видел. Воздухом потянуло. Форточку открыли.
Сольский и секретарь: — То же.
Блестящее отношение соответствовало блестящей скорости.
Через два дня я читал сценарий правлению Совкино. Слушали тт. Шведчиков*, Трайнин*, Ефремов*, секретарь, из слушавших ранее — тт. Бляхин и Кулешов.
Слушали с унынием. Тов. Ефремов сбежал (здоровье?) в начале второй части.
После — прения. Привожу квинтэссенцию мнений по личной записи на полях сценария; к сожалению, не велась стенографическая запись этого гордого, побуждающего к новой работе зрелища.
Тов. Трайнин: — Я знаю два типа сценариев: один говорит о космосе вообще, другой — о человеке в этом космосе. Прочитанный сценарий не подходит ни под один из этих типов. Говорить о нем сразу трудно, но то, что он не выдержан идеологически, — это ясно.
Тов. Шведчиков: — Искусство есть отражение быта. Этот сценарий не отражает быт. Он не нужен нам. Ориентируйтесь на «Закройщика из Торжка»*. Это эксперимент, а мы должны самоокупаться.
Тов. Ефремов (вернулся уже в начале речи Трайнина): — Никогда еще такой чепухи не слышал!
Тов. секретарь оглядел правление, тоже взял слово и тоже сказал:
— Сценарий непонятен массам!
Тов. Кулешов (выслушав обсуждение): — О чем же с ними говорить? Видите? После их речей у меня две недели голова будет болеть!
Сценарий не принят Совкино.
Товарищи! Объясните мне, что все это значит?
Дело не в сценарии. Тем более не в моем. Я могу написать плохо, могу хорошо. Меня можно принимать, можно браковать. По таким поводам громко кричать нечего.
Но:
1. Как может так разойтись мнение людей, специально поставленных Совкино для выбора сценариев, с мнением тех, кто этих людей назначил, назначил именно за то, что эти люди знают, что такое сценарий, и обязаны знать лучше правления?
2. Если мнения все-таки поделились, то почему решающее слово в художественных вопросах за администрацией?
3. Почему после таких решений ведающие художеством смиряются и становятся в положение персонажа детской сказки:
Раскрывает рыбка рот*,
А не слышно, что поет.
4. Почему у бухгалтера в культуре и искусстве решающий голос, а у делателя культуры и искусства даже нет совещательного в их бухгалтерии?
5. Значит ли слово «самоокупаемость», что сценарии должны писать кассиры? А какой же писатель пойдет после подобных встреч?
6. Если киноэксперименты не будет проводить монополист — Совкино, то куда девать киноизобретателя? Сколько денег за эту киноизобретательность вы переплачиваете, в конечном итоге, заграницам?
7. Если такая система (общая) предохраняет от сценарной макулатуры, то почему сценарии показываемых картин убоги, сценарное творчество ограничивается утилизацией покойников и каждое обследование каждого кинопредприятия обнаруживает залежи принятых и ни на что не годных сценариев?
Одно утешение работникам кино:
«Правления уходят — искусство остается».
[1927]
Корректура читателей и слушателей*
Во втором номере «Лефа» помещено мое стихотворение «Нашему юношеству». Мысль (поскольку надо говорить об этом в стихах) ясна: уча свой язык, не к чему ненавидеть и русский, в особенности если встает вопрос — какой еще язык знать, чтоб юношам, растущим в советской культуре, применять в будущем свои революционные знания и силы за пределом своей страны.
Самоопределение — а не шовинизм.
Редактора̀ и товарищи, которым я читал этот стих, необдуманно пытались заподозрить меня в какой-то своеобразной москвофилии.
Я утверждал обратное.
Я напечатал стих в «Лефе» и, пользуясь своей лекционной поездкой* в Харьков и Киев, проверил строки на украинской аудитории.
Я говорил с украинскими работниками и писателями — тт. Семенко, Посталовским, Фурером, Шкурупием, Озерским, Ярошенко* и др.
Я читал стих в Киевском университете и Харьковской держдраме.
Прав оказался я.
Замечания (без них нельзя — велика привычка оценивать стих с вкусовой стороны, не учитывая его полезности) сводились лишь к уточнению отдельных слов и выражений, могущих быть неверно понятыми в условиях гиперболического ощущения каждого слова о национальном языке на первых шагах борьбы за обладание им.
Так, например, указывалось, что украинец не скажет «не чую», а «не чув», или что «хохол» в этом контексте оставить можно лишь при уравновешении его «кацапом» в одной из следующих строк.
С удовольствием и с благодарностью, для полной ясности и действенности, вношу всю сделанную корректуру.
Прошу: вместо строки: —
С тифлисской казанская академия
читать —
С грузинской татарская.
К концу стиха припаять следующие строки:
Оттенков много во мне речевых.
Я не из кацапов-разинь.
Я
дедом казак,
другим —
сечевик,
а по рожденью —
грузин.
Три наших нации в себе совмещав,
беру я
право вот это —
всесоюзных совмещан,
и ваших
и русопетов.
Привожу небольшую часть присланных мне по поводу стиха записок.
— Ваші вірші мені дуже подобаються й завжди мене цікавили, але було б гаразд, коли б ви їх переклали на українську мову, вони стали б яскравіть та звучнить, чи знаєте ви українську мову?
— Друже Маяковський!
Вірш ваш з приводу українізації дуже вірний. Не треба нічого в ньому зміняти, крім терміну «хохол», — що якось ріже слух. А взагалі чудовий вірш.
— В интернациональном государстве все нации равны, равны и их языки. У нас на Украине некоторые группы забывают, что они живут в Советском Союзе, а Украина есть только часть этого Союза. Ваше стихотворение для них и для нас нужно.
Галерка, 2-й ряд. Белорус по происхождению, украинец по местожительству.
— Все стихотворение хорошее и нужное. Для украинца вовсе не обидно «хохол», а для русского «кацап», потому что они поймут в стихе, что это осмеяние старого.
Вот только осталось впечатление, что русский язык выше остальных языков СССР, потому что на нем говорил Ленин, и Москва — колыбель революции. Добавьте что-нибудь такое, что сгладило бы эти впечатления.
— Ваши стихи о «тяпствах» надо переделать! Сделать хлеще и резче — мало крыли. Надо больше.
— Прекрасно! Не ожидали, по сравнению с тем Маяковским, какого мы знаем, гигантский шаг вперед. Побольше бы таких. Комсомолки.
— Стихи хорошие. Бояться слова «хохол» нечего. У нас есть много глупого носозадирания. Но со стороны русских гораздо больше «русотяпства» — это бы тоже нужно было подчеркнуть.
— Хочу сказати тільки те, що умію: хохол не скаже «не чую», а скаже «не розумію».
— Хорошо. Но напишите зазыв — внушение русопетам, что не хотят учить украинского языка.
[1927]
Что я делаю?*
Главной работой было*: развоз идей Лефа и стихов по городам Союза.
Читано столько в стольких городах:
Москва (2), Ленинград (2), Нижний (3), Самара (4), Пенза (2), Казань (5), Саратов (2), Воронеж (2), Ростов (4), Таганрог (1), Новочеркасск (1), Краснодар (1), Харьков (6), Киев (6), Днепропетровск (1), Полтава (1), Тула (1), Курск (2).
Всего 45 выступлений, обслуживших сорокатысячную аудиторию самых различных слоев и интересов — и Ленинские мастерские в Ростове, и Леф в Казани, и вузовцы Новочеркасска.
Мной получено около 7000 записок, которые систематизируются и будут сделаны книгой* — почти универсальный ответ на все вопросы, предлагаемые читательской массой Союза.
Не знаю, была ли когда-нибудь у какого-либо поэта такая связь с читательской массой?
Что пишу?
1. Пьесу «Комедия с убийством»* для театра Мейерхольда.
2. Пьесу ленинградским театрам к десятилетию.*
3. Роман*.
4. Литературную автобиографию* к полному собранию сочинений.
5. Поэму о женщине*.
Что издаю?
Гиз — V том* собрания сочинений.
«Огонек» — «Как я пишу стихи»*.
«Заккнига» — «Что ни страница, то слон, то львица»* (детская).
«Молодая гвардия» — «Влас-лоботряс»*, «Про моря и про маяк»* (детские). «Мы и прадеды»* (сборник комсомольских и пионерских стихов).
Киноиздательство: два сценария*.
Еще сделаны*: сценарии —
Октябрюхов и Декабрюхов,
Любовь Шкафолюбова,
Закованная фильмой,
Дети — ВУФКУ*
Как поживаете? — Межрабпом Русь*.
Всё.
[1927]
Записная книжка «Нового Лефа» («Сейчас апрель…»)*
Сейчас апрель. Февральскую революцию праздновали в марте, но и до декабря будет удивлять следующее:
12 марта в «Правде» появилась поэма Орешина «Распутин»*, в «Известиях» появилась она же, но в сокращенном виде.
В «Правде» кончалась словами:
И царя со всею знатной дрянью
сшибли Октябрем.
В «Известиях»:
И царя со всею знатной дрянью
сшибли Февралем.
Все удивительно в этой двухвостой поэме. Почему «октябрь» и «февраль» оказались одним и тем же, почему вместо двух разных революций какой-то один общий комбинированный «дуплет» получается, почему на одного поэта целые две революции и две газеты пришлись, и почему этот один — Орешин?
Я собрал около 7000 записок*, поданных мне на лекциях за последнее полугодие. Записки разбираем, систематизируем и выпустим книгу универсальных ответов. Пока общее правило:
Публика первых рядов платных выступлений больше всего жалуется, что «Леф непонятен рабочим и крестьянам».
С одним таким я вступил, смущаясь, в долгие объяснения. Меня ободрили с галерки: «Да что вы с ним болтаете, это крупье из местного казино!» Крупье имел бесплатное место в театре, так как эти два учреждения часто селятся рядом.
Зато в Ростове-на-Дону, выступая в Ленинских мастерских* перед 800 рабочими, я не получил ни одной непонимающей записки.
Проголосовали:
— Все ли понимают?
— Кто нет? Одиннадцать.
— Всем ли нравится?
— Кому нет? Одному.
— Остальным, которые и не понимают, и тем нравится?
— И тем.
— А кто этот стихоустойчивый один?
— Наш библиотекарь.
В поездках по провинции видишь и читаешь многое, обычно не попадающееся.
Например, крестьянский литературно-общественный журнал «Жернов»* № 8. А в нем статья тов. Деева-Хомяковского* «Против упадочничества».
В ней есть такое:
«Характерно письмо одного и неплохо пишущего товарища из крестьян Гомельской губернии:
Я усиленно работаю над собой, но мне никак не удается хотя краем уха пролезть в такие журналы, как «Красная нива»*, «Новый мир»*, «Красная новь»*. Послал «прохвостам» ряд своих лучших стихов, но, увы, даже ответа не получил. Писал запрос, просил слезно «отеческий» ответ, но ничего не слышно. Вот, товарищи, бывают минуты отчаяния, и тогда на все смотришь не глазами пролетариата, а глазами озорными и забиякой-сорванцом. Везде в журналах печатаются только «свои», только тот, кто у «печки». Печатают всякий хлам и шлют его нам в деревню».
Леф, конечно, против грубого тона, но по существу это, конечно, правильно.
А еще редактор «Нового мира» и «Красной нивы» пишет, что Леф потерял связь с литературным молодняком*.
Что вы!
Приписка редактора «Жернова»:
«Это пишет развитой, близкий нам человек, активный участник гражданской войны».
[1927]
Польскому читателю, Варшава. 16 мая 1927*
Переводить стихи — вещь трудная, мои — особенно трудная.
Слабое знакомство европейского писателя с советской поэзией объясняется именно этим.
Это тем более грустно, что литература революции началась со стихов.
Лишенные бумаги, подхлестываемые временем, без типографии, писатели в боевом порядке кидали свои стихи с эстрады, вынуждая марширующих и идущих в атаку повторять их строки.
Мне жаль Европу.
Не знать стихов Асеева, Пастернака, Каменского, Кирсанова, Светлова, Третьякова, Сельвинского — это большое лишение.
Переводить мои стихи особенно трудно еще и потому, что я ввожу в стих обычный разговорный язык (например, «светить — и никаких гвоздей»*, — попробуйте-ка это перевести!), порой весь стих звучит, как такого рода беседа. Подобные стихи понятны и остроумны, только если ощущаешь систему языка в целом, и почти непереводимы, как игра слов.
Думаю, что вследствие родственности наших языков польские и чешские переводы будут ближе всего к подлиннику.
Слышанные отрывки из переводов укрепляют меня в этом убеждении.
Эта книжка, где собраны мои стихи разных периодов и отрывки из наиболее важных поэм, даст