Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 1. Стихотворения, поэмы, статьи 1912-1917

молодой человек

(подбегает к каждому, цепляется).

Милостивые государи!

Стойте!

Милостивые государи!

Господин,

господин,

скажите скорей:

это здесь хотят сжечь

матерей?

Господа!

Мозг людей остер,

но перед тайнами мира ник;

а ведь вы зажигаете костер

из сокровищ знаний и книг!

Я придумал машинку для рубки котлет.

Я умом вовсе не плох!

У меня есть знакомый

он двадцать пять лет

работает

над капканом для ловли блох.

У меня жена есть,

скоро родит сына или дочку,

а вы — говорите гадости!

Интеллигентные люди!

Право, как будто обидно.

Человек без уха

Молодой человек,

встань на коробочку!

Из толпы

Лучше на бочку!

Человек без уха

А то вас совсем не видно!

Обыкновенный молодой человек

И нечего смеяться!

У меня братец есть,

маленький, —

вы придете и будете жевать его кости.

Вы всё хотите съесть!

Тревога. Гудки. За сценой крики: «Штаны, штаны!»

В. Маяковский

Бросьте!

Обыкновенного молодого человека обступают со всех сторон.

Если б вы так, как я, голодали —

дали

востока и запада

вы бы глодали,

как гложут кость небосвода

заводов копченые рожи!

Обыкновенный молодой человек

Что же, —

значит, ничто любовь?

У меня есть Сонечка сестра!

(На коленях.)

Милые!

Не лейте кровь!

Дорогие,

не надо костра!

Тревога выросла. Выстрелы. Начинает медленно тянуть одну ноту водосточная труба. Загудело железо крыш.

Человек с растянутым лицом

Если б вы так, как я, любили,

вы бы убили любовь

или лобное место нашли

и растлили б

шершавое потное небо

и молочно-невинные звезды.

Человек без уха

Ваши женщины не умеют любить,

они от поцелуев распухли, как губки.

Вступают удары тысячи ног в натянутое брюхо площади.

Человек с растянутым лицом

А из моей души

тоже можно сшить

такие нарядные юбки!

Волнение не помещается. Все вокруг громадной женщины. Взваливают на плечи. Тащат.

Вместе

Идем, —

где за святость

распяли пророка,

тела отдадим раздетому плясу,

на черном граните греха и порока

поставим памятник красному мясу.

Дотаскивают до двери. Оттуда торопливые шаги. Человек без глаза и ноги. Радостный. Безумие надорвалось. Женщину бросили.

Человек без глаза и ноги

Стойте!

На улицах,

где лица —

как бремя,

у всех одни и те ж,

сейчас родила старуха-время

огромный

криворотый мятеж!

Смех!

Перед мордами вылезших годов

онемели земель старожилы,

а злоба

вздувала на лбах городов

ре́ки —

тысячеверстые жилы.

Медленно,

в ужасе,

стрелки во́лос

подымался на лысом темени времен.

И вдруг

все вещи

кинулись,

раздирая голос,

скидывать лохмотья изношенных имен.

Винные витрины,

как по пальцу сатаны,

сами плеснули в днища фляжек.

У обмершего портного

сбежали штаны

и пошли —

одни! —

без человечьих ляжек!

Пьяный

разинув черную пасть

вывалился из спальни комод.

Корсеты слезали, боясь упасть,

из вывесок «Robes et modes»[1].

Каждая калоша недоступна и строга.

Чулки-кокотки

игриво щурятся.

Я летел, как ругань.

Другая нога

еще добегает в соседней улице.

Что же,

вы,

кричащие, что я калека?! —

старые,

жирные,

обрюзгшие враги!

Сегодня

в целом мире не найдете человека,

у которого

две

одинаковые

ноги!

Занавес

Второе действие

Скучно. Площадь в новом городе. В. Маяковский переоделся в тогу. Лавровый венок. За дверью многие ноги.

Человек без глаза и ноги (услужливо).

Поэт!

Поэт!

Вас объявили князем.

Покорные

толпятся за дверью,

пальцы сосут.

Перед каждым положен наземь

какой-то смешной сосуд.

В. Маяковский

Что же,

пусть идут!

Робко. Женщины с узлами. Много кланяются.

Первая

Вот это слёзка моя —

возьмите!

Мне не нужна она.

Пусть.

Вот она,

белая,

в шелке из нитей

глаз, посылающих грусть!

В. Маяковский (беспокойно).

Не нужна она,

зачем мне?

(Следующей.)

И у вас глаза распухли?

Вторая

(беспечно).

Пустяки!

Сын умирает.

Не тяжко.

Вот еще слеза.

Можно на туфлю.

Будет красивая пряжка.

В. Маяковский

(испуган)

Третья

Вы не смотри́те,

что я

грязная.

Вымоюсь —

буду чище.

Вот вам и моя слеза,

праздная,

большая слезища.

В. Маяковский

Будет!

Их уже гора.

Да и мне пора.

Кто этот очаровательный шатен?

Газетчики

Фигаро!

Фигаро!

Матэн!

Человек с двумя поцелуями. Все оглядывают. Говорят вперебой.

Смотрите —

какой дикий!

Отойдите немного.

Темно.

Пустите!

Молодой человек,

не икайте!

Человек без головы

И-и-и-и…

Э-э-э-э…

Человек с двумя поцелуями

Тучи отдаются небу,

рыхлы и гадки.

День гиб.

Девушки воздуха тоже до золота падки,

и им только деньги.

В. Маяковский

Что?

Человек с двумя поцелуями

Деньги и деньги б!

Голоса

Тише!

Тише!

Человек с двумя поцелуями

(танец с дырявыми мячами).

Большому и грязному человеку

подарили два поцелуя.

Человек был неловкий,

не знал,

что с ними делать,

куда их деть.

Город,

весь в празднике,

возносил в соборах аллилуя,

люди выходили красивое надеть.

А у человека было холодно,

и в подошвах дырочек овальцы.

Он выбрал поцелуй,

который побольше,

и надел, как калошу.

Но мороз ходил злой,

укусил его за пальцы.

«Что же, —

рассердился человек, —

я эти ненужные поцелуи брошу!»

Бросил.

И вдруг

у поцелуя выросли ушки,

он стал вертеться,

тоненьким голосочком крикнул:

«Мамочку!»

Испугался человек.

Обернул лохмотьями души своей дрожащее тельце,

понес домой,

чтобы вставить в голубенькую рамочку.

Долго рылся в пыли по чемоданам

(искал рамочку).

Оглянулся —

поцелуй лежит на диване,

громадный,

жирный,

вырос,

смеется,

бесится!

«Господи! —

заплакал человек, —

никогда не думал, что я так устану.

Надо повеситься!»

И пока висел он,

гадкий,

жаленький, —

в будуарах женщины

— фабрики без дыма и труб —

миллионами выделывали поцелуи,

всякие,

большие,

маленькие, —

мясистыми рычагами шлепающих губ.

Вбежавшие дети-поцелуи (резво).

Нас массу выпустили.

Возьмите!

Сейчас остальные придут.

Пока — восемь.

Я —

Митя.

Просим!

Каждый кладет слезу.

В. Маяковский

Господа!

Послушайте, —

я не могу!

Вам хорошо,

а мне с болью-то как?

Угрозы:

Ты поговори еще там!

Мы из тебя сделаем рагу,

как из кролика!

Старик с одной ощипанной кошкой

Ты один умеешь песни петь

(На груду слёз.)

Отнеси твоему красивому богу,

В. Маяковский

Пустите сесть!

Не дают. В. Маяковский неуклюже топчется, собирает слезы в чемодан. Стал с чемоданом.

Хорошо!

Дайте дорогу!

Думал —

радостный буду.

Блестящий глазами

сяду на трон,

изнеженный телом грек.

Нет!

Век,

дорогие дороги,

не забуду

ваши ноги худые

и седые волосы северных рек!

Вот и сегодня

выйду сквозь город,

душу

на копьях домов

оставляя за клоком клок.

Рядом луна пойдет —

туда,

где небосвод распорот.

Поравняется,

на секунду примерит мой котелок.

Я

с ношей моей

иду,

спотыкаюсь,

ползу

дальше

на север,

туда,

где в тисках бесконечной тоски

пальцами волн

вечно

грудь рвет

океан-изувер.

Я добреду —

усталый,

в последнем бреду

брошу вашу слезу

темному богу гроз

у истока звериных вер.

Занавес

Эпилог

В. Маяковский

Я это все писал

о вас,

бедных крысах.

Жалел — у меня нет груди:

я кормил бы вас доброй нененькой.

Теперь я немного высох,

я — блаженненький.

Но зато

кто

где бы

мыслям дал

такой нечеловечий простор!

Это я

попал пальцем в небо,

доказал:

он — вор!

Иногда мне кажется —

я петух голландский

или я

король псковский.

А иногда

мне больше всего нравится

моя собственная фамилия,

Владимир Маяковский.

[1913]

Облако в штанах*

Тетраптих

Вашу мысль,

мечтающую на размягченном мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огро́мив мощью голоса,

иду — красивый,

двадцатидвухлетний.

Нежные!

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

Приходи́те учиться

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги.

Хотите —

буду от мяса бешеный

— и, как небо, меняя тона —

хотите —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а — облако в штанах!

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залежанные, как больница,

и женщины, истрепанные, как пословица.

1

Вы думаете, это бредит малярия?

Это было,

было в Одессе.

«Приду в четыре», — сказала Мария.

Восемь.

Девять.

Десять.

Вот и вечер

в ночную жуть

ушел от окон,

хмурый,

декабрый.

В дряхлую спину хохочут и ржут

канделябры.

Меня сейчас узнать не могли бы:

жилистая громадина

стонет,

корчится.

Что может хотеться этакой глыбе?

А глыбе многое хочется!

Ведь для себя не важно

и то, что бронзовый,

и то, что сердце — холодной железкою.

Ночью хочется звон свой

спрятать в мягкое,

в женское.

И вот,

громадный,

горблюсь в окне,

плавлю лбом стекло окошечное.

Будет любовь или нет?

Какая —

большая или крошечная?

Откуда большая у тела такого:

должно быть, маленький,

смирный любёночек.

Она шарахается автомобильных гудков.

Любит звоночки коночек.

Еще и еще,

уткнувшись дождю

лицом в его лицо рябое,

жду,

обрызганный громом городского прибоя.

Полночь, с ножом мечась,

догна́ла,

зарезала, —

вон его!

Упал двенадцатый час,

как с плахи голова казненного.

В стеклах дождинки серые

свылись,

гримасу громадили,

как будто воют химеры

Собора Парижской Богоматери*.

Проклятая!

Что же, и этого не хватит?

Скоро криком издерется рот.

Слышу:

тихо,

как больной с кровати,

спрыгнул нерв.

И вот, —

сначала прошелся

едва-едва,

потом забегал,

взволнованный,

четкий.

Теперь и он и новые два

мечутся отчаянной чечеткой.

Рухнула штукатурка в нижнем этаже.

Нервы —

большие,

маленькие,

многие! —

скачут бешеные,

и уже

у нервов подкашиваются ноги!

А ночь по комнате тинится и тинится, —

из тины не вытянуться отяжелевшему глазу

Двери вдруг заляскали,

будто у гостиницы

не попадает зуб на́ зуб.

Вошла ты,

резкая, как «нате!»,

муча перчатки замш,

сказала:

«Знаете —

я выхожу замуж».

Что ж, выходи́те.

Ничего.

Покреплюсь.

Видите — спокоен как!

Как пульс

покойника.

Помните?

Вы говорили:

«Джек Лондон,

деньги,

любовь,

страсть», —

а я одно видел:

вы — Джиоконда*,

которую надо украсть!

И украли.

Опять влюбленный выйду в игры,

огнем озаряя бровей за́гиб.

Что же!

И в доме, который выгорел,

иногда живут бездомные бродяги!

Дра́зните?

«Меньше, чем у нищего копеек,

у вас изумрудов безумий».

Помните!

Погибла Помпея*,

когда раздразнили Везувий!

Эй!

Господа!

Любители

святотатств,

преступлений,

боен, —

а самое страшное

видели —

лицо мое,

когда

я

абсолютно спокоен?

И чувствую —

«я»

для меня мало́.

Кто-то из меня вырывается упрямо.

Allo!

Кто говорит?

Мама?

Мама!

Ваш сын прекрасно болен!

Мама!

У него пожар сердца.

Скажите сестрам, Люде и Оле, —

ему уже некуда деться.

Каждое слово,

даже шутка,

которые изрыгает обгорающим ртом он,

выбрасывается, как голая проститутка

из горящего публичного дома.

Люди нюхают —

запахло жареным!

Нагнали каких-то.

Блестящие!

В касках!

Нельзя сапожища!

Скажите пожарным:

на сердце горящее лезут в ласках.

Я сам.

Глаза наслезнённые бочками выкачу.

Дайте о ребра опереться.

Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!

Рухнули.

Не выскочишь из сердца!

На лице обгорающем

из трещины губ

обугленный поцелуишко броситься вырос.

Мама!

Петь не могу.

У церковки сердца занимается клирос!

Обгорелые фигурки слов и чисел

из черепа,

как дети из горящего здания.

Так страх

схватиться за небо

высил

горящие руки «Лузитании»*.

Трясущимся людям

в квартирное тихо

стоглазое зарево рвется с пристани.

Крик последний, —

ты хоть

о том, что горю, в столетия выстони!

2

Славьте меня!

Я великим не чета.

Я над всем, что сделано,

ставлю «nihil»[2].

Никогда

ничего не хочу читать.

Книги?

Что книги!

Я раньше думал —

книги делаются так:

пришел поэт,

легко разжал уста,

и сразу запел вдохновенный простак

пожалуйста!

А оказывается —

прежде чем начнет петься,

долго ходят, размозолев от брожения,

и тихо барахтается в тине сердца

глупая вобла воображения.

Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

из любвей и соловьев какое-то варево,

улица корчится безъязыкая —

ей нечем кричать и разговаривать.

Городов вавилонские башни,

возгордясь, возносим снова,

а бог

города на пашни

рушит,

мешая слово.

Улица му́ку молча пёрла.

Крик торчком стоял из глотки.

Топорщились, застрявшие поперек горла

пухлые taxi[3] и костлявые пролетки.

Грудь испешеходили.

Чахотки площе.

Город дорогу мраком запер.

И когда —

все-таки! —

выхаркнула давку на площадь,

спихнув наступившую на горло паперть,

думалось:

в хо́рах архангелова хорала

бог, ограбленный, идет карать!

А улица присела и заорала:

«Идемте жрать

Гримируют городу Круппы и Круппики

грозящих бровей морщь,

а во рту

умерших слов разлагаются трупики,

только два живут, жирея —

«сволочь»

и еще какое-то,

кажется — «борщ».

Поэты,

размокшие в плаче и всхлипе,

бросились от улицы, ероша космы:

«Как двумя такими выпеть

и барышню,

и любовь,

и цветочек под росами?»

А за поэтами —

уличные тыщи:

студенты,

проститутки,

подрядчики.

Господа!

Остановитесь!

Вы не нищие,

вы не смеете просить подачки!

Нам, здоровенным,

с шагом саженьим,

надо не слушать, а рвать их —

их,

присосавшихся бесплатным приложением

к каждой двуспальной кровати!

Их ли смиренно просить:

«Помоги мне!»

Молить о гимне,

об оратории!

Мы сами творцы в горящем гимне —

шуме фабрики и лаборатории.

Что мне до Фауста,

феерией ракет

скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!

Я знаю —

гвоздь у меня в сапоге

кошмарней, чем фантазия у Гете!

Я,

златоустейший,

чье каждое слово

душу новородит,

именинит тело,

говорю вам:

мельчайшая пылинка живого

ценнее всего, что я сделаю и сделал!

Слушайте!

Проповедует,

мечась и стеня,

сегодняшнего дня крикогубый Заратустра*!

Мы

с лицом, как заспанная простыня,

с губами, обвисшими, как люстра,

мы,

каторжане города-лепрозория*,

где золото и грязь изъя́звили проказу, —

мы чище венецианского лазорья,

морями и солнцами омытого сразу!

Плевать, что нет

у Гомеров и Овидиев

людей, как мы;

от копоти в оспе.

Я знаю —

солнце померкло б, увидев

наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы — молитв верней.

Нам ли вымаливать милостей времени!

Мы —

каждый

держим в своей пятерне

миров приводные ремни!

Это взвело на Голгофы аудиторий*

Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,

и не было ни одного,

который

не кричал бы:

«Распни,

распни его!»

Но мне —

люди,

и те, что обидели —

вы мне всего дороже и ближе.

Видели,

как собака бьющую руку лижет?!

Я,

обсмеянный у сегодняшнего племени,

как длинный

скабрезный анекдот,

вижу идущего через горы времени,

которого не видит никто.

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

А я у вас — его предтеча;

я — где боль, везде;

на каждой капле слёзовой течи

ра́спял себя на кресте.

Уже ничего простить нельзя.

Я выжег души, где нежность растили.

Это труднее, чем взять

тысячу тысяч Бастилий!

И когда,

приход его

мятежом оглашая,

выйдете к спасителю —

вам я

душу вытащу,

растопчу,

чтоб большая! —

и окровавленную дам, как знамя.

3

Ах, зачем это,

откуда это

в светлое весело

грязных кулачищ замах!

Пришла

и голову отчаянием занавесила

мысль о сумасшедших домах.

И —

как в гибель дредноута

от душащих спазм

бросаются в разинутый люк —

сквозь свой

до крика разодранный глаз*

лез, обезумев, Бурлюк.

Почти окровавив исслезенные веки,

вылез,

встал,

пошел

и с нежностью, неожиданной в жирном человеке,

взял и сказал:

«Хорошо!»

Хорошо, когда в желтую кофту

душа от осмотров укутана!

Хорошо,

когда брошенный в зубы эшафоту,

крикнуть:

«Пейте какао Ван-Гутена*!»

И эту секунду,

бенгальскую

громкую,

я ни на что б не выменял,

я ни на…

А из сигарного дыма

ликерного рюмкой

вытягивалось пропитое лицо Северянина.

Как вы смеете называться поэтом

и, серенький, чирикать, как перепел!

Сегодня

надо

кастетом

кроиться миру

Скачать:PDFTXT

Том 1 Маяковский читать, Том 1 Маяковский читать бесплатно, Том 1 Маяковский читать онлайн