Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Избранное

народ

зажат до жары.

Стою

и смотрю долго:

на шинах машинных

мимо —

шары

катаются

в треуголках.

Войной обагренные

руки

умыв

и красные

шансы

взвесив,

коммерцию

новую

вбили в умы —

хотят

спекульнуть на Жоресе.

Покажут рабочим —

смотрите,

и он

с великими нашими

тоже.

Жорес

настоящий француз.

Пантеон

не станет же

он

тревожить.

Готовы

потоки

слезливых фраз.

Эскорт,

колесницы – эффект!

Ни с места!

Скажите,

кем из вас

в окне

пристрелен

Жорес?

Теперь

пришли

панихидами выть.

Зорче,

рабочий класс!

Товарищ Жорес,

не дай убить

себя

во второй раз.

Не даст.

Подняв

знамен мачтовый лес,

спаяв

людей

в один

плывущий флот,

громовый и живой,

по-прежнему

Жорес

проходит в Пантеон

по улице Суфло.

Он в этих криках,

несущихся вверх,

в знаменах,

в шагах,

в горбах.

«Vivent les Soviets!..

A bas la guerre!..

Capitalisme a bas!..»5

И вот —

взбегает огонь

и горит,

и песня

краснеет у рта.

И кажется —

снова

в дыму

пушкари

идут

к парижским фортам.

Спиною

к витринам отжали —

и вот

из книжек

выжались

тени.

И снова

71-й год

встает

у страниц в шелестении.

Гора

на груди

могла б подняться.

Там

гневный окрик орет:

«Кто смел сказать,

что мы

в семнадцатом

предали

французский народ?

Неправда,

мы с вами,

французские блузники.

Забудьте

этот

поклеп дрянной.

На всех баррикадах

мы ваши союзники,

рабочий Крезо

и рабочий Рено».

1925

ПРОЩАНИЕ

(Кафе)

Обыкновенно

мы говорим:

все дороги

приводят в Рим.

Не так

у монпарнасца.

Готов поклясться.

И Рем

и Ромул,

и Ремул и Ром

в «Ротонду» придут

или в «Дом».

В кафе

идут

по сотням дорог,

плывут

по бульварной реке.

Вплываю и я:

«Garcon,

un grog

americain!»

Сначала

слова,

и губы,

и скулы

кафейный гомон сливал.

Но вот

пошли

вылупляться из гула

и лепятся

фразой

слова.

«Тут

проходил

Маяковский давече,

хромой

не видали рази?» —

«А с кем он шел?» —

«С Николай Николаичем». —

«С каким?»

«Да с великим князем!» —

«С великим князем?

Будет врать!

Он кругл

и лыс,

как ладонь.

Чекист он,

послан сюда

взорвать…» —

«Кого?» —

«Буа-дю-Булонь.

Езжай, мол, Мишка…»

Другой поправил:

«Вы врете,

противно слушать!

Совсем и не Мишка он,

а Павел.

Бывало, сядем —

Павлуша! —

а тут же

его супруга,

княжна,

брюнетка,

лет под тридцать…» —

«Чья?

Маяковского?

Он не женат».

«Женат —

и на императрице». —

«На ком?

Ее ж расстреляли…» —

«И он

поверил —

Сделайте милость!

Ее ж Маяковский спас

за трильон!

Она же ж

омолодилась!»

Благоразумный голос:

«Да нет,

вы врете —

Маяковский – поэт». —

«Ну, да, —

вмешалось двое саврасов, —

в конце

семнадцатого года

в Москве

чекой конфискован Некрасов

и весь

Маяковскому отдан.

Вы думаете —

сам он?

Сбондил до йот —

весь стих,

с запятыми,

скраден.

Достанет Некрасова

и продает —

червонцев по десять

на день».

Где вы,

свахи?

Подымись, Агафья!

Предлагается

жених невиданный.

Видано ль,

чтоб человек

с такою биографией

был бы холост

и старел невыданный?!

Париж,

тебе ль,

столице столетий,

к лицу

эмигрантская нудь?

Смахни

за ушми

эмигрантские сплетни.

Провинция! —

не продохнуть. —

Я вышел

в раздумье

черт его знает!

Отплюнулся —

тьфу, напасть!

Дыра

в ушах

не у всех сквозная —

другому

может запасть!

Слушайте, читатели,

когда прочтете,

что с Черчиллем

Маяковский

дружбу вертит

или

что женился я

на кулиджевской тете,

то, покорнейше прошу, —

не верьте.

1925

ПРОЩАНЬЕ

В авто,

последний франк разменяв.

– В котором часу на Марсель? —

Париж

бежит,

провожая меня,

во всей

невозможной красе.

Подступай

к глазам,

разлуки жижа,

сердце

мне

сантиментальностью расквась!

Я хотел бы

жить

и умереть в Париже,

если б не было

такой земли —

Москва.

1925

Цикл «Стихи об Америке» (1925 год)

ИСПАНИЯ

Ты – я думал —

райский сад.

Ложь

подпивших бардов.

Нет —

живьем я вижу

склад

«ЛЕОПОЛЬДО ПАРДО».

Из прилипших к скалам сел

опустясь с опаской,

чистокровнейший осел

шпарит по-испански.

Все плебейство выбив вон,

в шляпы влезла по нос.

Стал

простецкий

«телефон»

гордым

«телефонос».

Чернь волос

в цветах горит.

Щеки в шаль орамив,

сотня с лишним

сеньорит

машет веерами.

От медуз

воде сине.

Глуби —

версты мера.

Из товарищей

«сеньор»

стал

и «кабальеро».

Кастаньеты гонят сонь.

Визги…

пенье…

страсти!

А на что мне это все?

Как собаке – здрасите!

1925

6 МОНАХИНЬ

Воздев

печеные

картошки личек,

черней,

чем негр,

не видавший бань,

шестеро благочестивейших католичек

влезло

на борт

парохода «Эспань».

И сзади

и спереди

ровней, чем веревка.

Шали,

как с гвоздика,

с плеч висят,

а лица

обвила

белейшая гофрировка,

как в пасху

гофрируют

ножки поросят.

Пусть заполнится годами

жизни квота

стоит

только

вспомнить это диво,

раздирает

рот

зевота

шире Мексиканского залива.

Трезвые,

чистые,

как раствор борной,

вместе,

эскадроном, садятся есть.

Пообедав, сообща

скрываются в уборной.

Одна зевнула —

зевают шесть.

Вместо известных

симметричных мест,

где у женщин выпуклость, —

у этих выем;

в одной выемке —

серебряный крест,

в другой – медали

со Львом

и с Пием.

Продрав глазенки

раньше, чем можно, —

в раю

(ужо!)

отоспятся лишек, —

оркестром без дирижера

шесть дорожных

вынимают

евангелишек.

Придешь ночью

сидят и бормочут.

Рассвет в розы —

бормочут, стервозы!

И днем,

и ночью, и в утра, и в полдни

сидят

и бормочут,

дуры господни.

Если ж

день

чуть-чуть

помрачнеет с виду,

сойдут в кабину,

12 галош

наденут вместе

и снова выйдут,

и снова

идет

елейный скулеж.

Мне б

язык испанский!

Я б спросил, взъяренный

– Ангелицы,

попросту

ответ поэту дайте —

если

люди вы,

то кто ж

тогда

вороны?

А если

вы вороны,

почему вы не летаете?

Агитпропщики!

не лезьте вон из кожи.

Весь земной

обревизуйте шар.

Самый

замечательный безбожник

не придумает

кощунственнее шарж!

Радуйся, распятый Иисусе,

не слезай

с гвоздей своей доски,

а вторично явишься —

сюда

не суйся —

все равно:

повесишься с тоски!

1925

АТЛАНТИЧЕСКИЙ ОКЕАН

Испанский камень

слепящ и бел,

а стены —

зубьями пил.

Пароход

до двенадцати

уголь ел

и пресную воду пил.

Повел

пароход

окованным носом

и в час,

сопя,

вобрал якоря

и понесся.

Европа

скрылась, мельчась.

Бегут

по бортам

водяные глыбы,

огромные,

как года.

Надо мною птицы,

подо мною рыбы,

а кругом —

вода.

Недели

грудью своей атлетической —

то работяга,

то в стельку пьян —

вздыхает

и гремит

Атлантический

океан.

«Мне бы, братцы,

к Сахаре подобраться

Развернись и плюнь —

пароход внизу.

Хочу топлю,

хочу везу.

Выходи сухой —

сварю ухой.

Людей не надо нам —

малы к обеду.

Не трону…

ладно…

пускай едут…»

Волны

будоражить мастера:

детство выплеснут;

другому —

голос милой.

Ну, а мне б

опять

знамена простирать!

Вон —

пошло,

затарахтело,

загромило!

И снова

вода

присмирела сквозная,

и нет

никаких сомнений ни в ком.

И вдруг,

откуда-то —

черт его знает! —

встает

из глубин

воднячий Ревком.

И гвардия капель

воды партизаны —

взбираются

ввысь

с океанского рва,

до неба метнутся

и падают заново,

порфиру пены в клочки изодрав.

И снова

спаялись воды в одно,

волне

повелев

разбурлиться вождем.

И прет волнища

с-под тучи

на дно —

приказы

и лозунги

сыплет дождем.

И волны

клянутся

всеводному Цику

оружие бурь

до победы не класть.

И вот победили —

экватору в циркуль

Советов-капель бескрайняя власть.

Последних волн небольшие митинги

шумят

о чем-то

в возвышенном стиле.

И вот

океан

улыбнулся умытенький

и замер

на время

в покое и в штиле.

Смотрю за перила.

Старайтесь, приятели!

Под трапом,

нависшим

ажурным мостком,

при океанском предприятии

потеет

над чем-то

волновий местком.

И под водой

деловито и тихо

дворцом

растет

кораллов плетенка,

чтоб легше жилось

трудовой китихе

с рабочим китом

и дошкольным китенком,

Уже

и луну

положили дорожкой.

Хоть прямо

на пузе,

как по суху, лазь.

Но враг не сунется —

в небо

сторожко

глядит,

не сморгнув,

Атлантический глаз.

То стынешь

в блеске лунного лака,

то стонешь,

облитый пеною ран.

Смотрю,

смотрю —

и всегда одинаков,

любим,

близок мне океан.

Вовек

твой грохот

удержит ухо.

В глаза

тебя

опрокинуть рад.

По шири,

по делу,

по крови,

по духу —

моей революции

старший брат.

1925

МЕЛКАЯ ФИЛОСОФИЯ НА ГЛУБОКИХ МЕСТАХ

Превращусь

не в Толстого, так в толстого, —

ем,

пишу,

от жары балда.

Кто над морем не философствовал?

Вода.

Вчера

океан был злой,

как черт,

сегодня

смиренней

голубицы на яйцах.

Какая разница!

Все течет…

Все меняется.

Есть

У воды

своя пора:

часы прилива,

часы отлива.

А у Стеклова

вода

не сходила с пера.

Несправедливо.

Дохлая рыбка

плывет одна.

Висят

плавнички,

как подбитые крылышки.

Плывет недели,

и нет ей —

ни дна,

ни покрышки.

Навстречу

медленней, чем тело тюленье,

пароход из Мексики,

а мы —

туда.

Иначе и нельзя.

Разделение

труда.

Это кит – говорят.

Возможно и так.

Вроде рыбьего Бедного —

обхвата в три.

Только у Демьяна усы наружу,

а у кита

внутри.

Годы – чайки.

Вылетят в ряд —

и в воду —

брюшко рыбешкой пичкать.

Скрылись чайки.

В сущности говоря,

где птички?

Я родился,

рос,

кормили соскою, —

жил,

работал,

стал староват…

Вот и жизнь пройдет,

как прошли Азорские

острова.

Атлантический океан, 3 июля 1925

БЛЕК ЭНД УАЙТ

Если

Гавану

окинуть мигом

рай-страна,

страна что надо.

Под пальмой

на ножке

стоят фламинго.

Цветет

коларио

по всей Ведадо.

В Гаване

все

разграничено четко:

у белых доллары,

у черных – нет.

Поэтому

Вилли

стоит со щеткой

у «Энри Клей энд Бок, лимитед».

Много

за жизнь

повымел Вилли —

одних пылинок

целый лес, —

поэтому

волос у Вилли

вылез,

поэтому

живот у Вилли

влез.

Мал его радостей тусклый спектр:

шесть часов поспать на боку,

да разве что

вор,

портовой инспектор,

кинет

негру

цент на бегу.

От этой грязи скроешься разве?

Разве что

стали б

ходить на голове.

И то

намели бы

больше грязи:

волосьев тыщи,

а ног —

две.

Рядом

шла

нарядная Прадо.

То звякнет,

то вспыхнет

трехверстный джаз.

Дурню покажется,

что и взаправду

бывший рай

в Гаване как раз.

В мозгу у Вилли

мало извилин,

мало всходов,

мало посева.

Одно —

единственное

вызубрил Вилли

тверже,

чем камень

памятника Масео:

«Белый

ест

ананас спелый,

черный —

гнилью моченый.

Белую работу

делает белый,

черную работу —

черный».

Мало вопросов Вилли сверлили.

Но один был

закорюка из закорюк.

И когда

вопрос этот

влезал в Вилли,

щетка

падала

из Виллиных рук.

И надо же случиться,

чтоб как раз тогда

к королю сигарному

Энри Клей

пришел,

белей, чем облаков стада,

величественнейший из сахарных королей.

Негр

подходит

к туше дебелой:

«Ай бэг ер пардон, мистер Брэгг!

Почему и сахар,

белый-белый,

должен делать

черный негр?

Черная сигара

не идет в усах вам —

она для негра

с черными усами.

А если вы

любите

кофий с сахаром,

то сахар

извольте

делать сами».

Такой вопрос

не проходит даром.

Король

из белого

становится желт.

Вывернулся

король

сообразно с ударом,

выбросил обе перчатки

и ушел.

Цвели

кругом

чудеса ботаники.

Бананы

сплетали

сплошной кров.

Вытер

негр

о белые подштанники

руку,

с носа утершую кровь.

Негр

посопел подбитым носом,

поднял щетку,

держась за скулу.

Откуда знать ему,

что с таким вопросом

надо обращаться

в Коминтерн,

в Москву?

Гавана, 5 июля 1925 г.

СИФИЛИС

Пароход подошел,

завыл,

погудел —

и скован,

как каторжник беглый.

На палубе

700 человек людей,

остальные —

негры.

Подплыл

катерок

с одного бочка.

Вбежав

по лесенке хромой,

осматривал

врач в роговых очках:

«Которые с трахомой?»

Припудрив прыщи

и наружность вымыв,

с кокетством себя волоча,

первый класс

дефилировал

мимо

улыбавшегося врача.

Дым

голубой

из двустволки ноздрей

колечком

единым

свив,

первым

шел

в алмазной заре

свиной король

Свифт.

Трубка

воняет,

в метр длиной.

Попробуй к такому —

полезь!

Под шелком кальсон,

под батистом-лино,

поди,

разбери болезнь.

«Остров,

дай

воздержанья зарок!

Остановить велите!»

Но взял

капитан

под козырек

и спущен Свифт —

сифилитик.

За первым классом

шел второй.

Исследуя

этот класс,

врач

удивлялся,

что ноздри с дырой, —

лез

и в ухо

и в глаз.

Врач смотрел,

губу своротив,

нос

под очками

взморща.

Врач

троих

послал в карантин

из

второклассного сборища.

За вторым

надвигался

третий класс,

черный от негритья.

Врач посмотрел:

четвертый час,

время коктейлей

питья.

– Гоните обратно

трюму в щель!

Больные —

видно и так.

Грязный вид…

И вообще

оспа не привита. —

У негра

виски

ревмя ревут.

Валяется

в трюме

Том.

Назавтра

Тому

оспу привьют —

и Том

возвратится в дом.

На берегу

у Тома

жена.

Волоса

густые, как нефть.

И кожа ее

черна и жирна,

как вакса

«Черный лев».

Пока

по работам

Том болтается,

– у Кубы

губа не дура

жену его

прогнали с плантаций

за неотработку

натурой.

Луна

в океан

накидала монет,

хоть сбросься,

вбежав на насыпь!

Недели

ни хлеба,

ни мяса нет.

Недели —

одни ананасы.

Опять

пароход

привинтило винтом.

Следующий

через недели!

Как дождаться

с голодным ртом?

– Забыл,

разлюбил,

забросил Том!

С белой

рогожу

делит! —

Не заработать ей

и не скрасть.

Везде

полисмены под зонтиком.

А мистеру Свифту

последнюю страсть

раздула

эта экзотика.

Потело

тело

под бельецом

от черненького мясца.

Он тыкал

доллары

в руку, в лицо,

в голодные месяца.

Схватились —

желудок,

пустой давно,

и верности тяжеловес.

Она

решила отчетливо:

«No!», —

и глухо сказала:

«Yes!»

Уже

на дверь

плечом напирал

подгнивший мистер Свифт.

Его

и ее

наверх

в номера

взвинтил

услужливый лифт.

Явился

Том

через два денька.

Неделю

спал без просыпа.

И рад был,

что есть

и хлеб,

и деньга

и что не будет оспы.

Но день пришел,

и у кож

в темноте

узор непонятный впеплен.

И дети

у матери в животе

онемевали

и слепли.

Суставы ломая

день ото дня,

года календарные вылистаны,

и кто-то

у тел

половину отнял

и вытянул руки

для милостыни.

Внимание

к негру

стало особое.

Когда

собиралась паства,

морали

наглядное это пособие

показывал

постный пастор:

«Карает бог

и его

и ее

за то, что

водила гостей!»

И слазило

черного мяса гнилье

с гнилых

негритянских костей.

В политику

этим

не думал ввязаться я.

А так —

срисовал для видика.

Одни говорят —

«цивилизация»,

другие —

«колониальная политика».

1926

ХРИСТОФОР КОЛОМБ

Христофор Колумб был Христофор

Коломб – испанский еврей.

Из журналов.

1

Вижу, как сейчас,

объедки да бутылки…

В портишке,

известном

лишь кабачком,

Коломб Христофор

и другие забулдыги

сидят,

нахлобучив

шляпы бочком.

Христофора злят,

пристают к Христофору:

«Что вы за нация?

Один Сион!

Любой португалишка

даст тебе фору!»

Вконец извели Христофора —

и он

покрыл

дисканточком

щелканье пробок

(задели

в еврее

больную струну):

«Что вы лезете:

Европа да Европа!

Возьму

и открою другую

страну».

Дивятся приятели:

«Что с Коломбом?

Вина не пьет,

не ходит гулять.

Надо смотреть

не вывихнул ум бы.

Всю ночь сидит,

раздвигает циркуля».

2

Мертвая хватка в молодом еврее;

думает,

не ест,

недосыпает ночей.

Лакеев

оттягивает

за фалды ливреи,

лезет

аж в спальни

королей и богачей.

«Кораллами торгуете?!

Дешевле редиски.

Сам

наловит

каждый мальчуган.

То ли дело

материк индийский:

не барахло

бирюза,

жемчуга!

Дело верное:

вот вам карта.

Это океан,

а это —

мы.

Пунктиром путь

и бриллиантов караты

на каждый полтинник,

данный взаймы».

Тесно торгашам.

Томятся непоседы.

Посуху

и в год

не обернется караван.

И закапали

флорины и пезеты

Христофору

в продырявленный карман.

3

Идут,

посвистывая,

отчаянные из отчаянных.

Сзади тюрьма.

Впереди —

ни рубля.

Арабы,

французы,

испанцы

и датчане

лезли

по трапам

Коломбова корабля.

«Кто здесь Коломб?

До Индии?

В ночку!

(Чего не откроешь,

если в пузе орган!)

Выкатывай на палубу

белого бочку,

а там

вези

хоть к черту на рога!»

Прощанье – что надо.

Не отъезд – а помпа:

день

не просыхали

капли на усах,

Время

меряли,

вперяясь в компас.

Спьяна

путали штаны и паруса.

Чуть не сшибли

маяк зажженный.

Палубные

не держатся на полу,

и вот,

быть может, отсюда,

с Жижона,

на всех парусах

рванулся Коломб.

4

Единая мысль мне сегодня люба,

что эти вот волны

Коломба лапили,

что в эту же воду

с Коломбова лба

стекали

пота

усталые капли.

Что это небо

землей обмеля,

на это вот облако,

вставшее с юга, —

«На мачты, братва!

глядите —

земля!» —

орал

рассудок теряющий юнга.

И вновь

океан

с простора раскосого

вбивал

в небеса

громыхающий клин,

а после

братался

с волной сарагоссовой.

и вместе

пучки травы волокли.

Он

этой же бури слушал лады.

Когда ж

затихает бури задор,

мерещатся

в водах

Коломба следы,

ведущие

на Сан-Сальвадор.

5

Вырастают дни

в бородатые месяцы.

Луны

мрут

у мачты на колу.

Надоело океану,

Атлантический бесится.

Взбешен Христофор,

извелся Коломб.

С тысячной волны трехпарусник

съехал.

На тысячу первую взбираться

надо.

Видели Атлантический?

Тут не до смеха!

Команда ярится —

устала команда.

Шепчутся:

«Черту ввязались в попутчики.

Дома плохо?

И стол и кровать.

Знаем мы

эти

жидовские штучки —

разные

Америки

закрывать и открывать!»

За капитаном ходят по пятам.

«Вернись! – говорят,

играют мушкой. —

Какой ты ни есть

капитан-раскапитан,

а мы тебе тоже

не фунт с осьмушкой».

Лазит Коломб

на брамсель с фока,

глаза аж навыкате,

исхудал лицом;

пустился вовсю:

придумал фокус

со знаменитым

Колумбовым яйцом.

Что яйцо? —

игрушка на день.

И день

не оттянешь

у жизни-воровки.

Галдит команда,

на Коломба глядя:

«Крепка

петля

из генуэзской веревки.

Кончай,

Христофор,

собачий век!..»

И кортики

воздух

во тьме секут.

«Земля!» —

Горизонт в туманной

кайме.

Как я вот

в растущую Мексику

и в розовый

этот

песок на заре,

вглазелись.

Не смеют надеяться:

с кольцом экватора

в медной ноздре

вставал

материк индейцев.

6

Года прошли.

В старика

шипуна

смельчал Атлантический,

гордый смолоду.

С бортов «Мажестиков»

любая шпана

плюет

в твою

седоусую морду.

Коломб!

твое пропало наследство!

В вонючих трюмах

твои потомки

с машинным адом

в горящем соседстве

лежат,

под щеку

подложивши котомки.

А сверху,

в цветах первоклассных розеток,

катаясь пузом

от танцев

до пьянки,

в уюте читален,

кино

и клозетов

катаются донны,

сеньоры

и янки.

Ты балда, Коломб, —

скажу по чести.

Что касается меня,

то я бы

лично —

я б Америку закрыл,

слегка почистил,

а потом

опять открыл —

вторично.

1925

ТРОПИКИ

(Дорога Вера-Круц – Мехико-сити)

Смотрю:

вот это —

тропики.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд

прет торопкий

сквозь пальмы,

сквозь банановые.

Их силуэты-веники

встают рисунком тошненьким:

не то они – священники,

не то они – художники.

Аж сам

не веришь факту:

из всей бузы и вара

встает

растенье – кактус

трубой от самовара.

А птички в этой печке

красивей всякой меры.

По смыслу —

воробейчики,

а видом —

шантеклеры.

Но прежде чем

осмыслил лес

и бред,

и жар,

и

Скачать:PDFTXT

народ зажат до жары. Стою и смотрю долго: на шинах машинных мимо — шары катаются в треуголках. Войной обагренные руки умыв и красные шансы взвесив, коммерцию новую вбили в умы