кружением
нету сладу.
У этих
у самых
гроздьев шашлы —
То солнечный жар,
то ущелий тоска, —
не верь
ни единой версийке.
и кто персюки
и персики?
И вдруг вопьешься,
любовью залив
и душу,
и тело,
и рот.
Так разом
встают
облака и залив
в разрыве
Байдарских ворот.
И сразу
нудней и нудней,
в туннель,
тормозами тужась.
Вот куча камня,
и церковь над ней —
ужасом
всех супружеств.
И снова
о скалы скулой,
с боков
побелелой глядит.
Так ревность
тебя
обступает скалой —
за камнем
А дальше —
тишь;
крестьяне, корпя,
лозой
разделали скаты.
Так,
потом кропя,
и я
рисую плакаты.
Потом,
пропылясь,
проплывают года,
трусят
суетнею мышиной,
и лишь
развлекает
случайно
лопнувшей шиной.
Когда ж
окончательно
это доест,
распух
от моторного гвалта —
– Стоп! —
И склепом
– Пожалте
Ялта.
1924
ВЛАДИКАВКАЗ – ТИФЛИС
Только
ступила в Кавказ,
я вспомнил,
что я —
грузин.
Эльбрус,
Казбек.
И еще —
как вас?!
На гору
горы грузи!
Уже
на мне
никаких рубах.
Бродягой, —
Уже
подо мной
такой карабах,
что Ройльсу —
и то б в похвалу.
Было:
с ордой,
загорел и носат,
старее
всего старья,
я влез,
веков девятнадцать назад,
в Дарьял.
Лезгинщик
и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
прошел
и возделал мушой
по самый Батум.
От этих дел
не вспомнят ни зги.
История —
бубнит лишь,
что были
царьки да князьки:
Ираклии,
Нины,
Давиды.
Стена —
и то
знакомая что-то.
В тахтах
вот этой вот башни —
я помню:
я вел
Руставели Шотой
с царицей
с Тамарою
А после
катился,
костями хрустя,
чтоб в пену
Тереку врыться.
Да это что!
И лучше
резвилась царица.
А дальше
я видел —
в пробоину скал
вот с этих
тропиночек узких
на сакли,
звеня,
опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
от жизни
взбираясь ввысь,
гитарой
душу отверз —
«Мхолот шен эртс
рац, ром чемтвис
Моуция
маглидгаи гмертс…»
И утро свободы
в кровавой росе
встает поодаль.
И вот
я мечу,
я, мститель Арсен,
бомбы
5-го года.
Живились
в пажах
Князевы сынки,
а я
ежедневно
и наново
опять вспоминаю
все синяки
от плеток
всех Алихановых.
И дальше
история наша
хмура.
Я вижу
правящих кучку.
Какие-то люди,
мутней, чем Кура,
французов чмокают в ручку.
а может,
больше веков
угнетателей узы я,
чтоб только
под знаменем большевиков
воскресла
свободная Грузия.
Да,
я грузин,
но не старенькой нации,
забитой
в ущелье в это.
Я —
одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
омрачается
ужасом
крови и яри.
Мы бродим,
мы
еще
не вино,
ведь мы еще
только мадчари.
Я знаю:
глупость – эдемы и рай!
Но если
пелось про это,
Грузию,
подразумевали поэты.
Я жду,
чтоб аэро
в горы взвились.
Как женщина,
мною
лелеема
что в хвост
со словом «Тифлис»
вобьем
фабричные клейма.
Грузин я,
но не кинто озорной,
острящий
и пьющий после.
Я жду,
чтоб гудки
взревели зурной,
где шли
лишь кинто
да ослик.
Я чту
поэтов грузинских дар,
но ближе
всех песен в мире,
мне ближе
всех
и зурн
и гитар
лебедок
и кранов шаири.
во всю трудовую прыть,
для стройки
не жаль ломаний!
Если
даже
Казбек помешает —
Все равно
не видать
в тумане.
1924
ТАМАРА И ДЕМОН
От этого Терека
в поэтах
Я Терек не видел.
Большая потерийка.
Из омнибуса
сошел,
поплевывал
в Терек с берега,
совал ему
в пену
палку.
Чего же хорошего?
Шумит,
как Есенин в участке.
Как будто бы
Терек
сорганизовал,
проездом в Боржом,
Луначарский.
Хочу отвернуть
заносчивый нос
и чувствую:
стыну на грани я,
овладевает
мною
гипноз,
воды
и пены играние.
Вот башня,
револьвером
небу к виску,
разит
красотою нетроганой.
Поди,
подчини ее
преду искусств —
Петру Семенычу
Когану.
Стою,
и злоба взяла меня,
что эту
дикость и выступы
с такой бездарностью
я
променял
на славу,
рецензии,
диспуты.
Мне место
не в «Красных нивах»,
а здесь,
и не построчно,
а даром
срывая
струны гитарам.
Я знаю мой голос:
паршивый тон,
но страшен
силою ярой.
Кто видывал,
не усомнится,
что
я
был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
взвинчена хоть,
величественно
делает пальчиком.
Но я ей
– А мне начхать,
царица вы
или прачка!
Тем более
с песен —
А стирка —
А даром
лишь воду —
поди,
попей-ка! —
Взъярилась царица,
к кинжалу рука.
Козой,
из берданки ударенной.
Но я ей
по-своему,
вы ж знаете как —
под ручку…
любезно…
– Сударыня!
Чего кипятитесь,
как паровоз?
Мы
общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
мне
много про вас
говаривал
некий Лермонтов.
Он клялся,
что страстью
и равных нет…
Таким мне
Любви я заждался,
мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
Да так,
распостелилась в пух.
От черта скраду
и от бога я!
Ну что тебе Демон?
Дух!
К тому ж староват —
Не кинь меня в пропасть,
будь добра.
От этой ли
струшу боли я?
Мне
даже
а грудь и бока —
тем более.
дашь
и в Терек
замертво треснется.
В Москве
больнее спускают…
куда!
ступеньки считаешь —
Я кончил,
И пусть,
озверев от помарок,
про это
А мы…
соглашайся, Тамара! —
уже не для книг.
Я скромный,
и я
бастую.
Сам Демон слетел,
подслушал,
и сник,
и скрылся,
смердя
К нам Лермонтов сходит,
презрев времена,
Сияет —
«Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!
1924
ХУЛИГАНЩИНА
Только
солнце усядется,
канув
за опустевшие
фабричные стройки,
стонут
окраины
от хулиганов
вроде вот этой
милой тройки.
Человек пройдет
Таким попадись!
Ежовые лапочки!
От них ни проезда,
от них
ни прохода
ни женщине,
ни мужчине,
ни электрической лампочке.
«Мадамочка, стой!
Провожу немножко…
Клуб?
Почему?
Ломай стулья!
Он возражает?
В лопатку ножиком!
Зубы им вычти!
Помножь им скулья!»
Гудят
в башке
пивные пары,
тощая мысль
самогоном
смята,
и в воздухе
даже не топоры,
а целые
небоскребы
стоэтажного
мата.
этим ли
кровь наших жил?!
Наши дочки
этим разве?!
Пока не поздно —
конец положи
этой горланной
и грязной язве!
1924
ПОСМЕЕМСЯ!
СССР!
Из глоток из всех,
да так,
чтоб врагу аж смяться,
раструбливай
нам
можно теперь посмеяться!
Шипели: «Погибнут
в крайности —
через две недели!»
Мы
гордо стоим,
а они дугой
изгибаются.
Ливреи надели.
Бились
в границы Советской страны:
«Не допустим
и к первой годовщине!»
Мы
гордо стоим,
а они —
штаны
в берлинских подвалах чинят.
Ллойд-Джорджи
ревели
со своих постов:
«Узурпаторы!
Бандиты!
Воришки!»
Мы
гордо стоим,
а они – раз сто
слетали,
как еловые шишки!
Они
на наши
голодные дни
радовались,
пожевывая пончики.
До урожаев
мы доживаем,
а они
последние дожевали
мильончики!
Злорадничали:
«Коммунистам
надежды нет:
погибнут
не в мае, так в июне».
А мы,
мы – стоим.
Мы – на 7 лет
ближе к мировой коммуне!
Товарищи,
из глоток из всех —
да так, чтоб врагам аж смяться,
раструбливайте
Нам
есть над чем посмеяться!
1924
КРАСНАЯ ЗАВИСТЬ
Я
еще
не лыс
и не шамкаю,
все же
рослый с виду я.
В первый раз
за жизнь
малышам-ка я
барабанящим
позавидую.
Наша
жизнь —
в грядущее рваться,
оббивать
его порог,
вы ж
грядущее это
в двадцать
расшагаете
громом ног.
Нам
корежит уши
громыханий
теплушечных
ржа.
Вас,
забывших
и имя теплушек,
разлетит
на рабфак
Мы,
пергаменты
текстами саля,
подписываем
договора.
Вам
и границы Версаля
на борту
самолета-ковра.
Нам —
Попробуйте,
влезьте!
Как в арифметике —
цифр.
Вы ж
в работу
будете
самолет
выводя
под уздцы.
Мы
отчисляем
от крох,
от жалований,
взлетел
заработанный,
вам
за юность одну
пожалованный.
Мы
живем
как радиозайцы,
телефонные
трубки
крадя,
чтоб музыкам
в вас
от Урала
до Крыма грядя.
Мы живем
только тем,
что тощи,
чуть полней бы —
и в комнате
душно.
ваша жилплощадь —
не зажмет
на шири
воздушной.
Мы
от солнца,
от снега зависим.
Из-за дождика —
с богом
судятся.
Вы ж
дождем
раскрепите выси,
как только
заблагорассудится.
Динамиты,
бомбы,
газы —
самолетов
наших
фарш.
Вам
смертями
разлетайтесь
К нам
известье
идет
с почтовым,
проплывает
радость —
год.
Это
глупое время
на что вам?
Телеграммой
проносится код.
Мы
в камнях
проживаем весны —
нет билета
и денег нет.
Вам
не будет
пространств поверстных —
сам
проездной билет.
Превратятся
не скоро
в ягодку
словоцветы
О. Д. В. Ф.
Те,
кому
по три
и по два годка,
вспомни
нас,
эти ягоды съев.
1925
ВЫВОЛАКИВАЙТЕ БУДУЩЕЕ!
Будущее
не придет само,
если
не примем мер.
За жабры его, – комсомол!
не сказочная принцесса,
чтоб о ней
мечтать по ночам.
Рассчитай,
обдумай,
нацелься —
и иди
хоть по мелочам.
не только
у земли,
у фабрик в поту.
Он и дома
за столиком,
в отношеньях,
в семье,
в быту.
Кто скрипит
матершиной смачной
как немазаный воз,
тот,
кто млеет
под визг балалаечный,
тот
до будущего
не дорос.
По фронтам
пулеметами такать —
не в этом
одном
И семей
и квартир атака
угрожает
не меньше
нам.
Кто не выдержал
спит
в уюте
бумажных роз, —
до грядущей
жизни мощной
тот
пока еще
не дорос.
Как и шуба,
проедает
быта моль ее.
Наших дней
залежалых одежу
перетряхни, комсомолия!
1925
Цикл стихотворений «Париж» (1925 год)
ЕДУ
Билет —
щелк.
Щека —
чмок.
Свисток —
и рванулись туда мы,
куда,
как сельди,
в сети чулок
плывут
кругосветные дамы.
Сегодня приедет —
уродом-урод,
а завтра —
узнать посмейте-ка:
в одно
разубран
и город и рот —
помады,
огней косметика.
Веселых
тянет в эту вот даль.
В Париже грустить?
Едва ли!
В Париже
и та Этуаль,
а звезды —
так сплошь этуали.
Засвистывай,
трись,
врезайся и режь
сквозь Льежи
и об Брюссели.
Но нож
и Париж,
и Брюссель,
и Льеж —
тому,
кто, как я, обрусели.
Сейчас бы
в сани
с ногами —
в снегу,
как в газетном листе б…
Свисти,
заноси снегами
меня,
прихерсонская степь…
поле,
огоньки,
дальняя дорога, —
сердце рвется от тоски,
а в груди —
Эх, раз,
еще раз,
Эх, раз,
еще раз,
рифм хряск.
Эх, раз,
еще раз,
разных стран и рас,
копая порядков грядки,
увидев,
как я
себя протряс,
скажут:
в лихорадке.
1925
Один Париж —
адвокатов,
казарм,
другой —
без казарм и без Эррио.
Не оторвать
от второго
глаза —
от этого города серого.
Со стен обещают:
«Un verre de koto
donne de l’energie»3
Вином любви
каким
и кто
мою взбудоражит жизнь?
критики
знают лучше.
их
Но кому я, к черту, попутчик?
Ни души
не шагает
Как раньше,
раскачивай горб
впереди
поэтовых арб —
неси,
один,
и радость,
и скорбь,
и прочий
людской скарб.
Мне скучно
одному
впереди, —
поэту
не надо многого, —
пусть
только
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
Мы рядом
пойдем
дорожной пыльцой.
Одно
желанье
пучит:
мне скучно —
желаю
кому это
я
попутчик?!
«Je suis un chameau»,
в плакате стоят
литеры,
каждая – фут.
Совершенно верно:
«Je suis», —
это
«я»,
а «chameau» – это
«я верблюд».
Лиловая туча,
скорей нагнись,
меня
и Париж полей,
чтоб только
скорей
зацвели огни
длиной
Елисейских полей.
Во все огонь —
и небу в темь
и в чернь промокшей пыли.
В огне
жуками
всех систем
жужжат
автомобили.
Горит вода,
земля горит,
горит
до жжения,
как будто
зубрят
фонари
таблицу умножения.
красивей
и тысяч
дам-болонок.
Эта площадь
оправдала б
Если б был я
Вандомская колонна,
я б женился
на Place la concorde.
1925
ВЕРЛЕН И СЕЗАН
Я стукаюсь
о стол,
о шкафа острия —
четыре метра ежедневно мерь.
Мне тесно здесь
в отеле Istria —
на коротышке
rue Campagne – Premiere.
Мне жмет.
Парижская жизнь не про нас —
в бульвары
тоску рассыпай.
Направо от нас —
Boulevard Montparnasse,
налево —
Boulevard Raspail.
Хожу и хожу,
не щадя каблука, —
хожу
хожу трафаретным поэтом, пока
в глазах
не встанут виденья.
Туман – парикмахер,
он делает гениев —
загримировал
одного
бородой —
Пошел:
«За что боролись?
А Рудин?..
А вы,
именье
возьми подпальни…»
Мне
их разговор эмигрантский
нуден,
и юркаю
в кафе от скульни.
Да.
Это он,
вот эта сова —
не тронул
великого
тлен.
Приподнял шляпу:
«Comment ca va,
cher camarade Verlaine?»4
Откуда вас знаю?
Вас знают все.
И вот
довелось состукаться.
Лет сорок
вы тянете
свой абсент
из тысячи репродукций.
Я раньше
вас
почти не читал,
а нынче —
вышло из моды, —
и рад бы прочесть —
не поймешь ни черта:
по-русски дрянь, —
переводы.
Не злитесь, —
со мной,
знакомы
лишь понаслышке.
Поговорим
о пустяках путевых,
о нашинском ремеслишке.
Теперь
плохие стихи —
Хороший —
себе дороже.
С хорошим
и я б
свои потроха
сложил
под забором
тоже.
Бумаги
облевывая
пером,
концом губы —
поэт,
как блядь рублевая,
живет
с словцом любым.
Я жизнь
за сегодня
рад.
Какая это громада!
Вы чуете
слово —
пролетариат? —
ему
грандиозное надо.
Из кожи
вылазить тут,
а нас —
к журнальчикам
премией.
Когда ж поймут,
что поэзия —
труд,
что место нужно
и время ей.
«Лицом к деревне» —
заданье дано, —
за гусли,
поэты-други!
Поймите ж —
лицо у меня
одно —
оно лицо,
а не флюгер.
А тут и ГУС
отверзает уста:
вопрос не решен.
«Который?
Поэт?
Так ведь это ж —
просто кустарь,
без мотора».
такому
в язык вонзи,
прибей
к векам кунсткамер.
Ты врешь.
Еще
не найден бензин,
что движет
сердец кусками.
Идею
замешать на воде.
В воде
отсыреет идейка.
и не жил без идей.
Что я —
К рабочему
идти серьезней —
недооценили их мы.
Поэты,
покайтесь,
пока не поздно,
во всех
отглагольных рифмах.
У нас
событья берет —
спишет
вчерашний гул,
а надо
в завтра,
вперед,
трещали
в шагу.
В садах коммуны
вспомнят о барде —
какие
птицы
зальются им?
Что
с веток
товарищ Вардин
рассвистывать
свои резолюции?!
За глотку возьмем.
«Теперь поори,
несбитая быта морда!»
И вижу,
зажглась и горит
в глазах
моего натюрморта.
И каплет
с Верлена
Он весь —
как зуб на сверле.
Тут
к нам
подходит
Поль Сезан:
«Я
так
напишу вас, Верлен».
Он пишет.
Смотрю,
как краска свежа.
Monsieur,
простите вы меня,
у нас
старикам,
как под хвост вожжа,
от вашего имени.
Бывало —
наш бог – Ван-Гог,
Сезан.
Теперь
ушли от искусства
вбок —
не краску любят,
а сан.
Птенцы —
у них
молоко на губах, —
а с детства
к смирению падки.
Большущее имя взяли
АХРР,
а чешут
ответственным
пятки.
не напишут
мой портрет, —
не трут
кисти.
Ведь то же
лицо как будто, —
ан нет,
рисуют
кто поцекистей.
Сезан
остановился на линии,
и весь
размерсился – тронутый.
Париж,
Париж в анилине,
вставал
за окном «Ротонды».
1925
NOTRE-DAME
Другие здания
лежат,
как грязная кора,
в воспоминании
о NOTRE-DAME’е.
Прошедшего
о время зацепившийся
и севший на мель.
Раскрыли дверь —
тоски тяжелей;
из железа —
нелепее.
Прошли
сквозь монаший
в соборное великолепие.
Читал
украшавшие храм,
про боговы блага
на небе.
Спускался в партер,
подымался к хорам,
смотрел удобства
и мебель.
Я вышел —
со мной
переводчица-дура,
щебечет
бантиком-ротиком:
«Ну, как вам
нравится архитектура?
Какая небесная готика!»
Я взвесил все
и обдумал, —
ну вот:
он лучше Блаженного Васьки.
под клуб не пойдет —
темноват, —
об этом не думали
классики.
Не стиль…
Я в этих делах не мастак.
Не дался
старью на съедение.
Но то хорошо,
что уже места
готовы тебе
для сидения.
Его
ни к чему
приладим
с грехом пополам,
а в наших —
ни стульев нет,
ни органов.
Копнешь —
одни купола.
И лучше б оркестр,
не будет финансов, —
а то ли дело
когда орган —
играй
хоть пять сеансов.
Ясно —
фокстроты,
а не сопенье.
Нельзя же
французскому Госкино
духовные песнопения.
А для рекламы —
не храм,
а краса —
старайся
во все тяжкие.
Электрорекламе —
меж башен
пустить перетяжки,
да буквами разными:
«Signe de Zoro»,
чтоб буквы бежали,
как мышь.
Такая реклама
так заорет,
что видно
во весь Boulmiche.
А если
и лампочки
вставить в глаза
химерам
в углах собора,
тогда —
подряд —
битковые сборы!
Да, надо
бережливым тут,
ядром
не попортив.
В особенности,
если пойдут
префектуру
напротив.
1925
ВЕРСАЛЬ
По этой
дороге,
спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли
в шелках
золоченых каретц
телес
десятипудовики.
И ляжек
своих
отмахав шатуны,
по ней,
марсельезой пропет,
плюя на корону,
теряя штаны,
бежал
из Парижа
Капет.
Теперь
по ней
веселый Париж
гоняет
авто рассиян, —
кокотки,
и я.
Версаль.
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы
на тыщи спален и зал —
и в каждой
и стол
и кровать.
Таких
вторых
и построить нельзя —
хоть целую жизнь
А за дворцом,
и сюды
и туды,
была
свежа,
пруды,
фонтаны,
и снова пруды
с фонтаном
из медных жаб.
Вокруг,
в поощренье
жантильных манер,
дорожки
полны статуями —
везде Аполлоны,
а этих
Венер
безруких, —
так целые уймы.
А дальше —
жилья
для их Помпадурш —
Большой Трианон
и Маленький.
Вот тут
Помпадуршу
водили под душ,
вот тут
помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь —
ах, как не нова!
аж дух выматывает!
Как будто
влип
в акварель Бенуа,
к каким-то
стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
поощупал вещи.
Из всей
красотищи этой
мне
больше всего
понравилась трещина
на столике
Антуанетты.
В него
штыка революции
вогнали,
пляша под распевку,
когда
санкюлоты
поволокли
на эшафот
королевку.
Смотрю,
а все же —
завидные видики!
Сады завидные —
в розах!
Скорей бы
культуру
такой же выделки,
но в новый,
машинный розмах!
В музеи
вот эти
лачуги б вымести!
Сюда бы —
и стекольный
миллионной вместимости, —
Всем,
еще имеющим
купоны
и монеты,
всем царям —
еще имеющимся —
в назидание:
с гильотины неба,
головой Антуанетты,
покатилось
умирать на зданиях.
Расплылась
и лип
и каштанов толпа,
листочки ворся.
закрыл
музейный Версаль.
1925
ЖОРЕС
а