с ума сводила,
но я ему —
на самовар:
«Ну что ж,
садись, светило!»
Черт дернул дерзости мои
орать ему, —
сконфужен,
я сел на уголок скамьи,
боюсь – не вышло б хуже!
Но странная из солнца ясь
струилась, —
и степенность
забыв,
сижу, разговорись
с светилом постепенно.
Про то,
про это говорю,
что-де заела Роста,
а солнце:
«Ладно,
не горюй,
смотри на вещи просто!
А мне, ты думаешь,
легко?
– Поди, попробуй! —
А вот идешь —
взялось идти,
идешь – и светишь в оба!»
Болтали так до темноты —
до бывшей ночи то есть.
Какая тьма уж тут?
На «ты»
мы с ним, совсем освоясь.
И скоро,
дружбы не тая,
бью по плечу его я.
«Ты да я,
Пойдем, поэт,
взорим,
вспоем
у мира в сером хламе.
а ты – свое,
стихами».
Стена теней,
ночей тюрьма
под солнц двустволкой пала.
Стихов и света кутерьма —
сияй во что попало!
Устанет то,
и хочет ночь
тупая сонница.
Вдруг – я
во всю светаю мочь —
до дней последних донца,
светить —
и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой —
и солнца!
1920
ОТНОШЕНИЕ К БАРЫШНЕ
не в любовники выйти ль нам? —
темно,
никто не увидит нас,
Я наклонился действительно,
и действительно
я,
наклонясь,
сказал ей,
«Страсти крут обрыв —
будьте добры,
отойдите.
Отойдите,
будьте добры».
1920
ГЕЙНЕОБРАЗНОЕ
Молнию метнула глазами:
«Я видела —
с тобой другая.
И пошла,
и пошла,
и пошла, ругая.
Я ученый малый, милая,
громыханья оставьте ваши.
Если молния меня не убила —
то гром мне,
ей-богу, не страшен.
1920
* * *
Портсигар в траву
ушел на треть.
И как крышка
блестит
наклонились смотреть
муравьишки всяческие и травишка.
Обалдело дивились
выкрутас монограмме,
дивились сиявшему серебром
полированным,
не стоившие со своими морями и горами
перед делом человечьим
Было в диковинку,
слепило зрение им,
ничего не видевшим этого рода.
А портсигар блестел
в окружающее с презрением:
– Эх, ты, мол,
1920
РАССКАЗ ПРО ТО, КАК КУМА О ВРАНГЕЛЕ ТОЛКОВАЛА ВЕЗ ВСЯКОГО УМА
Старая, но полезная история
Врангель прет.
Отходим мы.
Врангелю удача.
На базаре
две кумы,
вставши в хвост, судачат!
– Кум сказал, —
а в ем ума —
я-то куму верю, —
что барон-то,
меж Москвой и Тверью.
все
в Твери
стало продаваться.
Пуд крупчатки…
– Ну,
не ври! —
пуд за рупь за двадцать.
– А вина, скажу я вам!
Дух над Тверью водочный.
Пьяных
лично
по домам
водит околоточный.
Влюблены в барона власть
левые и правые.
Ну, не власть, а прямо сласть,
просто – равноправие.
Встали, ртом ловя ворон.
Скоро ли примчится?
и белая мучица?
Шел волшебник мимо их.
– На, – сказал он бабе, —
скороходы-сапоги,
к Врангелю зашла бы! —
Вмиг обувшись,
шага в три
в Тверь кума на это.
Кум сбрехнул ей:
во Твери
власть стоит Советов.
рвала юбки в ветре,
чтоб баронский
на Ай-Петри.
Разогнавшись с дальних стран,
удержаться силясь,
прямо
в ресторан
в Ялте опустилась.
В «Гранд-отеле»
семгу жрет
Врангель толсторожий.
Разевает баба рот
на рыбешку тоже.
желанья те
зрит —
и на подносе
ей
саженный метрдотель
карточку подносит.
Все в копеечной цене.
Молвит баба:
– Дайте мне
всю программу разом! —
От лакеев мчится пыль.
Прошибает пот их.
Мчат котлеты и супы,
вина и компоты.
Уж из глаз еда течет
у разбухшей бабы!
Наконец-то
просит счет
Вся собралась публика.
Стали щелкать счеты.
Сто четыре рублика
выведено в счете.
Что такая сумма ей?!
С неба манна.
Двести вынула рублей
баба из кармана.
Отскочил хозяин.
– Нет! —
(Бледность мелом в роже.)
Наш-то рупь не в той цене,
наш в миллион дороже. —
Завопил хозяин лют:
– Знаешь разницу валют?!
Беспортошных нету тут,
генералы тута пьют! —
Возопил хозяин в яри:
– Это, тетка, что же!
– Будешь знать, как есть и пить! —
все завыли в злости.
и гости.
Околоточный
на шум
прибежал из части.
Взвыла баба:
– Ой,
прошу,
защитите, власти! —
Как подняла власть сия
с шпорой сапожища…
Как полезла
вся
из бабы пища.
– Много, – молвит, – благ в Крыму
только для буржуя,
а тебя,
мою куму,
в часть препровожу я. —
Влезла
тетка
в скороход
пред тюремной дверью,
как задала тетка ход —
в Эрэсэфэсэрью.
Бабу видели мою,
наши обыватели?
Не хотите
в том раю
сами побывать ли?!
1920
СКАЗКА О ДЕЗЕРТИРЕ,
УСТРОИВШЕМСЯ НЕДУРНЕНЬКО,
И О ТОМ, КАКАЯ УЧАСТЬ ПОСТИГЛА
ЕГО САМОГО И СЕМЬЮ ШКУРНИКА
Хоть пока
победила
крестьянская рать,
хоть пока
на границах мир,
но не время
еще
в землю штык втыкать,
красных армий
ряды крепи!
Чтоб вовеки
не смел
никакой Керзон
брать на пушку,
горланить ноты, —
даже землю паша,
помни
сабельный звон,
помни
атакующей
роты.
Молодцом
на коня боевого влазь,
по земле
пехотинься пеший.
С неба
землю всю
глазами оглазь,
на железного
коршуна
севши.
Мир пока,
но на страже
красных годов стой
на нашей
красной вышке.
Будь смел.
Будь умел.
готов
первым
в первой вспышке.
Кто
из вас
не крещен
военным огнем,
кто считает,
что шкурнику
лучше?
Прочитай про это,
подумай о нем,
вникни
Защищая
рабоче-крестьянскую Русь,
встали
фронтами
красноармейцы.
Но – как в стаде
овца паршивая —
и меж их
рядами
имеется.
Жил
в одном во полку
Силеверст Рябой,
Голова у Рябого —
пробкова.
Чуть пойдет
наш полк
против белых
в бой,
а его
и не видно,
робкого.
Дело ясное:
бьется рать,
горяча,
против
барско-буржуйского ига.
У Рябого ж
слово одно:
«Для ча
буду
я
Встал стеною полк,
фронт раскинул
свой.
Силеверст
стоит в карауле.
Подымает
пуля за пулей
вой.
Силеверст
испугался пули.
печь да щи.
Замечтал
Силеверст.
Бабья
встала
из воздуха.
Да как дернет Рябой!
Чуть не тыщу верст
пробежал
без единого
роздыха.
Вот и холм,
и там
и дом за холмом,
в скором времечке.
Вот и холм пробежал,
вот плетень
и дом,
вот
жена его
лускает
семечки.
Прибежал,
пошел лобызаться
с женой, чаю выдул —
стаканов до тыщи:
задремал,
заснул
и храпит,
как Ной, —
с ГПУ,
и то
не сыщешь.
А на фронте
видит:
полк с дырой.
пролазит
щелью этою.
А за ним
и золотозадый
рой
лезет в дырку,
блестит эполетою.
Поп,
урядник —
течет по усам,
с ним —
и прочие вещи.
Между ними —
царь,
самодержец сам,
за царем —
да помещик.
Лезут,
в радости,
аж не чуют ног,
где
и сколько занято мест ими?!
Пролетария
гнут в бараний рог,
сыпят
в спину крестьян
манифестами.
Отошла
к живоглотам
наложили
наложища
тяжкие.
Лишь свистит
в урядничьей ручке
лоза —
знай, всыпает
и в спину
и в ляжки.
Улизнувшие
бары
едут в дом.
Мчит буржуй.
Не видали три года, никак.
школьника
поп
обучает крестом —
уважать заставляет
угодников.
В то село пришли,
где храпел
Силеверст.
Видят —
выглядит
дом
аккуратненько.
Тычет
в хату Рябого
исправничий
посылает занять
урядника.
Дурню
снится сон:
де в раю живет
и галушки
лопает тыщами.
Вдруг
как хватит
его
за живот!
То урядник
хватил
сапожищами.
«Как ты смеешь спать,
такой рассякой,
мать твою растак
да разэтак!
Я тебя запорю,
я тебя засеку!
и повешу
тебя
напоследок!» —
«Барин!» —
взвыл Силеверст,
а его
кнутом
по сытой роже.
«Подавай
и себя,
и поля,
и дом,
и жену
помещику
тоже!»
И пошел
прошибать
Силеверста
пот,
припомнил
барщины муку,
а жена его
на дворе
у господ
грудью
кормит
барскую суку.
Сей истории
прост
и ясен сказ, – посмотри,
как наказаны дурни;
чтобы то же
не стряслось и у вас, —
да не будет
меж вами
сына
даем
не царям на зарез, —
за себя
этот боище
начат.
Провожая
рекрутов
молодолес,
провожай поя,
а не плача.
Чтоб помещики
не взнуздали вас,
не в пример
Силеверсту-бедняге, —
провожая
сынов,
давайте наказ:
будьте
верными
красной присяге.
1920-1923
ПОСЛЕДНЯЯ СТРАНИЧКА ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ
Слава тебе, краснозвездный герой!
Землю кровью вымыв,
во славу коммуны,
к горе за горой
шедший твердынями Крыма.
Они проползали танками рвы,
выпятив пушек шеи, —
телами рвы заполняли вы,
по трупам перейдя перешеек.
Они
за окопами взрыли окоп,
хлестали свинцовой рекою, —
а вы
отобрали у них Перекоп
чуть не голой рукою.
Не только тобой завоеван Крым
и белых разбита орава, —
завоевано им
И если
за этими днями хмурыми,
мы знаем —
вашей отвагой она
взята в перекопском штурме.
В одну благодарность сливаем слова
тебе,
краснозвездная лава.
Во веки веков, товарищи,
вам —
1920 – 1921
О ДРЯНИ
Впрочем,
им
довольно воздали дани.
Теперь
поговорим
о дряни.
Утихомирились бури революционных лон.
Подернулась тиной советская мешанина.
И вылезло
из-за спины РСФСР
мещанина,
(Меня не поймаете на слове,
я вовсе не против мещанского сословия.
Мещанам
без различия классов и сословий
мое славословие.)
Со всех необъятных российских нив,
с первого дня советского рождения
стеклись они,
наскоро оперенья переменив,
и засели во все учреждения.
Намозолив от пятилетнего сидения зады,
крепкие, как умывальники,
живут и поныне
тише воды.
Свили уютные кабинеты и спаленки.
И вечером
та или иная мразь,
на жену,
за пианином обучающуюся, глядя,
говорит,
от самовара разморясь:
«Товарищ Надя!
К празднику прибавка —
24 тыщи.
Эх,
и заведу я себе
тихоокеанские галифища,
чтоб из штанов
как коралловый риф!»
А Надя:
«И мне с эмблемами платья.
Без серпа и молота не покажешься в свете!
В чем
буду фигурять я
на балу в Реввоенсовете?!»
На стенке Маркс.
Рамочка ала.
На «Известиях» лежа, котенок греется.
А из-под потолочка
верещала
оголтелая канареица.
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
И вдруг
разинул рот,
да как заорет:
«Опутали революцию обывательщины нити
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните —
канарейками не был побит!»
1920 – 1921
ДВА НЕ СОВСЕМ ОБЫЧНЫХ СЛУЧАЯ
Ежедневно
как вол жуя,
стараясь за строчки драть, —
я
не стану писать про Поволжье:
про ЭТО —
страшно врать.
Но я голодал,
и тысяч лучше я
знаю проклятое слово – «голодные!».
Вот два,
не совсем обычные, случая,
на ненависть к голоду самые годные.
Первый —
Кто из петербуржцев
забудет 18-й год?!
Над дохлым лошадьем вороны кружатся.
Лошадь за лошадью падает на лед.
Заколачиваются улицы ровные.
Хвостом виляя,
на перекрестках
собаки дрессированные
просили милостыню, визжа и лая.
Газетам писать не хватало духу —
но это ж передавалось изустно:
удушил
жену-старуху
и ел частями.
Злился —
невкусно.
Слухи такие
и мрущим от голода,
и сытым сумели глотки свесть.
Из каждой поры огромного города
росло ненасытное желание есть.
От слухов и голода двигаясь еле,
раз
сам я,
с голодной тоской,
остановился у витрины Эйлерса —
цветочный магазин на углу Морской.
Малы – аж не видно! – цветочные точки,
нули ж у цен
необъятны длиною!
По булке, должно быть, в любом лепесточке,
И вдруг,
смотрю,
меж витриной и мною —
фигурка человечья.
Идет и валится.
У фигурки конская голова.
Идет.
И в собственные ноздри
пальцы
воткнула.
Три или два.
Глаза открытые мухи обсели,
а сбоку
жила из шеи торчала
Из жилы
капли по улицам сеялись
и стыли черно, кровенея сначала.
Смотрел и смотрел на ползущую тень я,
дрожа от сознанья невыносимого,
что полуживотное это —
виденье! —
что это
людей вымирающих символ.
От этого ужаса я – на попятный.
Ищу машинально чернеющий след.
И к туше лошажьей приплелся по пятнам.
Где ж голова?
Головы и нет!
А возле
с каплями крови присохлой,
блестел вершок перочинного ножичка —
тот
работал над дохлой
и толстую шею кромсал понемножечко.
Я понял:
не символ,
стихом позолоченный,
реальная тень прошагала.
завтра вот так же точно
я здесь заработаю, скалясь шакалом.
Второй. —
Из мелочи выросло в это.
Май стоял.
Позапрошлое лето.
Весною ширишь ноздри и рот,
ловя бульваров дыханье липовое.
Я голодал,
и с другими
в черед
встал у бывшей кофейни Филиппова я.
Лет пять, должно быть, не был там,
а память шепчет еле:
в кафе
журчал фонтан
и плавали форели».
Вздуваемый памятью рос аппетит;
но по крайней мере —
обед.
Как медленно время летит!
И вот
я втиснут в кафейные двери.
Сидели
с селедкой во рту и в посуде,
в селедке рубахи,
и воздух в селедке.
если с улиц
от лип
Едят,
дрожа от голода голого,
вдыхают радостью душище едкий,
а нищие молят:
подайте головы.
Дерясь, получают селедок объедки.
Кто б вспомнил народа российского имя,
когда б не бросали хребты им в горсточки?!
Народ бы российский
сегодня же вымер,
когда б не нашлось у селедки косточки.
От мысли от этой
сквозь грызшихся кучку,
громя кулаком по ораве зверьей,
пробился,
схватился,
дернул за ручку —
и выбег,
селедкой обмазан —
об двери.
Не знаю,
душа пропахла,
рубаха ли,
какими водами дух этот смою?
Полгода
звезды селедкою пахли,
лучи рассыпая гнилой чешуею.
полусытый,
доволен я нынче:
так, может, и кончусь, голод не видя, —
к нему я
превыше всего его ненавидя.
когда человека голодом сводит.
Хлеб! —
вот это земная ось:
на ней вертеться и нам и свободе.
Пусть бабы баранки на Трубной нижут
и ситный лари Смоленского ломит, —
солому жующее, лежа в соломе.
Трубите ж о голоде в уши Европе!
Делитесь и те, у кого немного!
Крестьяне,
ройте пашен окопы!
Стреляйте в него
мешками налога!
Гоните стихом!
Тесните пьесой!
Вперед врачей целебных взводы!
Давите его дымовою завесой!
В атаку, фабрики!
В ногу, заводы!
А если
воплю голодных не внемлешь, —
чужды чужие голод и жажда вам, —
он
завтра
нагрянет на наши земли ж
и встанет здесь
за спиною у каждого!
1921
СТИХОТВОРЕНИЕ О МЯСНИЦКОЙ, О БАБЕ И О ВСЕРОССИЙСКОМ МАСШТАБЕ
Раньше б дом купил —
и даже неплохой.
Привыкли к миллионам.
Даже до луны расстояние
советскому жителю кажется чепухой.
Дернул меня черт
«Что это такое?» —
спрашивает с тоскою
Ну, что отвечу ей?!
Черт его знает, что это такое,
если сзади
у него
что у нее
тридцать девять тысяч семь сотых температура.
Так привыкли к этаким числам,
что меньше сажени число и не мыслим.
И нам,
если мы на митинге ревем,
рамки арифметики, разумеется, узки —
все разрешаем в масштабе мировом.
В крайнем случае – масштаб общерусский.
«Электрификация?!» – масштаб всероссийский.
«Чистка!» – во всероссийском масштабе.
даже,
предлагал —
сквозь землю
до Вашингтона кабель.
Иду.
Мясницкая.
Ночь глуха.
Скачу трясогузкой с ухаба на ухаб.
Сзади с тележкой баба.
С вещами
на Ярославский
хлюпает по ухабам.
Сбивают ставшие в хвост на галоши;
то грузовик обдаст,
то лошадь,
Балансируя
– четырехлетний навык! —
тащусь меж канавищ,
канав,
канавок.
И то
– на лету вспоминая маму —
с размаху
у почтамта
плюхаюсь в яму.
На меня тележка.
На тележку баба.
В грязи ворочаемся с боку на бок.
Что бабе масштаб грандиозный наш?!
Бабе грязью обдало рыло,
и баба,
взбираясь