«красной», а московский «Мир» почему-то назван не божьим, а «новым», поэтому и осталась «Новая нива».
Возмущенный, раскрываю журнал. Еще б не возмущаться — какая наглая подделка! Читаю. Никакая не подделка. На первой странице Ахматова. Потом Зозуля — «Путешествие по Корсике», масса зощенок, и все в этом роде со слабой примесью собственных советоедов — рижан.
Я в раздумье.
Одно из двух. Или великое искусство действительно внеклассовое и покоряет одинаково и эсэсэсэрцев и рижан (тогда плохо для марксизма), или выпестованные нашими «Нивами» и «Мирами» писатели одинаково приемлемы и для советского обывателя и для оберегаемого от коммунизма рижского (тогда плоховато писателям).
Небось лефовцев в такой компании не найдете. Уж если и перепечатает газета стих, то обязательно хвост от себя приделает, да еще в комментариях покроет.
Не об этом ли верещал Полонский, говоря о нашей неприемлемости для заграниц?
Черт с ней, с такой приемлемостью!
Политические выводы из этого делать не к чему, но литературные — обязательно. А именно: погоня за темами, общими для всех человеков, это — погоня за огромным косным обывательским рынком; борьба этих тысяч писателей и критиков против агитки, против политики в искусстве — это борьба обывательского большинства против горсточки революционных писателей, против писания о революции и против нее самой.
Литература СССР — только участок на огромном фронте борьбы мира за освобождение; наши слова закатываются за кордоны — и там это не шаблонные агитки, а чудо свободного слова, организующего или еще более сплачивающего левые отряды для грядущей борьбы.
Товарищи писатели! На революцию ориентируйтесь, а не на примирительное сюсюканье Лежневых.
Варшава. (За поездку я побывал в Варшаве два раза: день — направляясь в Прагу, и десять дней — на обратном пути; объединяю в одно оба впечатления.) Я приехал в Варшаву по приглашению «Блока» (левая писательская организация) и «Пен-клуба» («Клуб пера», имеющий разветвления по всей Европе, объединяющий маститых, положительных и признанных). На вокзале меня встретили и приветствовали чиновник министерства иностранных дел, друг Вандурский, и еще несколько писателей «Блока». «Пен-клуб», очевидно, убоявшись своего революционного приглашения, встречать не пришел, а, кажется, сидел в это время и надрывался в дебатах, что же ему теперь собственно говоря со мной делать. Вызвали духа, да еще какого революционного!
Чиновника тоже опровергли через дня три. Опровергли уже после того, как в официальной «Эпохе» его присутствие уже было распубликовано. Опровергли потому, что мой приезд совпал с отказом в визе путешествующему с лекциями Милюкову. И в газетах стали появляться грозные статьи: «Вместо Милюкова — Маяковский»; «Милюкову — нельзя, Маяковскому — можно», и т. д. и т. д.
Случай, конечно, юмористический.
В первый вечер я, конечно, встретился с самыми близкими нам и мне писателями. Это — Вандурский — прекрасный поэт и работник рабочего театра. На триста тысяч лодзинских пролетариев он один организовывает и ставит спектакли. Перед спектаклем он читает пролог из «Мистерии-буфф», потом — пьеса или инсценировка, от которой морщится польское начальство. У него отбирают помещения, у него уничтожают декорации, над ним висят аресты, но он твердо ведет свою работу.
Поэт Броневский. Выпустил только что книгу стихов. Названия его стихов говорят за себя: «На смерть революционера», «Пионерам», «Кабала» и т. д.
У него есть стихи «Провокатор» — это о жизни сегодняшней Польши. Он читал эти стихи в рабочем собрании. Когда он произнес строку: «Провокаторы ходят меж нами», какие-то субъекты испуганно поднялись и начали улепетывать из зала, на ходу разъясняя, что они-де не по своей воле. Это стихотворение хорошо рисует и Польшу, и Броневского, и рабочий быт.
Критик Ставер — близкий нашим конструктивистам.
Щука — художник-карикатурист; Жарновер — художница, график, обложечница, и другие.
Эта группа издает журнал «Дзвигня» — рычаг.
Мне дарят 1, 2 и 3 номера. Раскрываю. Первое бросается в глаза: «Родченко в Париже» — перевод на польский язык помещенных в «Лефе» писем. Перевели и напечатали и за границей, и не только без всякого влияния, а, наоборот, с трудом доставая «Леф» вопреки Полонским улюлюканьям и статьям, ограждающим иностранный вкус от экспорта неэстетичных лефов к иностранцам.
Полонский, не хватайтесь за голову!
В Польше есть и люди диаметрально противоположные вам политически, но вашего эстетического вкуса.
Они гонят молодежь в Лувр, они радуются, когда Варшаву называют маленьким Парижем, они заводят у себя «неизвестного солдата», они говорят по-французски и читают французские романчики, — это позиция польских литературных государственников. Но ведь им за это Франция взаймы дает! Ведь им молодежь от Москвы отвадить надо!
И вот, в противовес этим, переводят родченковские письма, дискредитирующие богатый древней культурой, но остановившийся Париж, зовущие использовать его технику, направляя ее коммунистической рукой.
Эти письма переиздаются не «Новой нивой», а левым журналом, потому что позиция «Лефа» — позиция всякой культурно-революционной силы.
Утром я перешел из крохотного номерка в номер за 19 злотых — для представительства. Было от чего. Я начал атаковываться корреспондентами, и карикатуристами, и фотографами. Понятно. Я — первый поэт, приехавший из красной Москвы. Должен для беспристрастия отметить крайне корректный, предупредительный тон польской прессы. Неистовствовала только эмигрантская «За свободу», трубившая о въезде советского.
Интересным посетителем был председатель «Клуба» г-н Гетель. Этот, очевидно, умный и приятный человек взял сразу быка за рога и спрашивал меня по наиболее интересующим «пенов» статьям. А именно — сколько у нас платят, как мы застрахованы и что сделать, чтобы у нас оплачивались польские переводы.
Моя информация о результатах работы комиссии Совнаркома по улучшению писательского положения произвела на моего собеседника большее впечатление, чем сто агитаторов и целый коммунистический «университет».
Мои слова о приравнении писателя к трудящимся вызвали у Гетеля уныло-удивленную улыбку.
— А я и в профессиональный союз не записан — не к чему это нам. Как он меня защищать будет?
Г-н Гетель увел меня на парадный завтрак, данный в честь «вызванного духа». «Пен-клуб» вышел из неловкого положения, — он пригласил на завтрак только шесть человек — правление, да и то неполное. Этим завтраком с небольшими разговорами об авторском праве и закончилась моя встреча с официальными представителями польской литературы. Мы позавтракали и разошлись, «не причинив друг другу никакого вреда» (пользы — также).
Вечером — новый банкет широкого левого объединения.
Первым я увидел вдохновенно глядящего, поэтически трясущего руку поэта и переводчика моего «Облака в штанах» «Облак в споднях» — Тувима. Белые газеты писали, будто я, получив перевод, сказал: «Наплевать мне на польскую литературу». Я немедленно опроверг чепуху. Пришел другой писатель и переводчик — Слонимский. Он перевел «Левый марш» и для уравновешения своих взглядов написал еще и свой марш. У меня: «левой, левой, левой», у него: «вверх, вверх, вверх», — этакий польский Шенгели.
Я похвалил перевод «Левого».
Слонимский спросил опасливо о «вверх».
— За «вверх» пускай вас в Польше хвалят.
Полеты Слонимского «вверх» кончились катастрофой.
В дни моего пребывания в Варшаве была поставлена его пьеса, не то «Вавилонская башня», не то «Геркулесовы столбы» — словом, из такого самого полета вверх.
На втором представлении театр был пуст.
Я виноват перед читателем за постоянные упоминания обедов! Но что поделаешь! Такова судьба официальных, полуофициальных и представительских поездок (моя, конечно, представительская). У меня был еще один грустный обед. Это — с моим переводчиком, уже упомянутым мною Тувимом.
Многие считают Тувима одним из самых лучших поэтов молодой Польши. Не зная языка — судить не берусь. Он переводил меня, очевидно, не из-за заработка. Какой заработок от книги в Польше, да еще от переводной, да еще с перевода одного из поэтов революции! Отношение его к моим стихам, очевидно, лирическое, и он решил, очевидно, посидеть час за обедом со своим собственным приятным воспоминанием. Он не ругал ни Польши, ни своего писательского положения, даже чуть похваливал своих перед иностранцем. Но именно в этом внезапно напущенном на себя, ни с чем остальным не гармонирующем свободословии было больше всего мотивов для жалости.
Ему, очевидно, нравилось бы писать вещи того же порядка, что «Облако в штанах», но в Польше и с официальной поэзией и то не просуществуешь, — какие тут «облаки»! Даже такие смирные, мифически потусторонние писатели, как одна из слав Польши — Пшибышевский, влачат жалковатое существование. Правительственная субсидия какому-нибудь «маститому» злотых 800 в месяц (рублей 180) уже вызывает писательскую зависть.
Что же делать Тувимам? Тувимы пишут тексты для певиц и певцов варьете.
(Глупые скажут: «А сам про Моссельпром писал?» — Я про Моссельпромы хочу писать потому, что нужно. А ему для варьете и не нужно и не хочется.) И варьете прекрасно, если писать хоть немного «что хочешь».
Какое тут «хочешь», если такую польскую славу, как Жеромский, и то перед смертью вызывали в дефензиву с недоуменнейшим вопросом — как это ему в голову пришло написать такую революционную вещь? И Жеромский шел!
Правда — можно писать и против того, что видишь. Но тогда кто тебя будет печатать?
А если тебя отпечатает нелегально нелегальная коммунистическая партия — готов ли ты садиться в цитадель на четыре, на шесть, на восемь лет?
А кто сейчас в силах идти на этот героизм, кроме человека, принадлежащего к классу, верящему в победу коммунизма?
Но можно писать просто книжечки, — такие, чтобы и вашим и нашим.
Такие еще труднее.
Кроме горизонтального разреза на классы, встретишься еще и с вертикальным — нации. Это при обязательном польском языке! Это значит, из тридцати миллионов населения восемь миллионов украинцев не прикоснутся к твоей книге. А если ты еще и еврей и пишешь на польском — разве евреи будут тебя читать?
А Тувиму надо и некоторой бури и некоторого оживления, как у футуристов, как у лефов.
Найди и оживись, когда тебе приходится имитировать крупную литературную работу чтением выхолощенных стихов, разъезжая из столицы Варшавы в провинцию Вильно!
Что за провинция и какая столица?
Когда я ехал из Негорелого в Столбцы, я сразу отличил границу и то, что она польская, по многим и солидно закрученным колючим проволокам. Те, которые еще не успели накрутить, лежали тут же, намотанные на длинные, кажется, железные катушки.
Здание станции Столбцы, и чистое видом и белое цветом, сразу дало и Европу и Польшу.
Вот это забота, вот это стройка!
Но сейчас же за Столбцами пошла опять рухлядина — длинные-длинные перегоны без жилья и крестьян и косые хаты.
А разоренья и запустенья, пожалуй, и больше.
Видал я на полпути станцию — большая, очевидно. Поезд держала минут пять. Станция странная: только передняя стена, которую не имели в виду ремонтировать, сквозь выбитые окна виднелись земля, небо-потолок, трава-пол. На стене висел колокольчик. Только к одной трети стены были прилеплены телеграф и багажное. Перед этой стеной стояли четыре жандарма. Непонятная архитектура!