полученные мною в жизни. Обе от Горького из Ялты. До сих пор дословно помню их текст. Одна состояла всего из нескольких слов:
«Вы приняты ялтинскую гимназию подробно пишу Пешков».
Вторая была немного длиннее:
«Выезжайте остановитесь Ялте угол Морской и Аутской дача Ширяева спросите Катерину Павловну Пешкову мою жену Пешков».
Телеграмма, присланная отцу, была подписана: «Директор Готлиб». В ней сообщалась та же новость, но только в более официальной форме.
Имя директора было мне уже знакомо. Еще недавно этот крупный, осанистый человек с волнистой шевелюрой преподавал у нас в гимназии латынь.
Итак, все было решено. Оставалось собрать кое-какие вещи и книжки и пуститься в новое странствование — к Черному морю. Почему-то в детстве мне казалось, что я увижу море, только когда вырасту. И вот оно уже на расстоянии всего каких-нибудь трех-четырех дней от меня. Что ж, может быть, я и в самом деле уже вырос и только не заметил этого?..
______
В поезде я почти не отходил от окна. Северные леса сменились полями и перелесками средней России, и на меня пахнуло знакомыми с детства местами.
Поезд неутомимо бежал из осени в лето. В белом каменном Севастополе меня впервые ослепили южное солнце и дробящая его лучи морская синь. Еще несколько часов на пароходе — настоящем, морском, с двумя палубами, сверкающими свежей краской и медью, — и вот уже перед нами Ялта: полукруг набережной, многоярусный город, взбирающийся вверх по склонам гор, ржавые кудри виноградников и кипарисы, похожие на монахов, закутанных с ног до головы в темные плащи.
Объявляя о своем прибытии сиплым, нестерпимо-пронзительным гудком, пароход замедлил бег и, весь дрожа, стал боком-боком подбираться к молу. Винты его вспарывали морскую гладь, как бы выворачивая ее наизнанку. Теперь вместо переливчатой синевы между бортом и молом клубилась рваная, белая, шумная пена, блещущая на солнце цветными искрами.
В пестрой толпе приезжих сошел я по трапу на пристань и зашагал со своим легким багажом сначала по набережной, а потом по каменистой улице, идущей вверх. Все здесь было ново, неожиданно, — словно я не в настоящем городе, жилом, серьезном, деловитом, а где-то среди театральных декораций, праздничных, но временных. Так непохожи были на все, что я до сих пор видел, эти кружевные железные ограды, увитые плющом, уже забрызганным багряной краской осени, белые дачи с широкими балконами, нарядные сады с плотной, словно металлической, листвой лавров и длинными кистями лиловых глициний.
Вот наконец и дача Ширяева на углу Морской и Аутской.
Осторожно открыв железную калитку, я оказываюсь перед домом, сложенным из дикого камня, на площадке, окаймленной аккуратно подстриженным густым кустарником с мелкими жесткими листочками.
Поднимаюсь наверх, и на пороге меня встречает молодая женщина, легкая, энергичная, с гладко причесанными и все же пушистыми темно-каштановыми волосами. Лицо у нее как будто строгое, но губы чуть тронуты милой, приветливой улыбкой, и та же улыбка светится в глубине серо-зеленоватых — в темных ресницах — глаз.
Так вот она какая — Екатерина Павловна! В ней нет ничего кокетливого, нарочитого, дамского. И все-таки она кажется очень изящной, даже нарядной, несмотря на простоту ее платья и прически.
Пожав мою руку своей небольшой, крепкой рукой, она ведет меня в дом, весь пронизанный солнцем, морским ветром и сухим ароматом южного сада. Я иду за ней, еще не догадываясь, что эти несколько шагов ведут меня не только из комнаты в комнату, но и в другую пору моей жизни — из отрочества в юность.
Здесь, в горьковской семье, в этом морском городе, довелось мне встретить годы, предчувствием которых были овеяны знакомые нам издавна широкие строчки стихов:
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает…»
Сюда вскоре после заключения в Петропавловской крепости приехал и сам Горький, заметно похудевший и от этого казавшийся еще выше ростом. В тюрьме он оброс короткой и жесткой рыжеватой бородой и стал чем-то похож на северного капитана-помора.
Да и весь горьковский дом напоминал в это время корабль, который еще стоит на приколе, но вздрагивает от каждой волны и все выше поднимается с нарастанием прилива.
Шел девятьсот пятый год — преддверье новой исторической поры, преддверье моей молодости.
НОВЫЕ СТИХИ И ПЕРЕВОДЫ
Памяти
Тамары Григорьевны Габбе
Из «лирической тетради»
* * *
Ты много ли видел на свете берез?
Быть может, всего только две, —
Когда опушил их впервые мороз
Иль в первой весенней листве.
А может быть, летом домой ты пришел,
И солнцем наполнен твой дом,
И светится чистый березовый ствол
В саду за открытым окном.
А много ль рассветов ты встретил в лесу?
Не больше чем два или три,
Когда, на былинках тревожа росу
Без цели бродил до зари.
А часто ли видел ты близких своих?
Всего только несколько раз. —
Когда твой досуг был просторен и тих
И пристален взгляд твоих глаз.
Стихи о времени
I
Быстро дни недели пролетели,
Протекли меж пальцев, как вода,
Хитрое колесико — Среда.
Понедельник, Вторник очень много
Нам сулят, — неделя молода.
А в Четверг она уж у порога.
Поворотный день ее — Среда.
Есть колеса дня, колеса ночи.
Потому и годы так летят.
Помни же, что путь у нас короче
Тех путей, что намечает взгляд.
II
Нет, нелегко в порядок привести
Ночное незаполненное время.
С пустотами и впадинами всеми.
А без него грядущее закрыто…
Но вот доходим до конца пути,
До утренней зари — и ночь забыта.
О, как теперь ничтожен, как далек
III
Чтоб нам жилось на свете безмятежней,
Они опять покажут тот же час,
И верится, что час вернулся прежний.
Обманчив дней и лет круговорот:
Опять приходит тот же день недели,
И тот же месяц снова настает —
Как будто он вернулся в самом деле.
Известно нам, что час невозвратим,
Что нет ни дням, ни месяцам возврата.
Но круг календаря и циферблата
Мешает нам понять, что мы летим.
* * *
В столичном немолкнущем гуде,
Подобном падению вод,
Я слышу, как думают люди,
Идущие взад и вперед.
Проходит народ молчаливый,
Но даже сквозь уличный шум
Я слышу приливы, отливы
Весь мир обнимающих дум.
* * *
Сегодня старый ясень сам не свой, —
Как будто страшный сон его тревожит.
Ветвями машет, шевелит листвой,
А почему, — никто сказать не может.
И листья легкие в раздоре меж собой,
И ветви гнутые скрипят, друг с другом споря.
Шумящий ясень чувствует прибой
Воздушного невидимого моря.
* * *
I
На третьем от роду году —
Услышал трубы полковые
В осеннем городском саду.
И все вокруг, как по приказу,
Как будто в строй вступило сразу.
На трубы светло-золотые,
Широкогорлые, витые
II
И помню праздник на реке,
Почти до дна оледенелой,
Играли марши на катке.
У них от стужи стыли руки
И леденели капли слез.
А жарко дышащие звуки
Летели в сумрак и в мороз.
И, бодрой медью разогрето,
Огнями вырвано из тьмы,
На льду речном пылало лето
Среди безжизненной зимы.
III
Как хорошо, что с давних пор
Узнал я звуковой узор,
Живущий в пении оргáна,
Где дышат трубы и меха,
И в скрипке старого цыгана,
И в нежной дудке пастуха.
Он и в печали дорог людям,
И жизнь, которая течет
Так суетливо в царстве буден,
В нем обретает лад и счет.
«Счастье»
Как празднично сад расцветила сирень
Лилового, белого цвета.
Сегодня особый — сиреневый — день,
За несколько дней разоделись кусты,
Недавно раскрывшие листья,
В большие и пышные гроздья-цветы,
В густые и влажные кисти.
И мы вспоминаем, с какой простотой,
С какою надеждой и страстью
Искали меж звездочек в грозди густой
Пятилепестковое «счастье».
С тех пор столько раз перед нами цвели
Кусты этой щедрой сирени.
И если мы счастья еще не нашли,
То, может быть, только от лени.
* * *
День ото дня понемногу мы стынем.
Небо могучего синего цвета
Стало за несколько дней бледно-синим.
Все же и я, и земля, мне родная,
Дорого дни уходящие ценим.
Вон и береза, тревоги не зная,
Нежится, греясь под солнцем осенним.
* * *
В полутьме я увидел: стояла
За окном, где кружила метель,
Словно только что с зимнего бала,
В горностаи одетая ель.
Чуть качала она головою,
И казалось, что знает сама,
Как ей платье идет меховое,
Как она высока и пряма.
* * *
Апрельский дождь прошел впервые,
Но ветер облака унес,
Оставив капли огневые
На голых веточках берез.
Еще весною не одета
Березка капельками света
Сверкала с ног до головы.
Т. Г.
У вдохновенья есть своя отвага,
Свое бесстрашье, даже удальство.
И мастерство тончайшее мертво.
Но если ты у боевого стяга
Поэзии увидишь существо,
Которому к лицу не плащ и шпага,
То существо, чье мужество и сила
Так слиты с добротой, простой и милой,
А доброта, как солнце, греет свет, —
Такою встречей можешь ты гордиться
И перед тем, как навсегда проститься,
Ей посвяти последний свой сонет.
* * *
Когда, как темная вода,
Лихая, лютая беда
Была тебе по грудь,
Ты, не склоняя головы,
Смотрела в прорезь синевы
И продолжала путь.
* * *
Бремя любви тяжело, если даже несут его двое.
Нашу с тобою любовь нынче несу я один.
Долю мою и твою берегу я ревниво и свято,
Но для кого и зачем — сам я сказать не могу
* * *
Все стирает, что может стереть.
Но скажи, — если слух умирает,
Он становится глуше и тише,
Он смешаться готов с тишиной.
И не слухом, а сердцем я слышу
Этот смех, этот голос грудной.
Пушкинская дубрава
Три вековых сосны стоят на взгорье,
Где молодая роща разрослась.
Зеленый дуб шумит у Лукоморья.
Под этим дубом сказка родилась.
Еще свежа его листва густая
И корни, землю взрывшие бугром.
И та же цепь литая, золотая,
Еще звенит, обвив его кругом.
Нам этот дуб священней год от года.
Хранит он связь былых и наших дней.
Поэзия великого народа
От этих крепких родилась корней.
У Лукоморья поднялась дубрава.
И всей своей тяжелою листвой
Она шумит спокойно, величаво,
Как славный прадед с цепью золотой.
Пожелания друзьям
Оно для дальнего пути —
Главнейшее условье.
Пусть каждый день и каждый час
Вам новое добудет.
Пусть добрым будет ум у вас,
Вам от души желаю я,
Друзья, всего хорошего.
А все хорошее, друзья,
Дается нам недешево!
Из Роберта Бернса
Из поэмы «Святая ярмарка»
Был день воскресный так хорош,
Все было лету радо.
Я шел в поля взглянуть на рожь
И подышать прохладой.
Вставало, как с постели.
Резвились зайцы — прыг да прыг —
И жаворонки пели
Бродил я, радостью дыша
И вглядываясь в дали,
Как вдруг три женщины, спеша,
Мне путь перебежали.
На двух был черный шерстяной
По моде, по погоде
В тот летний день.
Две первых были меж собой,
Как близнецы, похожи
Унылым видом, худобой
И мрачною одежей.
А третья козочкой шальной
Попрыгивала весело
И вдруг присела предо мной
И мне поклон отвесила
Я шляпу снял и произнес:
— Я вас припоминаю,
Но извините за вопрос,—
Как звать вас, я не знаю.
С кивком задорным головы,
Смеясь, она сказала:
— Со мною заповедей вы
Нарушили немало
А это — Лицемерье,
Глухое Суеверье.
Давайте в Мóхлин мы пойдем
И, если две