя, свои сокровенные чувства. Только тогда лирические стихи ему дороги и нужны. В противном же случае они превращаются в альбомные куплеты, неуместные на страницах общедоступной книги или журнала.
Сколько поколений повторяло вслед за Пушкиным:
Прими же, дальная подруга,
Прощанье сердца моего,
Как овдовевшая супруга,
Как друг, обнявший молча друга
Пред заточением его.
Но кому какое дело до сложных чувств стихотворца Бенедиктова к некоей замужней особе:
Так, — покорный воле рока,
Я смиренно признаю,
Чту я свято и высоко
Участь брачную твою;
И когда перед тобою
Появлюсь на краткий миг,
Я глубоко чувство скрою,
Буду холоден и дик…
…Но в часы уединенья,
Но в полуночной тиши, —
Невозбранного томленья
Буря встанет из души…
…И в живой реке напева
Молвит звонкая струя:
Незабвенная моя!
Стихотворный ритм верно служит настоящему поэтическому чувству. Но с какой откровенностью выдает он пошлость лихого гитарного перебора:
Незабвенная моя!
Ту же пошлую легковесность и бестактность находил Маяковский в лирических излияниях некоторых современных ему стихотворцев. Вспомните «Письмо к любимой Молчанова, брошенной им…».
Но дело не только в публичном выражении домашних и не всегда почтенных чувств.
Время предъявляло и предъявляет свой счет поэтам значительно более крупным и подлинным, чем, скажем, Владимир Бенедиктов.
В «Дневнике писателя» Достоевского есть любопытные строчки, посвященные знаменитому стихотворению Фета «Шепот, робкое дыханье…».
Как известно, в этом стихотворении совсем нет глагола, а есть только существительные с некоторым количеством прилагательных.
У Пушкина, в противоположность Фету, то и дело встречаются строфы, состоящие почти сплошь из глаголов:
«Иди, спасай!» Ты встал — и спас…
Или:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».
Тут ни одного прилагательного; зато как много действия — непрерывная цепь глаголов.
Глаголы, великолепные, энергичные, действенные, пронизывают все описание Полтавской битвы, и только в одном четверостишии, где напряжение боя достигает своей высшей точки, существительные постепенно, в сомкнутом строю, вытесняют глаголы:
Швед, русский — колет, рубит, режет.
Бой барабанный, клики, скрежет,
Гром пушек, топот, ржанье, стон,
И смерть и ад со всех сторон.
Но ведь это — горячая, прерывистая речь, которая спешит угнаться за стремительным бегом событий. В ней естественно сгрудились в одном месте подлежащие, в другом — сказуемые; в третьем сказуемые вовсе исчезли, как это случается в устном торопливом рассказе.
Другое дело — стихи Фета «Шепот, робкое дыханье…».
Все строчки этого стихотворения — целых двенадцать строчек — состоят почти из одних только существительных без единого глагола.
Но суть дела не в этой поэтической причуде.
Вот что пишет Достоевский по поводу упомянутых стихов Фета.
Полемизируя с теми, кого он называет «утилитаристами» (то есть сторонниками общественно полезного искусства), и, видимо, желая объяснить себе и другим их точку зрения, он