Скачать:PDFTXT
Избранное

в невской пене.

Ужас дошел.

В мозгу уже весь.

Натягивая нервов строй,

разгуживаясь все и разгуживаясь,

взорвался,

пригвоздил:

– Стой!

Я пришел из-за семи лет,

из-за верст шести ста,

пришел приказать:

Нет!

Пришел повелеть:

Оставь!

Оставь!

Не надо

ни слова,

ни просьбы.

Что толку —

тебе

одному

удалось бы?!

Жду,

чтоб землей обезлюбленной

вместе,

чтоб всей

мировой

человечьей гущей.

Семь лет стою,

буду и двести

стоять пригвожденный

этого ждущий.

У лет на мосту

на презренье,

на смех,

земной любви искупителем значась,

должен стоять,

стою за всех,

за всех расплачусь,

за всех расплачусь.

Ротонда

Стены в тустепе ломались

на три,

нa четверть тона ломались,

на сто…

Я, стариком,

на каком-то Монмартре

лезу —

стотысячный случай

на стол.

Давно посетителям осточертело.

Знают заранее

все, как по нотам:

буду звать

(новое дело!)

куда-то идти,

спасать кого-то.

В извинение пьяной нагрузки

хозяин гостям объясняет:

Русский! —

Женщины —

мяса и тряпок вязанки —

смеются,

стащить стараются

за ноги:

«Не пойдем.

Дудки!

Мы – проститутки».

Быть Сены полосе б Невой!

Грядущих лет брызгой

хожу по мгле по Сеновой

всей нынчести изгой.

Саженный,

обсмеянный,

саженный,

битый,

в бульварах

ору через каски военщины:

– Под красное знамя!

Шагайте!

По быту!

Сквозь мозг мужчины!

Сквозь сердце женщины! —

Сегодня

гнали

в особенном раже.

Ну и жара же!

Полусмерть

Надо

немного обветрить лоб.

Пойду,

пойду, куда ни вело б.

Внизу свистят сержанты-трельщики.

Тело

с панели

уносят метельщики.

Рассвет.

Подымаюсь сенскою сенью,

синематографской серой тенью.

Вот —

гимназистом смотрел их

с парты —

мелькают сбоку Франции карты.

Воспоминаний последним током

тащился прощаться

к странам Востока.

Случайная станция

С разлету рванулся —

и стал,

и на мель.

Лохмотья мои зацепились штанами.

Ощупал —

скользко,

луковка точно.

Большое очень.

Испозолочено.

Под луковкой

колоколов завыванье.

Вечер зубцы стенные выкаймил.

На Иване я

Великом.

Вышки кремлевские пиками.

Московские окна

видятся еле.

Весело.

Елками зарождествели.

В ущелья кремлевы волна ударяла:

то песня,

то звона рождественский вал.

С семи холмов,

низвергаясь Дарьялом,

бросала Тереком

праздник

Москва.

Вздымается волос.

Лягушкою тужусь.

Боюсь —

оступлюсь на одну только пядь,

и этот

старый

рождественский ужас

меня

по Мясницкой закружит опять.

Повторение пройденного

Руки крестом,

крестом

на вершине,

ловлю равновесие,

страшно машу.

Густеет ночь,

не вижу в аршине.

Луна.

Подо мною

льдистый Машук.

Никак не справлюсь с моим равновесием,

как будто с Вербы —

руками картонными.

Заметят.

Отсюда виден весь я.

Смотрите —

Кавказ кишит Пинкертонами.

Заметили.

Всем сообщили сигналом.

Любимых,

друзей

человечьи ленты

со всей вселенной сигналом согнало.

Спешат рассчитаться,

идут дуэлянты.

Щетинясь,

щерясь

еще и еще там…

Плюют на ладони.

Ладонями сочными,

руками,

ветром,

нещадно,

без счета

в мочалку щеку истрепали пощечинами.

Пассажи —

перчаточных лавок початки,

дамы,

духи развевая паточные,

снимали,

в лицо швыряли перчатки,

швырялись в лицо магазины перчаточные.

Газеты,

журналы,

зря не глазейте!

На помощь летящим в морду вещам

ругней

за газетиной взвейся газетина.

Слухом в ухо!

Хватай, клевеща!

И так я калека в любовном боленье.

Для ваших оставьте помоев ушат.

Я вам не мешаю.

К чему оскорбленья!

Я только стих,

я только душа.

А снизу:

– Нет!

Ты враг наш столетний.

Один уж такой попался —

гусар!

Понюхай порох,

свинец пистолетный.

Рубаху враспашку!

Не празднуй трус’а! —

Последняя смерть

Хлеще ливня,

грома бодрей,

бровь к брови,

ровненько,

со всех винтовок,

со всех батарей,

с каждого маузера и браунинга,

с сотни шагов,

с десяти,

с двух,

в упор

за зарядом заряд.

Станут, чтоб перевесть дух,

и снова свинцом сорят.

Конец ему!

В сердце свинец!

Чтоб не было даже дрожи!

В конце концов —

всему конец.

Дрожи конец тоже.

То, что осталось

Окончилась бойня.

Веселье клокочет.

Смакуя детали, разлезлись шажком.

Лишь на Кремле

поэтовы клочья

сияли по ветру красным флажком.

Да небо

по-прежнему

лирикой звездится.

Глядит

в удивленье небесная звездь —

затрубадурила Большая Медведица.

Зачем?

В королевы поэтов пролезть?

Большая,

неси по векам-Араратам

сквозь небо потопа

ковчегом-ковшом!

С борта

звездолетом

медведьинским братом

горланю стихи мирозданию в шум,

Скоро!

Скоро!

Скоро!

В пространство!

Пристальней!

Солнце блестит горы.

Дни улыбаются с пристани.

ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ…

Прошу вас, товарищ химик,

заполните сами!

Пристает ковчег.

Сюда лучами!

Пристань.

Эй!

Кидай канат ко мне!

И сейчас же

ощутил плечами

тяжесть подоконничьих камней.

Солнце

ночь потопа высушило жаром.

У окна

в жару встречаю день я.

Только с глобуса – гора Килиманджаро.

Только с карты африканской – Кения.

Голой головою глобус.

Я над глобусом

от горя горблюсь.

Мир

хотел бы

в этой груде горя

настоящие облапить груди-горы.

Чтобы с полюсов

по всем жильям

лаву раскатил, горящ и каменист,

так хотел бы разрыдаться я,

медведь-коммунист.

Столбовой отец мой

дворянин,

кожа на моих руках тонка.

Может,

я стихами выхлебаю дни,

и не увидав токарного станка.

Но дыханием моим,

сердцебиеньем,

голосом,

каждым острием вздыбленного в ужас

волоса,

дырами ноздрей,

гвоздями глаз,

зубом, исскрежещенным в звериный лязг,

ежью кожи,

гнева брови сборами,

триллионом пор,

дословно —

всеми порами

в осень,

в зиму,

в весну,

в лето,

в день,

в сон

не приемлю,

ненавижу это

все.

Все,

что в нас

ушедшим рабьим вбито,

все,

что мелочинным роем

оседало

и осело бытом

даже в нашем

краснофлагом строе.

Я не доставлю радости

видеть,

что сам от заряда стих.

За мной не скоро потянете

об упокой его душу таланте.

Меня

из-за угла

ножом можно.

Дантесам в мой не целить лоб.

Четырежды состарюсь – четырежды омоложенный,

до гроба добраться чтоб.

Где б ни умер,

умру поя.

В какой трущобе ни лягу,

знаю —

достоин лежать я

с легшими под красным флагом.

Но за что ни лечь

смерть есть смерть.

Страшно – не любить,

ужас – не сметь.

За всех – пуля,

за всех – нож.

А мне когда?

А мне-то что ж?

В детстве, может,

на самом дне,

десять найду

сносных дней.

А то, что другим?!

Для меня б этого!

Этого нет.

Видите —

нет его!

Верить бы в загробь!

Легко прогулку пробную.

Стоит

только руку протянуть

пуля

мигом

в жизнь загробную

начертит гремящий путь.

Что мне делать,

если я

вовсю,

всей сердечной мерою,

в жизнь сию,

сей

мир

верил,

верую.

Вера

Пусть во что хотите жданья удлинятся —

вижу ясно,

ясно до галлюцинаций.

До того,

что кажется —

вот только с этой рифмой

развяжись,

и вбежишь

по строчке

в изумительную жизнь.

Мне ли спрашивать —

да эта ли?

Да та ли?!

Вижу,

вижу ясно, до деталей.

Воздух в воздух,

будто камень в камень,

недоступная для тленов и прошений,

рассиявшись,

высится веками

мастерская человечьих воскрешений.

Вот он,

большелобый

тихий химик,

перед опытом наморщил лоб.

Книга —

«Вся земля», —

выискивает имя.

Век двадцатый.

Воскресить кого б?

– Маяковский вот…

Поищем ярче лица —

недостаточно поэт красив. —

Крикну я

вот с этой,

с нынешней страницы:

– Не листай страницы!

Воскреси!

Надежда

Сердце мне вложи!

Кровищу —

до последних жил.

в череп мысль вдолби!

Я свое, земное, не дож’ил,

на земле

свое не долюбил.

Был я сажень ростом.

А на что мне сажень?

Для таких работ годна и тля.

Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,

вплющился очками в комнатный футляр.

Что хотите, буду делать даром

чистить,

мыть,

стеречь,

мотаться,

месть.

Я могу служить у вас

хотя б швейцаром.

Швейцары у вас есть?

Был я весел —

толк веселым есть ли,

если горе наше непролазно?

Нынче

обнажают зубы если,

только чтоб хватить,

чтоб

лязгнуть.

Мало ль что бывает —

тяжесть

или горе

Позовите!

Пригодится шутка дурья.

Я шарадами гипербол,

аллегорий

буду развлекать,

стихами балагуря.

Я любил…

Не стоит в старом рыться.

Больно?

Пусть…

Живешь и болью дорожась.

Я зверье еще люблю —

у вас

зверинцы

есть?

Пустите к зверю в сторожа.

Я люблю зверье.

Увидишь собачонку —

тут у булочной одна —

сплошная плешь, —

из себя

и то готов достать печенку.

Мне не жалко, дорогая,

ешь!

Любовь

Может,

может быть,

когда-нибудь,

дорожкой зоологических аллей

и она —

она зверей любила —

тоже ступит в сад,

улыбаясь,

вот такая,

как на карточке в столе.

Она красивая —

ее, наверно, воскресят.

Ваш

тридцатый век

обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное

наверстаем

звездностью бесчисленных ночей.

Воскреси

хотя б за то,

что я

поэтом

ждал тебя,

откинул будничную чушь!

Воскреси меня

хотя б за это!

Воскреси —

свое дожить хочу!

Чтоб не было любви – служанки

замужеств,

похоти,

хлебов.

Постели прокляв,

встав с лежанки,

чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день,

который горем старящ,

не христарадничать, моля.

Чтоб вся

на первый крик:

Товарищ! —

оборачивалась земля.

Чтоб жить

не в жертву дома дырам.

Чтоб мог

в родне

отныне

стать

отец,

по крайней мере, миром,

землей, по крайней мере, – мать.

1923

РАБОЧИМ КУРСКА,

ДОБЫВШИМ ПЕРВУЮ РУДУ,

ВРЕМЕННЫЙ ПАМЯТНИК РАБОТЫ

ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО

Было:

социализм

восторженное слово!

С флагом,

с песней

становились слева,

и сама

на головы

спускалась слава.

Сквозь огонь прошли,

сквозь пушечные дула.

Вместо гор восторга —

горе дола.

Стало:

коммунизм

обычнейшее дело.

Нынче

словом

не пофанфароните —

шею крючь

да спину гни.

На вершочном

незаметном фронте

завоевываются дни.

Я о тех,

кто не слыхал

про греков

в драках,

кто

не читал

про Муциев Сцев’ол,

кто не знает,

чем замечательны Гракхи, —

кто просто работает —

грядущего вол.

Было.

Мы митинговали.

Словопадов струи,

пузыри идеи —

мир сразить во сколько.

А на деле —

обломались

ручки у кастрюли,

бреемся

стеклом-осколком.

А на деле —

у подметок дырки, —

без гвоздя

слюной

клеитьвпустую!

Дырку

не посадите в Бутырки,

а однако

дырки

протестуют.

«Кто был ничем, тот станет всем!»

Станет.

А на деле —

как феллахи —

неизвестно чем

распахиваем земь.

Шторы

пиджаками

на плечи надели.

Жабой

сжало грудь

блокады иго.

Изнутри

разрух стоградусовый жар.

Машиньё

сдыхало,

рычажком подрыгав.

В склепах-фабриках

железо

жрала ржа.

Непроезженные

выли степи,

и Урал

орал

непроходимолесый.

Без железа

коммунизм

не стерпим.

Где железо?

Рельсы где?

Давайте рельсы!

Дым

не выдоит

трубищ фабричных вымя.

Отповедь

гудковая

крута: «Зря

чего

ворочать маховыми?

Где железо,

отвечайте!

Где руда

Электризовало

массы волю.

Массы мозг

изобретательством мотало.

Тело масс

слоняло

по горе,

по полю

голодом

и жаждою металла.

Крик,

вгоняющий

в дрожание

и в ёжь,

уши

земляные

резал:

«Даешь железо!»

Возникал

и глох призыв повторный

только шепот

шел

профессоров-служак:

де под Курском

стрелки

лезут в стороны,

как Чужак.

Мне

фабрика слов

в управленье дана.

Я

не геолог,

но я утверждаю,

что до нас было

под Курском

голо.

Обыкновеннейшие

почва и подпочва.

Шар земной,

а в нем —

вода

и всяческий пустяк.

Только лавы

изредка

сверлили ночь его.

Времена спустя

на восстанье наше,

на желанье,

на призыв

двинулись

земли низы.

От времен,

когда

лавины

рыже разжижели —

затухавших газов перегар, —

от времен,

когда вода

входила еле в первые

базальтовые берега, —

от времен,

когда

прабабки носорожьи,

ящерьи прапрадеды

и крокодильи,

ни на что воображаемое не похожие,

льдами-броненосцами катили, —

от времен,

которые

слоили папоротник,

углем

каменным

застыв,

о которых

рапорта

не дал

и первый таборник, —

залегли

железные пласты.

Будущих времен

машинный гул

в каменном

мешке

лежит —

и ни гугу.

Даешь!

До мешков,

до запрятанных в сонные,

до сердца

земного

лозунг долез.

Даешь!

Грозою воль потрясенные,

трещат

казематы

над жилой желез.

Свернув

горы навалившийся груз,

ступни пустынь,

наступивших на жилы,

железо

бежало

в извилины русл,

железо

текло

в океанские илы.

Бороло

каких-то течений сливания,

какие-то горы брало в разбеге,

под Крымом

ползло,

разогнав с Пенсильвании,

на Мурман

взбиралось,

сорвавшись с Норвегии.

Бежало от немцев,

боялось французов,

глаза

косивших

на лакомый кус,

пока доплелось,

задыхаясь от груза,

запряталось

в сердце России

под Курск.

Голоса

подземные

выкачивала ветра помпа.

Слушай, человек,

рулетка,

компас:

не для мопсов-гаубиц —

для мира

разыщи,

узнай,

найди и вырой!

Отойди

еще

на пяди малые, —

отойди

и голову нагни.

Глаз искателей

тянуло аномалией,

стрелки компасов

крутил магнит.

Есть.

Вы,

оравшие:

«В лоск залускали,

рассорил

Россию

подсолнух!» —

посмотрите

в работе мускулы

полуголых,

голодных,

сонных.

В пустырях

ветров и снега бред,

под ногою

грязь и лужи вместе,

непроходимые,

как Альфред

из «Известий».

Прославлял

романтик

Дон-Кихота, —

с ветром воевал

и с д’ухами иными.

Просто

мельников хвалить

кому охота

с настоящей борются,

не с ветряными.

Слушайте,

пролетарские дочки:

пришедший

в землю врыться,

в чертежах

размечавший точки,

он —

сегодняшний рыцарь!

Он так же мечтает,

он так же любит.

Руда

залегла, томясь.

Красавцем

в кудрявом

дымном клубе —

за ней

сквозь камень масс!

Стальной бурав

о землю ломался.

Сиди,

оттачивай,

правь —

и снова

земли атакуется масса,

и снова

иззубрен бурав.

И снова

ухнем!

И снова

ура! —

в расселинах каменных масс.

Стальной

сменял

алмазный бурав,

и снова

ломался алмаз.

И когда

казалось —

правь надеждам тризну,

из-под Курска

прямо в нас

настоящею

земной любовью брызнул

будущего

приоткрытый глаз.

Пусть

разводят

скептики

унынье сычье:

нынче, мол, не взять

и далеко лежит.

Если б

коммунизму

жить

осталось

только нынче,

мы

вообще бы

перестали жить.

Будет.

Лучше всяких «Лефов»

насмерть ранив русского

ленивый вкус,

музыкой

в мильон подъемных кранов

цокает,

защелкивает Курск.

И не тщась

взлететь

на буровые вышки,

в иллюстрацию

зоологовых слов,

приготовишкам

соловьишки

демонстрируют

свое

унылейшее ремесло.

Где бульвар

вздыхал

весною томной,

не таких

Любовей

лития, —

огнегубые

вздыхают топкой домны,

рассыпаясь

звездами литья.

Речка,

где и уткам

было узко,

где и по колено

не было ногам бы,

шла

плотвою флотов

речка Тускарь:

курс на Курск —

эСэСэСэРский Гамбург.

Всякого Нью-Йорка ньюйоркистей,

раздинамливая

электрический раскат,

маяки

просверливающей зоркости

в девяти морях

слепят

глаза эскадр.

И при каждой топке,

каждом кране,

наступивши

молниям на хвост,

выверенные куряне направляли

весь

с цепей сорвавшийся ха’ос.

Четкие, как выстрел,

у машин

эльвисты.

В небесах,

где месяц,

раб писателин,

искры труб

черпал совком,

с башенных волчков

– куда тут Татлин! —

отдавал

сиренами

приказ

завком.

«Слушай!

д 2!

3 и!

Пятый ряд тяжелой индустрии!

7 ф!

Доки лодок

и шестая верфь

Заревет сирена

и замрет, тонка,

и опять

засвистывает

электричество и пар.

«Слушай!

19-й ангар

Раззевают

слуховые окна

крыши-норы.

Сразу

в сто

товарно-пассажирских линий

отправляются

с иголочки

планёры,

рассияв

по солнцу

алюминий.

Раззевают

главный вход

заводы.

Лентами

авто и паровозы —

в главный.

С верфей

с верстовых

соскальзывают в воды

корабли

надводных

и подводных плаваний.

И уже

по тундрам,

обгоняя ветер резкий,

параллельными путями

на пари

два локомотива —

скорый

и курьерский – в свитрах,

в кепках

запускают лопари.

В деревнях,

с аэропланов

озирая тыщеполье,

стадом

в 1000 —

не много и не мало

пастушонок

лет семи,

не более,

управляет

световым сигналом.

Что перо? —

гусиные обноски! —

только зря

бумагу рвут, —

сто статей

напишет

обо мне

Сосновский,

каждый день

меняя

«Ундервуд».

Я считаю,

обходя

бульварные аллеи,

скольких

наследили

юбилеи?

Пушкин,

Достоевский,

Гоголь,

Алексей Толстой

в бороде у Льва.

Не завидую —

у нас

бульваров много,

каждому

найдется

бульвар.

Может,

будет

Лазарев

у липы в лепете.

Обозначат

в бронзе

чином чин.

Ну, а остальные?

Как их слепите?

Тысяч тридцать

курских

женщин и мужчин.

Вам

не скрестишь ручки,

не напялишь тогу,

не поставишь

нянькам на затор

Ну и слава богу!

Но зато – на бороды дымов,

на тело гулов

не покусится

никакой Меркулов.

Трем Андреевым,

всему академическому скопу,

копошащемуся

у писателей в усах,

никогда

не вылепить

ваш красный корпус,

заводские корпуса.

Вас

не будут звать:

«Железо бросьте,

выверните

на спину

глаза,

возвращайтесь

вспять

к слоновой кости,

к мамонту,

к Островскому

назад».

В ваш

столетний юбилей

не прольют

Сакулины

речей елей.

Ты работал,

ты уснул

и спи —

только город ты,

а не Шекспир.

Собинов,

перезвените званьем Южина.

Лезьте

корпусом

из монографий и садов.

Курскам

ваших мраморов

не нужно.

Но зато

на бегущий памятник

курьерский

рукотворный

не присядут

гадить

вороны.

Вас

у опер

и у оперетт в антракте,

в юбилее

не расхвалит

языкастый лектор.

Речь

об вас

разгромыхает трактор

самый убедительный электролектор.

Гиз

не тиснет

монографии о вас.

Но зато

растает дыма клуб,

и опять

фамилий ваших вязь

вписывают

миллионы труб.

Двери в славу —

двери узкие,

но как бы ни были они узки,

навсегда войдете

вы,

кто в Курске добывал

железные куски.

1923

ВЛАДИМИР ИЛЬИЧ ЛЕНИН

Российской коммунистической партии посвящаю

Время

начинаю

про Ленина рассказ.

Но не потому,

что горя

нету более,

время

потому,

что резкая тоска

стала ясною

осознанною болью.

Время,

снова

ленинские лозунги развихрь.

Нам ли

растекаться

слезной лужею, —

Ленин

и теперь

живее всех живых.

Наше знанье —

сила

и оружие.

Люди – лодки.

Хотя и на суше.

Проживешь

свое

пока,

много всяких

грязных ракушек

налипает

нам

на бока.

А потом,

пробивши

бурю разозленную,

сядешь,

чтобы солнца близ,

и счищаешь

водорослей

бороду зеленую

и медуз малиновую слизь.

Я

себя

под Лениным чищу.

чтобы плыть

в революцию дальше.

Я боюсь

этих строчек тыщи,

как мальчишкой

боишься фальши.

Рассияют головою венчик,

я тревожусь,

не закрыли чтоб

настоящий,

мудрый,

человечий

ленинский

огромный лоб.

Я боюсь,

чтоб шествия

и мавзолеи,

поклонений

установленный статут

не залили б

приторным елеем

ленинскую

простоту.

За него дрожу,

как за зеницу глаза,

чтоб конфетной

не был

красотой оболган.

Голосует сердце

я писать обязан

по мандату долга.

Вся Москва.

Промерзшая земля

дрожит от гуда.

Над кострами

обмороженные с ночи.

Что он сделал?

Кто он

и откуда?

Почему

ему

такая почесть?

Слово за словом

из памяти таская,

не скажу

ни одному —

на место сядь.

Как бедна

у мира

слова мастерская!

Подходящее

откуда взять?

У нас

семь дней,

у нас

часов – двенадцать.

Не прожить

себя длинней.

Смерть

не умеет извиняться.

Если ж

с часами плохо,

мала

календарная мера,

мы говорим —

«эпоха»,

мы говорим —

«эра».

Мы

спим

ночь.

Днем

совершаем поступки.

Любим

свою толочь

воду

в своей ступке.

А если

за всех смог

направлять

потоки явлений,

мы говорим —

«пророк»,

мы говорим —

«гений».

У нас

претензий нет, —

не

Скачать:PDFTXT

в невской пене. Ужас дошел. В мозгу уже весь. Натягивая нервов строй, разгуживаясь все и разгуживаясь, взорвался, пригвоздил: – Стой! Я пришел из-за семи лет, из-за верст шести ста, пришел