в обряд
посвящения меня в солдаты.
«Слышите!
ненужный даже,
нельзя ж его
в могилы траншей и блиндажей
убийцы!»
Не слушают.
Шестипудовый унтер сжал, как пресс.
От уха до уха выбрили аккуратненько.
Мишенью
на лоб
нацепили крест
ратника.
Теперь и мне на запад!
пока не оплачут твои глаза
под рубрикой
«убитые»
набранного петитом.
Часть I
И вот
на эстраду,
колеблемую костром оркестра,
вывалился живот.
И начал!
Рос в глазах, как в тысячах луп.
Змеился.
Пот сиял лачком.
Вдруг —
остановил мелькающий пуп,
вывертелся волчком.
Что было!
Лысины слиплись в одну луну.
Смаслились глазки, щелясь.
Даже пляж,
расхлестав соленую слюну,
осклабил утыканную домами челюсть.
Вывертелся.
Рты,
как электрический ток,
скрючило «браво».
Бра-аво!
Бра-а-аво!
Бра-а-а-аво!
Б-р-а-а-а-а-в-о!
Кто это,
кто?
Эта массомясая
быкомордая орава?
Стихам не втиснешь в тихие томики
крик гнева.
Это внуки Колумбов,
Галилеев потомки
ржут, запутанные в серпантинный невод!
А там,
женщины
раскачивались шляпой стопёрой.
И в клавиши тротуаров бухали мужчины,
уличных блудилищ остервенелые тапёры.
выфрантив полей лоно,
вихрились нанизанные на земную ось
карусели
Вавилонищ,
Вавилончиков,
Вавилонов.
Над ними
бутыли,
восхищающие длиной.
Под ними
бокалы
пьяной ямой.
или валялись,
как упившийся Ной*,
или грохотали мордой многохамой!
Нажрутся,
а после,
в ночной слепоте,
вывалясь мя́сами в пухе и вате,
сползутся друг на друге потеть,
города содрогая скрипом кроватей.
Гниет земля,
ламп огни ей
взрывают кору горой волдырей;
дрожа городов агони́ей,
люди мрут
у камня в дыре.
Врачи
одного
вынули из гроба,
чтоб понять людей небывалую убыль:
в прогрызанной душе
золотолапым микробом
вился рубль.
Во все концы,
чтоб скорее вызлить
взбурлив людей крышам вровень,
сердец столиц тысячесильные Дизели
вогнали вагоны зараженной крови.
Тихие!
Недолго пожили.
железо рельс всочило по жиле
в загар деревень городов заразу.
Где пели птицы — тарелок лязги.
Где бор был — площадь стодомым содомом.
Шестиэтажными фавнами ринулись в пляски
публичный дом за публичным домом.
Солнце подымет рыжую голову
запекшееся похмелье на вспухшем рте,
и нет сил удержаться голому —
И еще не успеет
ночь, арапка,
лечь, продажная,
в отдых,
в тень, —
на нее
раскаленную тушу вскарабкал
В крыши зажатые!
Горсточка звезд,
ори!
Шарахайся испуганно, вечер-инок!
Идем!
Раздуем на самок
ноздри,
выеденные зубами кокаина!
Часть II
Это случилось в одну из осеней,
были
горюче-су́хи
все.
Металось солнце,
оранжевым колером пыльных выпачкав.
Откуда-то
на землю
нахлынули слухи.
Тихие.
Заходили на цыпочках.
Их шепот тревогу в гру́ди выселил,
а страх
под черепом
рукой красной
распутывал, распутывал и распутывал мысли,
и стало невыносимо ясно:
если не собрать людей пучками рот,
не взять и не взрезать людям вены —
зараженная земля
сама умрет —
сдохнут Парижи,
Берлины,
Вены!
Чего размякли?!
Раньше б раскаянье осеняло!
Тысячеруким врачам
ланцетами роздано
оружье из арсеналов.
Италия!
Королю,
брадобрею ли
ясно —
Уже сегодня
реяли
немцы над Венецией!
Германия!
Мысли,
музеи,
книги,
каньте в разверстые жерла.
Зевы зарев, оскальтесь нагло!
Бурши*,
скачите верхом на Канте!
Нож в зубы!
Шашки на́голо!
Россия!
Разбойной ли Азии зной остыл?!
В крови желанья бурлят ордой.
Выволакивайте забившихся под Евангелие Толстых!
За ногу худую!
По камню бородой!
Франция!
Гони с бульваров любовный шепот!
В новые танцы — юношей выловить!
Слышишь, нежная?
Хорошо
под музыку митральезы* жечь и насиловать!
Англия!
Турция!..
Т-р-а-а-ах!
Что это?
Послышалось!
Не бойтесь!
Смотри́те,
что по волосам ее?
Морщины окопов легли на чело!
Т-с-с-с-с-с-с… —
Барабаны, музыка?
Она это,
она самая?
Да!
НАЧАЛОСЬ.
Часть III
Нерон*!
Хочешь?
Зрелище величайшего театра,
бьются
государством в государство
16 отборных гладиаторов.
Куда легендам о бойнях Цезарей
перед былью,
которая теперь была!
Как на детском лице заря,
нежна ей
самая чудовищная гипербола.
Белкой скружишься у смеха в колесе,
мир
весь — Колизей*,
и волны всех морей
по нем изостлались бархатом.
Трибуны — ска́лы,
и на скале там,
будто бой ей зубы выломил,
поднебесья соборов
скелет за скелетом
выжглись
и обнеслись перилами.
заревом в земную плешь она,
кровавя толп ропот,
в небо
люстрой подвешена
целая зажженная Европа.
Пришли,
расселись в земных долинах
гости
в страшном наряде.
Мрачно поигрывают на шеях длинных
ожерелья ядер.
Золото славян.
Черные мадьяр усы.
Негров непроглядные пятна.
Всех земных широт ярусы
вытолпила с головы до пят она.
И там,
где Альпы,
в закате грея,
выласкали в небе лед щеки, —
облаков галереей
нахохлились зоркие летчики.
И когда
на арену
воины
вышли
парадными парами,
в версты шарахнув театром удвоенный
грохот и гром миллиардных армий, —
шар земной
полюсы стиснул
и в ожидании замер.
Седоволосые океаны
вышли из берегов,
впились в арену мутными глазами.
Пылающими сходнями
спустилось солнце —
Выгорая от любопытства,
звезд глаза повылезли из орбит.
А секунда медлит и медлит.
Лень ей.
К началу кровавых игр,
напряженный, как совокупление,
не дыша, остановился миг.
Вдруг —
Рухнула арена дыму в дыру.
В небе — ни зги.
Секунды быстрились и быстрились —
взрывали,
ревели,
рвали.
Пеной выстрел на выстреле
огнел в кровавом вале.
Вперед!
Вздрогнула от крика грудь дивизий.
Вперед!
Пена у рта.
Разящий Георгий* у знамен в девизе,
барабаны:
Катафалк готовь!
Вдов в толпу!
Мало вдов еще в ней.
И взвился
в небо
фейерверк фактов,
один другого чудовищней.
Выпучив глаза,
из-за гор
через океаны плакал;
а в океанах
эскадры корчились,
насаженные мине на́ кол.
Дантова ада кошмаром намаранней,
громоголосие меди грохотом изоржав,
дрожа за Париж,
последним
на Марне
ядром отбивается Жоффр*.
С юга
Константинополь,
оскалив мечети,
выблевывал
вырезанных
в Босфор.
Волны!
Мечите их,
впившихся зубами в огрызки просфор.
Лес.
Ни голоса.
Даже нарочен
в своей тишине.
Смешались их и наши.
И только
проходят
во́роны да ночи,
в чернь облачась, чредой монашьей.
И снова,
грудь обнажая зарядам,
плывя по вёснам,
пробиваясь в зиме,
армия за армией,
ряд за рядом
заливают мили земель.
Разгорается.
Новых из дубров волок.
Огня пентаграмма в пороге луга.
Молниями колючих проволок
сожраны сожженные в уголь.
Батареи добела раскалили жару.
Прыгают по трупам городов и сёл.
Медными мордами жрут
всё.
Огневержец!
Где не найдешь, карая!
Впутаюсь ракете,
в небо вбегу —
с неба,
красная,
рдея у края,
кровь Пегу*.
И тверди,
и воды,
и воздух взрыт.
Куда направлю опромети шаг?
Уже обезумевшая,
уже навзрыд,
вырываясь, молит душа:
«Война!
Довольно!
Уйми ты их!
Уже на земле голо́».
Метнулись гонимые разбегом убитые,
и еще
минуту
бегут без голов.
А над всем этим
зарево зевот дымит.
Это в созвездии железнодорожных линий
стоит
озаренное пороховыми заводами
небо в Берлине.
Никому не ведомо,
дни ли,
годы ли,
с тех пор как на́ поле
первую кровь войне о́тдали,
в чашу земли сцедив по капле.
Одинаково —
халупа ли,
человечьей кровищей вымочили весь его.
шаги
одинаково хлюпали,
меся дымящееся мира ме́сиво.
В Ростове
захотел
воды для самовара выжать, —
и отшатнулся:
во всех водопроводах
сочилась та же рыжая жижа.
В телеграфах надрывались машины Морзе.
Орали городам об юных они.
на Ваганькове*
могильщик заерзал.
Двинулись факельщики в хмуром Мюнхене.
В широко развороченную рану полка
раскаленную лапу всунули прожекторы.
Подняли одного,
бросили в окоп —
того,
на ноже который!
Библеец лицом,
изо рва
ряса.
«Вспомните!
За ны*!
При Понтийстем Пилате*!»
А ветер ядер
в клочки изорвал
Выдернулась из дыма сотня голов.
Заволокло
газом.
Белые крылья выросли у души,
стон солдат в пальбе доносится.
«Ты на небо летишь, —
удуши,
удуши его,
Бьется грудь неровно…
Шутка ли!
К богу на́-дом!
У рая, в облака бронированного
дверь расшибаю прикладом.
Трясутся ангелы.
Даже жаль их.
Белее перышек личика овал.
Где они —
боги!
«Бежали,
все бежали,
и Саваоф,
и Будда,
и Аллах,
и Иегова».
Ухало.
Ахало.
Охало.
Но уже не та канонада, —
повздыхала еще
и заглохла.
Вылезли с белым.
Взмолились:
— не надо! —
Никто не просил,
родине начертана.
Безрукому огрызку кровавого обеда
на чёрта она?!
Наши отходят на Ковно,
на сажень
человечьего мяса нашинковано.
И когда затихли
все, кто напа́дали,
лег
батальон на батальоне —
выбежала смерть
и затанцевала на падали,
балета скелетов безносая Тальони*.
Танцует.
Шевельнул папахи,
обласкал на мертвом два волоска,
и дальше —
попахивая.
в простреленной голове
поезда выкручивают за изгибом изгиб.
В гниющем вагоне
четыре ноги.
Часть IV
Эй!
Вы!
Притушите восторженные глазенки!
Лодочки ручек суньте в карман!
Это
Достойная награда
за выжатое из бумаги и чернил.
А мне за что хлопать?
Я ничего не сочинил.
Думаете:
врет!
Нигде не прострелен.
В целехоньких висках биенья не уладить,
если рукоплещут
его барабанов трели,
его проклятий рифмованной руладе.
Милостивые государи!
Понимаете вы?
Боль берешь,
растишь и растишь ее:
всеми пиками истыканная грудь,
всеми газами свороченное лицо,
всеми артиллериями громимая цитадель головы —
каждое мое четверостишие.
Не затем
взвела
по насыпям тел она,
сочил заплаканную гнусь;
страшной тяжестью всего, что сделано,
без всяких
«красиво»,
прижатый, гнусь.
Убиты —
и все равно мне, —
я или он их
убил.
На братском кладби́ще,
у сердца в яме,
легли миллионы, —
гниют,
шеве́лятся, приподымаемые червями!
Нет!
Не стихами!
Лучше
язык узлом завяжу,
чем разговаривать.
Этого
Выхоленным ли языком поэта
горящие жаровни лизать!
Эта!
В руках!
Смотрите!
Это не лира вам!
Раскаяньем вспоротый,
сердце вырвал —
рву аорты!
В кашу рукоплесканий ладош не вме́сите!
Нет!
Не вме́сите!
Рушься, комнат уют!
Смотрите,
под ногами камень.
На лобном месте стою.
Последними глотками
Вытеку, срубленный,
но кровью выем
имя «убийца»,
выклейменное на человеке.
Слушайте!
Из меня
слепым Вием
время орет:
«Подымите,
подымите мне
веков веки!»
Вселенная расцветет еще,
радостна,
нова.
Чтоб не было бессмысленной лжи за ней,
каюсь:
я
один виноват
в растущем хрусте ломаемых жизней!
Слышите —
солнце первые лучи выдало,
еще не зная,
куда,
отработав, денется, —
это я,
Маяковский,
подножию идола
нес
обезглавленного младенца.
Простите!
В христиан зубов резцы
вонзая,
львы вздымали рык.
Вы думаете — Нерон?
Это я,
Маяковский
Владимир,
пьяным глазом обволакивал цирк.
Простите меня!
Воскрес Христос.
Свили
одной любовью
с устами уста вы;
Маяковский
еретикам
в подземельи Севильи
дыбой выворачивал суставы.
Простите,
простите меня!
Дни!
Вылазьте из годов лачуг!
еще?
Дымным хвостом по векам волочу
оперенное пожарами побоище!
Пришел.
не немец,
не русский,
не турок, —
это я
сам,
с живого сдирая шкуру,
жру мира мясо.
Тушами на штыках материки.
Города — груды глиняные.
Выцеди из твоей реки
хоть каплю,
в которой невинен я!
Нет такой!
выколотыми глазами —
мною меченный.
Я,
в поклонах разбивший колени,
голодом выглодал зе́мли неметчины.
Мечу пожаров рыжие пряди.
Волчьи щетинюсь из темени ям.
Люди!
Дорогие!
Христа ради,
ради Христа
простите меня!
Нет,
не подыму искаженного тоской лица!
Всех окаяннее,
пока не расколется,
буду лоб разбивать в покаянии!
Встаньте,
ложью верженные ниц,
оборванные войнами
калеки лет!
Радуйтесь!
Сам казнится
Нет,
не осужденного выдуманная хитрость!
Пусть с плахи не соберу разодранные части я, —
все равно
всего себя вытряс,
один достоин
Вытеку срубленный,
Люди родятся,
настоящие люди,
бога самого милосердней и лучше.
Часть V
больше
у времени-хамелеона
и красок никаких не осталось.
Дернется еще
и ляжет,
бездыхан и угловат.
дымами и боями охмеленная,
никогда не подымется земли голова.
Нет,
Когда-нибудь да выстеклится мыслей омут,
когда-нибудь да увидит, как хлещет из тел ала̀.
Над вздыбленными волосами руки заломит,
выстонет:
«Господи,
что я сделала!»
Нет,
срази отчаянья лавину.
В грядущем счастье вырыщи ощупь.
Вот,
хотите,
из правого глаза
выну
целую цветущую рощу?!
Птиц причудливых мысли рои́те.
закинься восторженна и горда.
Мозг мой,
строй города!
Ко всем,
кто зубы еще
злобой выщемил,
иду
встань
тыщами
в ризы зарев разодетых Лазарей*!
И радость,
радость! —
сквозь дымы
светлые лица я
вижу.
Вот,
приоткрыв помертвевшее око,
первая
приподымается Галиция.
В травы вкуталась ободранным боком.
Кинув ноши пушек,
выпрямились горбатые,
кровавленными сединами в небо канув,
Альпы,
Балканы,
Кавказ,
Карпаты.
А над ними,
выше еще —
двое великанов.
Встал золототелый,
молит:
«Ближе!
К тебе с изрытого взрывами дна я».
Это Рейн
размокшими губами лижет
иссеченную миноносцами голову Дуная.
До колоний, бежавших за стены Китая,
до песков, в которых потеряна Персия,
ревевший,
смерть кидая, —
теперь сиял.
Шепот.
Вся земля
черные губы разжала.
Громче.
Урагана ревом
вскипает.
«Клянитесь,
больше никого не ско́сите!»
Это встают из могильных курганов,
мясом обрастают хороненные кости.
Было ль,
чтоб срезанные ноги
искали б
хозяев,
оборванные головы звали по имени?
Вот
на череп обрубку
вспрыгнул скальп,
ноги подбежали,
живые под ним они.
С днищ океанов и морей,
на реях,
оживших утопших выплыли залежи.
В ладонях твоих изогрей их,
лучей языками глаза лижи!
В старушье лицо твое
смеемся,
Здоровые и целые вернемся в семьи!
над русскими,
над болгарами,
над немцами,
над евреями,
над всеми
по тверди небес,
от зарев алой,
ряд к ряду,
семь тысяч цветов засияло
из тысячи разных радуг.
По обрывкам народов,
по банде рассеянной
эхом раскатилось
растерянное
«А-ах!..»
что сказки Андерсена
щенками ползали у него в ногах.
Теперь не верится,
что мог идти
в сумерках уличек, темный, шаря.
у капельной девочки
на ногте мизинца
солнце больше,
чем раньше на всем земном шаре.
Большими глазами землю обводит
Растет,
главою гор достиг.
в новом костюме
— в свободе своей —
важен,
даже смешон от гордости.
Как священники,
чтоб помнили об искупительной драме,
выходят с причастием, —
каждая страна
пришла к человеку со своими дарами:
«На».
«Безмерной Америки силу несу тебе,
мощь машин!»
«Неаполя теплые ночи дарю,
Италия.
Палимый,
пальм веерами маши».
«В холоде севера мерзнущий,
Африки солнце тебе!»
«Африки солнцем сожженный,
тебе,
со своими снегами,
с гор спустился Тибет!»
«Франция,
первая женщина мира,
губ принесла алость».
«Юношей — Греция,
лучшие телом нагим они».
«Чьих голосов мощь
в песни звончее сплеталась?!
Россия
сердце свое
раскрыла в пламенном гимне!»
«Люди,
веками граненную
Германия
мысль принесла».
«Вся
до недр напоенная золотом,
Индия
дары принесла вам!»
«Славься, человек,
во веки веков живи и славься!
Всякому,
живущему на земле,
слава!»
Захлебнешься!
А тут и я еще.
Прохожу осторожно,
огромен,
неуклюж.
О, как великолепен я
в самой сияющей
из моих бесчисленных душ!
Мимо поздравляющих,
праздничных мимо я,
— проклятое,
да не колотись ты! —
вот она
навстречу.
«Здравствуй, любимая!»
вьющийся,
О, какие ветры,
какого юга,
свершили чудо сердцем погребенным?
Расцветают глаза твои,
два луга!
Я кувыркаюсь в них,
веселый ребенок.
А кругом!
Флаги.
Стоцветное.
Мимо.
Вздыбились.
Тысячи.
В каждом юноше порох Маринетти*,
в каждом старце мудрость Гюго.
Губ не хватит улыбке столицей.
Все
из квартир
на площади
вон!
Серебряными мячами
от столицы к столице
раскинем веселие,
смех,
звон!
Не поймешь —
это воздух,
цветок ли,
птица ль!
И поет,
и благоухает,
и пестрое сразу, —
но от этого
костром разгораются лица
и сладчайшим вином пьянеет разум.
И не только люди
радость личью
расцветили,
звери франтовато завили руно,
вчера бушевавшие
моря,
мурлыча,
легли у ног.
Не поверишь,
что плыли,
смерть изрыгав, они.
В трюмах,
навек забывших о порохе,
броненосцы
провозят в тихие гавани
всякого вздора яркие ворохи.
Кому же страшны пушек шайки —
эти,
кроткие,
рвут?
Они
перед домом,
на лужайке,
мирно щиплют траву.
Смотрите,
не шутка,
не смех сатиры —
средь бела дня,
тихо,
цари-задиры
гуляют под присмотром нянь.
Представь —
там
под деревом
видели
с Каином
играющего в шашки Христа.
Не видишь,
прищурилась, ищешь?
Глазенки — щелки две.
Шире!
Смотри,
мои глазища —
всем открытая собора дверь.
Люди! —
любимые,
нелюбимые,
знакомые,
незнакомые,
широким шествием излейтесь в двери те.
И он,
ору о ком я,
человек —
придет он,
верьте мне,
верьте!
[1915–1916]
Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов,