Памфлеты, очерки и зарисовки. Владимир Владимирович Маяковский
ПАРИЖ
(Записки Людогуся)
ПРЕДИПОЛСЛОВИЕ
Вы знаете, что за птица Людогусь? Людогусь — существо с тысячеверстой шеей: ему виднее!
У Людогуся громадное достоинство: «возвышенная» шея. Видит дальше всех. Видит только главное. Точно устанавливает отношения больших сил.
У Людогуся громадный недостаток: «поверхностная» голова — маленьких не видно.
Так как буковки — вещь маленькая (даже называется — «петит!»), а учебники пишутся буковками, то с такого расстояния ни один предмет досконально не изучишь.
Записки Людогуся блещут всеми людогусьими качествами.
О ЧЕМ!
О парижском искусстве + кусочки быта.
До 14 года нельзя было выпустить подобные записки.
В 22 году — необходимо.
До войны паломники всего мира стекались приложиться к мощам парижского искусства.
Париж знали наизусть.
Можно не интересоваться событиями 4-й Тверской-Ямской, но как же не знать последних мазков сотен ателье улицы Жака Калло?!
Сейчас больше знакомых с полюсами, чем с Парижем.
Полюс — он без Пуанкарей. Он общительнее.
ВЕСЕЛЕНЬКИЙ РАЗГОВОРЧИК В ГЕРМАНСКОМ КОНСУЛЬСТВЕ
— Есть.
— Ваш паспорт?
Протягиваю красную книжечку РСФСР. У секретарши руки автоматически отдергиваются за ее собственную спину.
— На это мы виз не ставим. Это надо переменить. Зайдите. Тут рядом 26-й номер. Конечно, знаете. (Беленькое консульство!)
Мадам говорит просто, как будто чашку чая предлагает.
Делаю удивленное и наивное лицо:
— Мадам, вас, очевидно, обманывают: наше консульство на Унтер-ден-Линден, 7. В 26-м номере, должно быть, какая-то мошенническая организация. 26-й номер нигде в НКИД не зарегистрирован. Вы должны это дело расследовать.
Мадам считает вопрос исчерпанным.
— На это мы визы не поставим.
— На что же вы ее поставите?
— Можем только на отдельную бумажку.
— На бумажку, так на бумажку — я не гордый.
— Неужели вы вернетесь опять туда?!
— Обязательно.
Мадам удивлена до крайности.
Очевидно, наши «националисты», проходившие за эти годы сквозь консульства, с такой грациозностью, с такой легкостью перепархивали с сербского подданства на китайское, что мое упорство просто выглядело неприлично.
ДИАЛОГ СО «СПЕЦИАЛЬНЫМ» ПОЛИЦЕЙСКИМ
Французская граница. Осмотр паспортов. Специальный комиссар полиции. Посмотрит паспорт и отдаст. Посмотрит и отдаст.
Моя бумажка «специальному» определенно понравилась.
«Специальный» смотрит восторженно то на нее, то на меня.
— Ваша национальность?
— Русский.
— Откуда едете?
— Из Берлина.
— А в Берлин откуда?
— Из Штетина.
— А в Штетин откуда?
— Из Ревеля.
— А в Ревель откуда?
— Из Нарвы.
— А в Нарву откуда?
Больше иностранных городов не осталось. Будь, что будет. Бухаю:
— Из Москвы.
В ответ получаю листок с громким названием: «Санитарный паспорт» и предложение:
В 24 часа явиться к префекту парижской полиции.
Поезд стоит. Стою я. Рядом — «специальный». Поддерживает вежливую беседу. Где остановлюсь? Зачем еду? Такой внимательный. Все записывает.
Поезд трогается. «Специальный» соскакивает, напоминая:
Предупредительные люди!
У ПРЕФЕКТА ПОЛИЦИИ
Париж. Закидываю вещи в первый попавшийся отель. Авто. Префектура.
Отвратительно с блестящей Сены влазить в огромнейшую нудную казарму. Наполнена блестящими сержантами и привлекаемою за что-нибудь дрянью парижских чердаков и подвалов.
Меня сквозь нищую толпу отправляют на третий этаж. Какой-то секретарь в черной мантилье.
Становлюсь в длинную очередь. Выстоял.
— У меня «санитарный паспорт». Что делать?
— Сняться. Четыре карточки засвидетельствуете в своем участке и оставите там, а четыре засвидетельствуете и сейчас же сюда.
— Мосье! «Санитарный паспорт», очевидно, преследует медицинские цели. Я из России два месяца. Нет смысла хранить столько времени вшей специально для Парижа. Во-вторых, едва ли фотография — хорошее средство от тифов: я буду сниматься одетым, до пояса, в маленьком формате; если у меня даже вши и есть, не думаю, чтобы они при таких условиях вышли на карточках.
Очевидно, «санитарный» — по-французски не то, что по-русски. Речь моя «мусье в мантилье» не убедила, и меня все-таки послали к… фотографу.
Вместо фотографа я пошел к себе в отель.
Так и так. Если всю эту канитель надо проделывать, возьмите мне на завтра билет в Берлин.
— Плюньте и дней десять живите!
Плюнул с удовольствием.
СХЕМА ПАРИЖА
После нищего Берлина — Париж ошеломляет.
Тысячи кафе и ресторанов. Каждый, даже снаружи, уставлен омарами, увешан бананами. Бесчисленные парфюмерии ежедневно разбираются блистательными покупщицами духов. Вокруг фонтанов площади Согласия вальсируют бесчисленные автомобили (кажется, есть одна, последняя, лошадь, — ее показывают в зверинце). В Майолях, Альгамбрах — даже во время действия, при потушенных люстрах — светло от бесчисленных камней бриллиантщиц. Ламп одних кабаков Монмартра хватило бы на все российские школы. Даже тиф в Париже (в Париже сейчас свирепствует брюшной тиф) и то шикарный: парижане его приобретают от устриц.
Не поймешь! Три миллиона работников Франции сожрано войной. Промышленность исковеркана приспособлением к военному производству. Области разорены нашествием. Франк падает (при мне платили 69 за фунт стерлингов!). И рядом — все это великолепие!
Казалось бы, для поддержания даже половины этой роскоши — каждый дом Парижа надо бы обратить в завод, последнего безземельного депутата поставить к станку.
Но в домах, как и раньше, трактиры.
Депутаты, как и раньше, вертят языками.
Хожу улицами. Стараюсь понять схему парижского дня, найти истоки золота, определить размеры богатства.
Постепенно вырисовывается такая схема:
Деловой день (опускаю детали) — все, начиная с Палаты депутатов, с крупнейших газетищ, кончая последней консьержкой, стараются над добычей золота не из каких-нибудь рудников, а из разных подозрительных бумажек: из Версальского договора, из Севрского, из обязательств нашего Николая. Трудится Пуанкаре, выкраивает для Германии смирительную рубашку репараций. Трудится газета, травящая Россию, мешающую международным грабежам. Трудится консьержка, поддерживая свое правительство по мере сил и по количеству облигаций русских займов.
Те, кто урвали из возмещенных «военных убытков», идут в Майоли. Те, кто только получили жалованье, при выколачивании, шествуют в кафе. Те, кто ничего не получили, текут в кино, смотреть призывы правительства к размножению (надо «переродить» немцев!), любуются «самым здоровым новорожденным Парижа», стараются рассчитать, сколько франков такой род обойдется в хозяйстве, и… слабо поддаются агитации.
А утром возвращающихся из Монмартра встречают повозки зелени окрестных фермеров, стекающихся в Галль — «желудок Парижа».
Крестьяне получают бумажки и медь, оставшиеся от размена германских золотых марок. Париж получает свою порцию салатов и моркови для восстановления сил трудящихся Пуанкарей и консьержек.
К сожалению (для Парижа), это не перпетуум мобиле.
Все меньше французов, все больше доллароносных американцев лакомятся Парижем. Американцы ездят в Париж так же, как русские в Берлин, — отдохнуть. Им дешевка!
Все меньше надежд на целительные свойства германских марок.
Париж начинает понимать — времена феодализма прошли. Военной податью не проживешь. Париж подымает голову. Париж старается заглянуть через «санитарные паспорта» специальных комиссаров полиции. Склоняют парижские газеты слова: «мораторий», «отсрочка», «передышка». Кричат с газетных страниц 270 интервью Эррио.
ИСКУССТВО ПАРИЖА
До войны Париж в искусстве был той же Антантой. Париж приказывал, Париж выдвигал, Париж прекращал. Так и называлось: парижская мода.
Критики (как всегда, недоучившиеся художники) были просто ушиблены Парижем.
Что бы вы ни делали нового, резолюция одна: в Париже это давно и лучше.
Вячеслав Иванов так и писал:
Новаторы до Вержболова!
Что ново здесь, то там не ново.
Доходили до смешного:
В Москве до войны была выставка французов и русских. Критик Койранский назвал русских жалкими подражателями и выхвалял какой-то натюрморт Пикассо. На другой день выяснилось, что служитель перепутал номера, и выхваляемая картина оказалась кисти В. Савинкова, ученика жалких «подражателей», а сам Пикассо попал в «жалкие».
Было до того конфузно, что газеты даже писать об этом отказывались. Тем конфузнее, что на натюрморте были сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимая у Пикассо.
Даже сейчас достаточно выступить в Париже, и вам обеспечены и приглашение в Америку и успех в ней. Так, например, даже провалившийся в Париже Балиев выгребает ведрами доллары из янки.
Восемь лет Париж работал без нас. Мы работали без Парижа.
Я въезжал с трепетом, смотрел с самолюбивой внимательностью.
А что, если опять мы окажемся только Чухломою?
Внешность (то, что вульгарные критики называют формой) всегда преобладала во французском искусстве. В жизни это дало «парижский шик», в искусстве это дало перевес живописи над другими искусствами.
Живопись — самое распространенное, самое влиятельное искусство Франции. Не говорю даже о квартирах. Кафе и рестораны сплошь увешаны картинами. На каждом шагу магазин-выставка. Огромные домища — соты-ателье. Франция дала тысячу известнейших имен. А на каждого с именем приходится еще тысяча пишущих, у которых не только нет имени, но и фамилия их никому не известна, кроме консьержки.
Перекидываюсь от картины к картине. Выискиваю какое-нибудь открытие. Жду постановки новой живописной задачи. Добиваюсь в картине раскрытия лица сегодняшнего Парижа.
Заглядываю в уголки картин — ищу хоть новое имя.
Напрасно.
По-прежнему центр — кубизм. По-прежнему Пикассо — главнокомандующий кубистической армией.
По-прежнему грубость испанца Пикассо «облагораживает» наиприятнейший зеленоватый Брак.
По-прежнему теоретизируют Меценже и Глез.
По-прежнему старается Леже вернуть кубизм к его главной задаче — объему.
По-прежнему непримиримо воюет с кубистами Делонэ.
По-прежнему «дикие» — Дерен, Матисс — делают картину за картиной.
По-прежнему при всем при этом имеется последний крик. Сейчас эти обязанности несет всеотрицающее и всеутверждающее «да-да».
И по-прежнему… все заказы буржуа выполняются бесчисленными Бланшами. Восемь лет какой-то деятельнейшей летаргии.
Это видно ясно каждому свежеприехавшему.
Это чувствуется и сидящими в живописи.
С какой ревностью, с какими интересами, с какой жадностью расспрашивают о стремлениях, о возможностях России.
Разумеется, не о дохлой России Сомовых, не об окончательно скомпрометировавшей себя культуре моментально за границей переходящих к Гиппиусам Малявиных, а об октябрьской, об РСФСР.
Впервые не из Франции, а из России прилетело новое слово искусства — конструктивизм. Даже удивляешься, что это слово есть во французском лексиконе.
Не конструктивизм художников, которые из хороших и нужных проволок и жести делают ненужные сооруженьица. Конструктивизм, понимающий формальную работу художника только как инженерию, нужную для оформления всей нашей практической жизни.
Здесь художникам-французам приходится учиться у нас.
Здесь не возьмешь головной выдумкой. Для стройки новой культуры необходимо чистое место… Нужна октябрьская метла.
А какая почва для французского искусства? — Паркет парижских салонов!
[1922]
ПАРИЖ
ТЕАТР ПАРИЖА
Париж гордится своей Комедией, театром Сары Бернар, Оперой… Но парижане ходят в Альгамбру, к Майолю и в прочие веселые места. Туда и я.
Тем более, что драма и, конечно, опера и балет России несравненно и сейчас выше Парижа. Но меня даже не интересовало сравнивать наши руины с чужими и гордиться величием собственных. В Альгамбре и Фоли-Бержер, кроме искусства, которым живет сейчас масса Парижа, выступают быт, темперамент, одобрение и негодование пылких французов.
Популярность этих ревю-обозрений потрясающа.
У нас сейчас корпят над десятком постановок в сезон и все же через неделю с ужасом окидывают партерные плеши.
В Париже ревю идет год, в огромном театре перекидывает четырехсотые спектакли на следующий год, и все время сидят, стоят и висят захлебывающиеся восторгом люди.
Актриса может сколько угодно под бешеный джаз-банд выламывать руки и ноги, но никто из публики не должен даже слегка поломать голову.
Это Майоль. Крохотный зал. Со сцены в публику мостки.
Войдя, оглядев балкон, я сначала удивился, чего это публика голые колени на барьер положила. Ошибся. Наклонились почтенные лысины. Сверху, должно быть, выглядит фантастическим