воюем против всего буржуазного света, и в эту эпоху мы должны самым четким образом определить свою литературную линию, как линию публициста в первую очередь. Нам говорят, что Вс. Иванов показывает литературные картинки, к которым можно присоединиться или не присоединиться. Не мешайте ему сидеть под тем мостом, под которым вы усадили Жарова. Но вопрос о беспристрастном показывании есть довольно сложный вопрос. Тут я вспоминаю рассказ, где говорится о том, как поп призывал присутствующую аудиторию бояться дьявола и говорил, что, когда этот дьявол придет, он будет совращать голыми женщинами, золотом и вином. И тогда послышался из аудитории голос: «О, хоть бы скорее пришел этот добрый господин!» Я боюсь, чтобы это беспристрастное показывание не напоминало бы об этом скоро приходящем господине.
Я считаю, что каждый литератор, который осознал себя не по-устряловски, не по-сменовеховски*, а осознал себя как часть строящей Советскую республику писательской массы, — он всяческим образом должен отказаться от гнилой теории с градусником*. Правда, злоупотреблять сим градусником не приходится. Градусники нужно вынимать и мерить, но держать градусник у себя под собственной подмышкой — это не дело. Тут может быть показана и такая температура, которая к положению больного в данный момент никакого практического отношения не имеет.
Я всяческим образом приветствую призыв т. Керженцева (хотя построение немножко непрактическое) о прикреплении писателя к тому или иному хозяйственному предприятию. Нужно только сказать, что три месяца тому назад об этом говорили и это не является для нас новостью. При прикреплении писателя к литературной группировке он становится работником не Советского Союза и социалистического строительства, а становится интриганом своей собственной группы. Только в связывании его с хозяйственной организацией нашей страны, будь то завод, будь то редакция, которая ежедневно с полной ответственностью обрабатывает мозги миллионов, только в такой непосредственной связи с публицистикой и экономикой нашей страны, — только в такой связи может развиваться и может родиться новый, настоящий советский писатель.
Я должен сказать, что по существу наше писательское дело — дело паршивое. Я сегодня написал за день три стиха. (Голос с места: «Довольно много».) Да, потому что заготовки были большие. Я считаю, что все же лучше написать три хороших, чем одно — дрянь. Вы сегодня говорили об организующей роли редактора. Я сегодня пришел в редакцию, и не то чтобы не приняли — <стихи> она приняла — но пришел главный и сказал: «Я принципиально против засорения эфира стихами». Что это за постановка вопроса по отношению к литературе со стороны редакции? Я говорю, что в этом отношении у нас полнейшая белиберда. Без полной и четкой хозяйственно<й> организации по линии объединения писателей вокруг хозяйственных и политических органов нашей страны, без четкого разграничения классовой линии и понимания литературы только как оружия классовой борьбы и без полного разгрома и нажима на все редакции и на все препятствующие предприятия, — мы из такого литературного положения, из слякотного литературного положения, где десяток мощных имен создает фальшивое лицо руководства и жизни <литературы> Советского Союза, мы из этого глупого литературного положения не выберемся.
II
Я не думал ввязываться в эти прения ни разу, но последующие развернувшиеся разговоры, главным образом речь т. Канатчикова*, заставили меня выступить. Я изумлен, что у т. Канатчикова в применении к советскому поэту не нашлось других слов, как «крыловские басни». Надо заметить, что если <я> и бился лбом, то в ту стенку, которая дала возможность судить о пролетарской литературе. Поэтому в применении ко мне прошу от подобных эпитетов воздержаться.
Перейдем к разговору по существу. Тут было понимание тенденции к боковому пришпиливанию*, либо держать ведущую линию. Этого у меня не было и быть не могло. За то время, когда я работал в газетной прессе и журнальной, мне еще ни разу, несмотря на всю «симпатичность» Чемберленов, не позволили изобразить их так, как они есть. Я их рисовал по существу: с длинными носами и с моноклем даже в постели, хотя <они> его и не носят. Я рисовал их с присущими им классовыми чертами.
То, что говорил т. Керженцев* <?>, не есть марксизм. Это — воронщина*. Проповедь отсутствия тенденциозности — раз, общее… <пропуск в стенограмме> истин — два. Это то, что вышибло из «Красной нови»*. Это чрезвычайно меня удивляет. Мы знаем, что основное положение марксизма — разбирать каждое явление, в том числе и литературу, в его непосредственной обстановке сегодняшнего дня, а не с точки зрения индивидуального учения в этом вопросе. Поэтому мы говорим*:
Когда ж
прорвемся сквозь заставы
и праздник будет за болью боя, —
мы
все украшенья
расставить заставим —
любите любое!
Здесь, может быть, с ВАППом тактическая только разница. Но нечего говорить о разбивании лбов — это бестактность по отношению к советскому поэту. Но дело не столько в этом, сколько в подоплеке теоретической, в воронщине.
Мне нравится, что т. Канатчиков связался так красиво с т. Эфросом*. Он уже говорит, что некоторые писатели напяливают на себя революционную тогу, которая выгодна. Где эта выгода, товарищи? Посмотрите… Где уж нам уж вас переплевать… Никакой выгоды в этом нет писателю, кроме выгоды чести быть в рядах людей, строящих социализм. Нет и быть не может. И эту выгоду мы напяливаем не для вашего удовольствия и не для своего, а потому, что думаем, что это так и есть.
Вы говорите о кривых, которые вас свели с Эфросом*. Правда, вы говорите, что есть разные кривые — которые ведут к социализму и которые не ведут. Общность их только в том, что на них строится одинаковый расчет: «кривая вывезет». Вот ваш расчет, где вы 20–30% оставляете на… <пропуск в стенограмме> исследование умов, а все остальное на интуицию* и проч. Это гимназические разговоры. Правда, вы сами себя выставляете как начинающего*, и с этим полемизировать не будем. Природная скромность в данном случае восторжествовала.
Теперь последний вопрос, товарищи, относительно массовости. Я не знаю как для других, но меня этот вопрос съедает.
В принципе душой, телом и мозгом я за массовость. Ни разу только я не встречал во всех редакциях, при самых противоположных точках зрения, чтобы меня крыли с точки зрения своей, все хвалят от имени массы, ругают тоже от имени массы. И любой интригантишка любой мне приговор произносит от имени той же массы. На чем вы сейчас базируетесь, что до́лжно признать массовым? Базируются на распространении — эту лакмусовую бумажку у нас знают, а что покупательские способности сосредоточены не в массах рабочих, что многие произведения распространяются в салонах и спальнях крупных советских чиновников <— это забывают>. Второе — чтение в библиотеках. Но мы знаем, что выбор чтения там зачастую тормозится библиотекарским составом. Я неоднократно приводил примеры Путиловского и других заводов*. Стопятидесятимиллионная масса недостаточно культурна, ее нужно сто раз переделывать, переучивать, и разговор о массе, выдвигаемой просто редактором, — это насмешка над нашей культурной революцией.
Ведь кроме вопроса о массовой художественной литературе, есть вопрос об инженерной литературе, ведь есть вопрос о литературе, которая дает возможность применять ее практически*.
Вот мы сейчас выделяем поэта Велемира Хлебникова*. Одинокие усилия его товарищей, которые хотели его… <пропуск в стенограмме>, кончались неудачами. А вы хотите это в принцип возвести. Нельзя этого делать. А единственный способ — мерило нужности вещи. Нужно придумать, найти способ исследовать массовость вещи, единственный способ — нужность этой вещи. Вопрос о массовости для нас ясен. Мы должны быть писателями массы. Но вопрос этот Канатчиков вульгаризирует, как вульгаризирует и марксизм.
На двух заседаниях Художественно-политического совета Гос. театра имени Вс. Мейерхольда 4 мая 1929*
I
Товарищи, я нахожусь по сравнению с Сельвинским в более благоприятных условиях. Моя пьеса уже поставлена, и ее уже отругали. Если бы я подобрал статьи, взаимно друг друга исключающие, то оказалось бы, что ничего нет.
Вопрос разделяется на две части. Во-первых, вопрос художественной оценки вещи. Давайте не будем его разрешать, отдадим его критике.
Во-вторых, нам нужно разрешить сегодня вопрос допущения или недопущения пьесы. Для того, чтобы пьесу снять, — для этого должны быть очень серьезные предпосылки. Мне кажется, что таких предпосылок нет. Такие мелочи, как «Да здравствует война!», не могут решать судьбы пьесы. Может быть, надо вставить: «Да здравствует гражданская война!»
Мы сегодня занялись делом, которым должны заняться печать и общественность. Нам не нужно брать на себя эти функции. Если так подходить к спектаклю, то, конечно, он должен быть разрешен. Посмотрим, — он или пойдет, или лопнет.
II
Меня удивляет страстность споров. Для меня самое главное опасение заключалось в том, что пьесу не разрешат. Я потому и вышел разговаривать, что мне казалось, что постановка пьесы держится на ниточке.
Сейчас нужно подвести итог. Пьеса разрешена. Дальше — требуют изменений. Чи согласимся, чи нет, — будем разговаривать. Частично мы приняли те изменения, о которых говорилось. Сократить монологи мы можем — это уже 25% уступок. «Да здравствует война!» можно изменить. Это уже 50% удовлетворения. Дальше — относительно названия. В афише «Клопа» вместо «1929 год» и «1979 год» написали в обоих случаях «1929 год». Эта ошибка никого не ставит в смешное положение. На месте Сельвинского я бы сказал: назовите как хотите. Тогда будет произведено 75% уступок. Остается 25%.
Будем просить Главрепертком устроить просмотр; если будут разговоры, тогда вопрос нужно вынести на обсуждение широкой аудитории. Основное препятствие — это последняя сцена. Непонятно, почему разгорелись споры. Мне кажется, самое главное, — нужно отпраздновать победу, что пьеса разрешена к постановке.
На II Всесоюзном съезде Союза воинствующих безбожников 10 июня 1929*
Товарищи, Федерация советских писателей поручила мне приветствовать Второй съезд безбожников*. Товарищи, я с некоторой неловкостью принял это предложение и охотно бы от него отказался, так как считаю его немножко вегетарианским. Если бы они мне дали две-три антирелигиозных пьесы или если бы они дали мне десять — пятнадцать антирелигиозных романов, то я пришел бы сюда, выложил бы на стол и сказал: вот вам наши приветствия. К сожалению, товарищи, наша антирелигиозная литература еще слаба. У нас были величайшие богоборцы, скажем, как Достоевский, величайшие богоискатели и богостроители, скажем, Толстой, у нас были просто величайшие богодураки, огромное количество мелких лирических подпевал а-ля
Дорогой изумительный боже,
и из листьев последнее ложе
для раба твоего приготовь…
и т. д.
Мы можем уже безошибочно различать за католической сутаной маузер фашиста. Мы можем уже безошибочно за поповской рясой различать обрез кулака, но тысячи других хитросплетений через искусство опутывают нас той же самой проклятой мистикой. Владимир Ильич в письме к Горькому писал*, что католический священник в сутане, растлевающий девушек, не так страшен, как