найдите в мире-ка!
А полиция — хоть бы что!
Насчет репрессий вяло.
Едва-едва через три дня арестовала.
Свобода манифестаций
И насчет демонстраций свобод немало —
ходи и пой досы́та и до отвала!
устои ломая, —
учредилку открыли в день маёвки.
Даже парад правительственный — первого мая.
Не правда ли,
ловкие головки?!
Народ на маёвку повалил валом:
только
распелись «Интернационалом».
И в общем ничего,
сошло мило —
только человек пятьдесят полиция побила.
а не официально-важно,
полиция в буршей* была переряжена.
Что Россия?
Россия дура!
То-то за границей —
за границей культура.
Поэту в России —
одна грусть!
А в Латвии
В Латвии
и то томится духовной жаждой.
Есть аудитории.
И залы есть.
Мне и захотелось лекциишку прочесть.
Лекцию не утаишь.
Пришлось просить,
Жду разрешения
у господина префекта.
в погончиках некто.
У нас
с бумажкой
натерпелись бы волокит,
а он
и не взглянул на бумажкин вид.
Сразу говорит:
«Запрещается.
Прощайте!»
— Разрешите, — прошу, —
ну чего вы запрещаете? —
«Квесис, — говорит, — против футуризма вообще».
Спрашиваю,
в поклоне свесясь:
— Что это за кушанье такое —
К-в-е-с-и-с? —
«Министр внудел,
— префект рёк —
знает вас вдоль и поперек».
— А Квесис
не запрещает,
спрашиваю в бессильной яри.
«Нет, — говорит, —
на брюнетов запрещения нет».
Слава богу!
(я-то, на всякий случай — карий).
В Риге не видно худого народонаселения.
Голод попрятался на фабрики и в селения.
А в бульварной гуще —
народ жирнющий.
Щеки красные,
рот — во!
В России даже у нэпистов меньше рот.
А в остальном —
Мораль в общем
Зря,
на Россию ропщем.
[1922]
Баллада о доблестном Эмиле*
Замри, народ! Любуйся, тих!
Плети венки из лилий.
Греми о Вандервельде стих,
о доблестном Эмиле!
С Эмилем сим сравнимся мы ль:
он чист, он благороден.
Душою любящей Эмиль*
голубки белой вроде.
Не любит страсть Эмиль Чеку,
Эмиль Христова нрава:
ударь щеку Эмильчику —
он повернется справа.
Но к страждущим Эмиль премил,
в любви к несчастным тая,
за всех бороться рад Эмиль,
язык не покладая.
Читал Эмиль газету раз.
Вдруг вздрогнул, кофий вылья,
и слезы брызнули из глаз
предоброго Эмиля.
Не сказка!.. Вот!.. В газете… —
Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: —
Ведь у эсеров дети…
Судить?! За пулю Ильичу?!
За что? Двух-трех убили?
Не допущу! Бегу! Лечу!»
Надел штаны Эмилий.
Эмилий взял портфель и трость.
Бежит. От спешки в мыле.
По миле миль несется гость.
И думает Эмилий:
Раздокажу я! Или
не адвокат я? Я не я!
сапог, а не Эмилий».
Набит, что в бочке сельди.
И, выгнув груди колесом,
выходит Вандервельде.
Эмиль разинул сладкий рот,
тряхнул кудрёй Эмилий.
Застыл народ. И вдруг… И вот…
Мильоном кошек взвыли.
Грознее и грознее вой.
Господь, храни Эмиля!
А вдруг букетом-крапиво́й
кой-что Эмилю взмылят?
Дорогу шпорой пы́ля,
за ручку взял Эмиля друг
и ткнул в авто Эмиля.
— Свою неконченную речь
слезой, Эмилий, вылей! —
И, нежно другу ткнувшись в френч,
истек слезой Эмилий.
А друг за лаской ласку льет: —
Не плачь, Эмилий милый!
Не плачь! До свадьбы заживет! —
И в ласках стих Эмилий.
Смахнувши слезку со щеки,
«Кто ты, о друг?» — Кто я? Чекист
особого отряда. —
«Да это я?! Да это вы ль?!
Чекист в ответ: — Прости, Эмиль.
Приставлены… Охрана… —
осмыслить факты тужась.
«Один лишь друг и тот — чекист!
* * *
Морали в сей поэме нет.
Эмилий милый, вы вот,
должно быть, тож на сей предмет
[1922]
Нате! Басня о «Крокодиле» и о подписной плате*
Вокруг «Крокодила»
компания ходила.
Захотелось нэпам,
так или иначе,
получить на обед филей «Крокодилячий».
решили:
— Сначала измерим «Крокодилёнка»! —
От хвоста до ноздри,
с ноздрею даже,
оказалось —
без вершка 50 сажен.
Перемерили «Крокодилину»,
и вдруг
в ней —
от хвоста до ноздри 90 саженей.
Перемерили опять:
до ноздри
с хвоста
саженей оказалось больше ста.
«Крокодилище» перемерили
— ну и делища! —
500 саженей!
750!
1000!
Бегают,
меряют.
Не то, что съесть,
времени нет отдохнуть сесть.
До 200 000 саженей дошли,
тут
сбились с ног,
легли —
и капут.
Подняли другие шум и галдеж:
«На что ж арифметика?
Алгебра на что ж?»
А дело простое.
Даже из Готтентотии житель
поймет.
Пока вы с аршином к ноздре бежите,
у «Крокодила»
с хвоста
вырастает тираж.
Мораль простая —
проще и нету:
Подписывайтесь на «Крокодила»
и на «Рабочую газету».
[1922]
Стих резкий о рулетке и железке*
Напечатайте, братцы, дайте отыграться.
Общий вид
Есть одно учреждение,
оно
имя имеет такое — «Казино́».
Помещается в тесноте — в Каретном ряду*, —
а деятельность большая — желдороги, банки*.
По-моему,
к лицу ему больше идут
просторные помещения на Малой Лубянке*.
Железная дорога
В 12 без минут
или в 12 с минутами.
Воры, воришки,
плуты и плутики
с вздутыми карманами,
с животами вздутыми
вылазят у «Эрмитажа*», остановив «дутики*».
Две комнаты, проплеванные и накуренные.
Столы.
За каждым,
человечек.
У человечка ручки наманикюренные.
А в ручке у человечка небольшая лопатка.
Выроют могилку и уложат вас в яме.
Человечки эти называются «крупья́ми*».
Чуть войдешь,
один из «крупѐй»
прилепливается, как репей:
свободное место», —
и проводит вас чрез человечье тесто.
Глазки у «крупьи» — две звездочки-точки.
«Сколько, — говорит, — прикажете объявить в банчочке?..»
Достаешь из кармана сотнягу деньгу.
В зале моментально прекращается гул.
На тебя облизываются, как на баранье рагу.
С изяществом, превосходящим балерину,
парочку карточек барашку кинул.
арапа.
еле успевает
руки
совать за деньгами то в пиджак, то в брюки.
даже брюк не остается —
одни хлястики.
Без «шпалера*»,
без шума,
без малейшей царапины,
50 разбандитят до ниточки лапы арапины.
Вся эта афера
называется — шмендефером.
Рулетка
Чтоб не скучали нэповы жены и детки,
и им развлечение —
зал рулетки.
И сыну приятно,
и мамаше лучше:
сын обучение математическое получит.
Объяснение для товарищей, не видавших рулетки.
Рулетка — стол,
а на столе —
клетки.
А чтоб арифметикой позабавиться сыночку и маме,
клеточка украшена номерами.
Поставь на единицу миллион твой-ка,
крупье объявляет:
«Выиграла двойка».
Если всю доску изыграть эту,
считать и выучишься к будущему лету.
Образование небольшое —
всего три дюжины.
Ну, а много ли нэповскому сыночку нужно?
А что рабочим?
По-моему,
и от «Казино»,
как и от всего прочего,
должна быть польза для сознательного рабочего.
в двери
дырку-глазок,
чтоб рабочий играющих посмотрел разок.
При виде шестиэтажного нэповского затылка
руки начинают чесаться пылко.
Зрелище оное —
очень агитационное.
Мой совет
Удел поэта — за ближнего боле́й.
Предлагаю
придти ГПУ и снять «дамбле́» —
половину играющих себе,
а другую —
МУРу*.
[1922]
После изъятий*
Известно:
у меня
и у бога
разногласий чрезвычайно много.
Я ходил раздетый,
ходил босой,
а у него —
в жемчугах ряса.
При виде его
еле сдерживал.
Просто трясся.
А теперь бог — что надо.
Много проще бог стал.
Смотрит из деревянного оклада.
Риза — из холста.
— Товарищ бог!
Видите —
даже отношение к вам немного переменилось:
называю «товарищем»,
а раньше —
«господин».
(И у вас появился товарищ один.)
По крайней мере,
на человека похожи
стали.
Что же,
зайдите ко мне как-нибудь.
Снизойдите
с вашей звездной дали.
У нас промышленность расстроена,
транспорт тож.
А вы
— говорят —
занимались чудесами.
Сделайте одолжение,
сойдите,
поработайте с нами.
А чтоб ангелы не били баклуши,
посреди звезд —
напечатайте,
чтоб лезло в глаза и в уши:
не трудящийся не ест.
[1922]
Германия*
Германия —
это тебе!
Это не от Рапалло*.
Не наркомвнешторжьим я расчетам внял.
комплиментщины официальной болтовня.
Я не спрашивал,
Вильгельму,
Николаю прок ли, —
разбираться в дрязгах царственных не мне.
Я
от первых дней
войнищу эту проклял,
плюнул рифмами в лицо войне.
Распустив демократические слюни,
шел Керенский в орудийном гуле*.
С теми был я,
кто в июне
отстранял
от вас
нацеленные пули.
И когда, стянув полков ободья,
сжали горла вам французы и британцы,
голос наш
взвивался песней о свободе,
руки фронта вытянул брататься.
хожу
по твоей земле, Германия,
и моя любовь к тебе
расцветает романнее и романнее.
Я видел —
цепенеют верфи на Одере,
я видел —
фабрики сковывает тишь.
Пусть, —
не верю,
что на смертном одре
лежишь.
Я давно
с себя
лохмотья наций скинул.
Нищая Германия,
позволь
мне,
как немцу,
как собственному сыну,
за тебя твою распѐснить боль.
Рабочая песня
Мы сеем,
мы жнем,
мы куем,
мы прядем,
рабы всемогущих Стиннесов*.
Но мы не мертвы.
Мы еще придем.
Мы еще наметим и кинемся.
Обернулась шибером*,
улыбка на морде, —
история стала.
Старая врет.
Мы еще придем
Мы пройдем из Норденов*
сквозь Вильгельмов пролет* Бранденбургских ворот*.
У них долла́ры.
Победа дала.
Из унтерденлиндских отелей*
ползут,
вгрызают в горло долла́р,
пируют на нашем теле.
Терпите, товарищи, расплаты во имя…
За все —
за войну,
за после,
за раньше,
со всеми,
с ихними
и со своими
мы рассчитаемся в Красном реванше…
На глотке колено.
Мы — зверьи рычим.
Наш голос судорогой не́мится..
Мы знаем, под кем,
мы знаем, под чьим
еще подымутся немцы.
Мы
еще
извеселим берлинские улицы.
мы зажда́лись —
вздымайся и рей!
Красной песне
из окон каждого Шульца
откликайся,
с Запада
Рейн.
Это тебе дарю, Германия!
Это
не долларов тыщи,
этой песней счёта с голодом не свесть.
Что ж,
и ты
и я —
мы оба нищи, —
у меня
это лучшее из всего, что есть.
[1922–1923]
На цепь!*
— Патронов не жалейте! Не жалейте пуль!
Опять по армиям приказ Антанты отдан.
Январь готовят обернуть в июль —
июль 14-го года*.
уже
рабам на Сене
хозяйским окриком пове́лено.
— Раба немецкого поставить на колени.
Не встанут — расстрелять по переулкам Кельна!
Сияй, Пуанкаре!
Сквозь жир
в твоих ушах
раскат пальбы гремит прелестней песен:
рабочий Франции по штольням мирных шахт
берет в штыки рабочий мирный Эссен.
Тюрьмою Рим — дубин заплечных свист*,
рабочий Рима, бей немецких в Руре* —
пока
чернорубашечник фашист
твоих вождей крошит в застенках тюрем.
Британский лев держи нейтралитет,
блудливые глаза прикрой стыдливой лапой,
а пальцем
укажи,
куда судам лететь,
рукой свободною колоний горсти хапай.
Блестит английский фунт у греков на носу,
и греки прут, в посул топыря веки;
чтоб Бонар-Лоу* подарить Мосул*,
из турков пустят кровь и крови греков реки.
Товарищ мир!
Я знаю,
ты бы мог
спинищу разогнуть.
И просто —
шагни!
И раздавили б танки ног
с горба попадавших прохвостов.
капиталиста алчбе.
Или не жалко горба?
Быть рабом лучше?
Рабочих шагов барабан,
по миру греми, гремучий!
Европе указана смерть
пальцем Антанты потным.
Лучше восстать посметь,
Тем, кто забит и сер,
в ком курья вера —
красный СССР
будь тебе примером!
Свобода сама собою
не валится в рот.
Пять —
пять лет вырываем с бою
за пядью каждую пядь.
Еще не кончен труд,
еще не рай неб.
Капитализм — спрут.
Щупальцы спрута — НЭП.
Мы идем мерно,
идем, с трудом дыша,
близит коммуны шаг.
Рукой на станок ляг!
Винтовку держи другой!
Нам покажут кулак,
мы вырвем кулак с рукой.
Чтоб тебя, Европа-раба,
не убили в это лето —
мир обнимите, Советы!
Снова сотни стай
Рабочий, встань!
Взнуздай!
Антанте узду из железа!
[1923]
Товарищи! Разрешите мне поделиться впечатлениями о Париже и о Моне*
Я занимаюсь художеством.
Оно —
подданное Моно́*.
Я не ною:
под Моною, так под Моною.
Чуть с Виндавского* вышел —
Бегу в Моно.
«Подпишите афиши!
Рад Москве излить впечатления».
Латвийских поездов тише
по лону Моно поплыли афиши.
Стою.
Позевываю зевотой сладкой.
Совсем как в Эйдкунене* в ожидании пересадки.
Афиши обсуждаются
и единолично,
и вкупе.
Пропадут на час.
Поищут и выроют.
Будто на границе в Себеже или в Зилу́пе*
вагоны полдня на месте маневрируют.
Постоим…
и дальше в черепашьем марше!
разъезд «Две секретарши»…
Ну и товарно-пассажирская элегия!
Я был в Моно,
был в Париже —
Париж на 4 часа ближе.
За разрешением Моно и до Парижа города
путешественники отправляются в 2.
В 12 вылазишь из Gare du Nord’a[1],
а из Моно
и в 4 выберешься едва.
Оно понятно:
меньше станций —
инстанций.
Пару моралей высказать рад.
Первая:
Вторая для сеятелей подписе́й:
чем сеять подписи —
хлеб сей.
[1923]
Пернатые*
(Нам посвящается)
Перемириваются в мире.
Передышка в грозе.
А мы воюем.
Воюем без перемирий.
Мы —
действующая армия журналов и газет.
Лишь строки-улицы в ночь рядятся,
маскированные домами-горами,
мы
клоним головы в штабах редакций
над фоно-теле-радио-граммами.
Ночь.
Лишь косятся звездные лучики.
Попробуй —
вылезь в час вот в этакий!
А мы,
мы ползем — репортеры-лазутчики —
сенсацию в плен поймать на разведке.
Поймаем,
допросим
и тут же
храбро
на мир,
на весь миллиардомильный
в атаку,
щетинясь штыками Фабера*,
идем,
истекая кровью чернильной.
Враг,
колючей проволокой мотанный,
думает:
— В рукопашную не дойти! —
Разливая огонь словометный,
пойдет пулеметом хлестать линотип*.
Армия вражья крепости рада.
Не бросать идти!
По стенам армии вражьей
снарядами
бей, стереотип*!
Наконец,
в довершенье вражьей паники,
скрежеща,
воя,
ротационки-танки*,
укатывайте поле боевое!
А утром…
форды —
лишь луч проскребся —
летите,
киоскам о победе тараторя:
— Враг
разбит петитом и корпусом*
на полях газетно-журнальных территорий.
[1923]
Стихотворение это — одинаково полезно и для редактора и для поэтов*
Всем товарищам по ремеслу:
несколько идей о «прожигании глаголами сердец людей*».
Что поэзия?!
А мне