Харон
стал колоннадой почтамтских колонн.
Так с топором влезают в сон,
обметят спящелобых —
и сразу
исчезает всё,
и видишь только обух.
Так барабаны улиц
в сон
войдут,
и сразу вспомнится,
что вот тоска
и угол вон,
за ним
она —
виновница.
Прикрывши окна ладонью угла,
стекло за стеклом вытягивал с краю.
Вся жизнь
на карты окон легла.
Очко стекла —
и я проиграю.
Арап —
миражей шулер —
по окнам
разметил нагло веселия крап.
Колода стекла
торжеством яркоогним
сияет нагло у ночи из лап.
Как было раньше —
вырасти б,
Нет,
никни к сте́нной сырости.
И стих
и дни не те.
Морозят камни.
Дрожь могил.
И редко ходят веники.
Плевками,
снявши башмаки,
вступаю на ступеньки.
Не молкнет в сердце боль никак,
кует к звену звено.
Вот так,
убив,
Раскольников*
Гостьё идет по лестнице…
Ступеньки бросил —
стенкою.
Стараюсь в стенку вплесниться,
и слышу —
струны тенькают.
вот так
невзначай она.
Лишь для гостей,
для широких масс.
А пальцы
сами
в пределе отчаянья
ведут бесшабашье, над горем глумясь.
Друзья
А во́роны гости?!
Дверье крыло
раз сто по бокам коридора исхлопано.
Горлань горланья,
оранья орло́
ко мне доплеталось пьяное до́пьяна.
щели.
Голоса́
еле:
«Аннушка* —
ну и румянушка!»
Пироги…
Шубу…
Помогает…
С плечика…
Сглушило слова уанстепным* темпом,
и снова слова сквозь темп уанстепа:
«Что это вы так развеселились?
Разве?!»
Сли́лись…
Слова непонятны —
особенно сразу.
Слова так
(не то чтоб со зла):
«Один тут сломал ногу,
так вот веселимся, чем бог послал,
Да,
их голоса́.
Знакомые выкрики.
Застыл в узнаваньи,
расплющился, нем,
фразы крою́ по выкриков выкройке.
Да —
это они —
они обо мне.
Листают, наверное, ноты.
«Ногу, говорите?
Вот смешно-то!»
И снова
в тостах стаканы исчоканы,
и сыплют стеклянные искры из щек они.
И снова
пьяное:
«Ну и интересно!
Так, говорите, пополам и треснул?»
«Должен огорчить вас, как ни грустно,
не треснул, говорят,
а только хрустнул».
И снова
хлопанье двери и карканье,
и снова танцы, полами исшарканные.
И снова
стен раскаленные степи
под ухом звенят и вздыхают в тустепе*.
Только б не ты
Стою у стенки.
Я не я.
Пусть бредом жизнь смололась.
Но только б, только б не ея
Я день,
я год обыденщине пре́дал,
я сам задыхался от этого бреда.
Он
жизнь дымком квартирошным выел.
Звал:
решись
с этажей
в мостовые!
Я бегал от зова разинутых окон,
любя убегал.
Пускай однобоко,
пусть лишь стихом,
лишь шагами ночными —
строчишь,
и становятся души строчными,
и любишь стихом,
а в прозе немею.
Ну вот, не могу сказать,
не умею.
Но где, любимая,
где, моя милая,
где
— в песне! —
любви моей изменил я?
чтоб кликнуть.
А только из песни — ни слова не выкинуть.
Вбегу на трель,
на гаммы.
В упор глазами
в цель!
Гордясь двумя ногами,
Ни с места! — крикну. —
Цел! —
Скажу:
— Смотри,
даже здесь, дорогая,
стихами громя обыденщины жуть,
имя любимое оберегая,
тебя
в проклятьях моих
обхожу.
Приди,
разотзовись на стих.
Я, всех оббегав, — тут.
Теперь лишь ты могла б спасти.
Вставай!
Бежим к мосту! —
Быком на бойне
под удар
башку мою нагнул.
Сборю себя,
пойду туда.
Секунда —
и шагну.
Шагание стиха
Последняя самая эта секунда,
секунда эта
стала началом,
началом
невероятного гуда.
Гудения мало.
По дрожи воздушной,
по колебанью
догадываюсь —
оно над Любанью*.
По холоду,
по хлопанью дверью
догадываюсь —
оно над Тверью*.
По шуму —
настежь окна раскинул —
догадываюсь —
кинулся к Клину*.
Теперь грозой Разумовское* за́лил.
На Николаевском* теперь
на вокзале.
Всего дыхание одно,
а под ногой
ступени
пошли,
поплыли ходуном,
вздымаясь в невской пене.
Ужас дошел.
В мозгу уже весь.
Натягивая нервов строй,
разгуживаясь всё и разгуживаясь,
взорвался,
пригвоздил:
— Стой!
Я пришел из-за семи лет,
из-за верст шести ста*,
пришел приказать:
Нет!
Пришел повелеть:
Оставь!
Оставь!
Не надо
ни слова,
ни просьбы.
Что толку —
тебе
одному
удалось бы?!
Жду,
чтоб землей обезлюбленной
чтоб всей
человечьей гущей.
Семь лет стою,
буду и двести
стоять пригвожденный,
этого ждущий.
У лет на мосту
на презренье,
на сме́х,
земной любви искупителем значась,
стою за всех,
за всех расплачу́сь,
за всех распла́чусь. —
Стены в тустепе ломались
на́ три,
на четверть тона ломались,
на сто́…
Я, стариком,
на каком-то Монмартре
лезу —
стотысячный случай —
на стол.
Давно посетителям осточертело.
Знают заранее
всё, как по нотам:
буду звать
(новое дело!)
спасать кого-то.
В извинение пьяной нагрузки
хозяин гостям объясняет:
— Русский! —
Женщины —
мяса и тряпок вяза́нки —
смеются,
стащить стараются
за́ ноги:
«Не пойдем.
Мы — проститутки».
Быть Сены полосе б Невой!
Грядущих лет брызго́й
хожу по мгле по Се́новой
всей нынчести изгой.
Саже́нный,
обсмеянный,
са́женный,
в бульварах
ору через каски военщины:
— Под красное знамя!
Шагайте!
По быту!
гнали
в особенном раже.
Ну и жара же!
Пойду,
пойду, куда ни вело б.
Внизу свистят сержанты-трельщики.
с панели
уносят метельщики.
Подымаюсь сенскою сенью,
синематографской серой тенью.
Вот —
гимназистом смотрел их
с парты —
мелькают сбоку Франции карты.
Воспоминаний последним током
тащился прощаться
к странам Востока.
Случайная станция
С разлету рванулся —
и стал,
и на́ мель.
Лохмотья мои зацепились штанами.
Ощупал —
скользко,
луковка точно.
Большое очень.
Испозолочено.
Под луковкой
колоколов завыванье.
Вечер зубцы стенные выкаймил.
На Иване я
Великом.
Вышки кремлевские пиками.
Московские окна
видятся еле.
Весело.
Елками зарождествели.
В ущелья кремлёвы волна ударяла:
то песня,
то звона рождественский вал.
С семи холмов,
низвергаясь Дарьялом,
бросала Тереком
Москва.
Вздымается волос.
Лягушкою тужусь.
Боюсь —
оступлюсь на одну только пядь,
и этот
рождественский ужас
меня
по Мясницкой закружит опять.
Повторение пройденного
Руки крестом,
крестом
на вершине,
ловлю равновесие,
страшно машу.
Густеет ночь,
не вижу в аршине.
Луна.
Подо мною
льдистый Машук.
Никак не справлюсь с моим равновесием,
как будто с Вербы* —
руками картонными.
Заметят.
Смотрите —
Кавказ кишит Пинкертонами*.
Заметили.
Всем сообщили сигналом.
Любимых,
друзей
человечьи ленты
со всей вселенной сигналом согнало.
Спешат рассчитаться,
идут дуэлянты.
Щетинясь,
щерясь
еще и еще там…
Плюют на ладони.
Ладонями сочными,
руками,
ветром,
нещадно,
без счета
в мочалку щеку истрепали пощечинами.
Пассажи —
перчаточных лавок початки,
дамы,
духи развевая паточные,
снимали,
в лицо швыряли перчатки,
швырялись в лицо магазины перчаточные.
Газеты,
журналы,
зря не глазейте!
На помощь летящим в морду вещам
ругней
за газетиной взвейся газетина.
Слухом в ухо!
Хватай, клевеща!
И так я калека в любовном боленьи.
Для ваших оставьте помоев ушат.
Я вам не мешаю.
К чему оскорбленья!
Я только стих,
я только душа.
А снизу:
— Нет!
Понюхай порох,
свинец пистолетный.
Рубаху враспашку!
Не празднуй труса́! —
Последняя смерть
Хлеще ливня,
грома бодрей,
Бровь к брови,
ровненько,
со всех винтовок,
со всех батарей,
с каждого маузера и браунинга,
с сотни шагов,
с десяти,
с двух,
в упор —
за зарядом заряд.
Станут, чтоб перевесть дух,
и снова свинцом сорят.
Конец ему!
В конце концов —
всему конец.
То, что осталось
Окончилась бойня.
Веселье клокочет.
Смакуя детали, разлезлись шажком.
Лишь на Кремле
поэтовы клочья
сияли по ветру красным флажком.
Да небо
попрежнему
лирикой зве́здится.
Глядит
в удивленьи небесная звездь —
затрубадури́ла Большая Медведица*.
В королевы поэтов пролезть?
Большая,
неси по векам-Араратам
ковчегом-ковшом!
С борта
звездолётом
медведьинским братом
горланю стихи мирозданию в шум.
Скоро!
Скоро!
Скоро!
В пространство!
Пристальней!
Солнце блестит горы.
Дни улыбаются с пристани.
Прошение на имя…
Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!
Пристает ковчег.
Сюда лучами!
Прѝстань.
Эй!
Кидай канат ко мне!
И сейчас же
ощутил плечами
тяжесть подоконничьих камней.
ночь потопа высушило жаром.
У окна
в жару встречаю день я.
Только с глобуса — гора Килиманджаро*.
Только с карты африканской — Кения*.
Голой головою глобус.
Я над глобусом
от горя горблюсь.
Мир
хотел бы
в этой груде го́ря
настоящие облапить груди-горы.
Чтобы с полюсов
по всем жильям
лаву раскатил, горящ и каменист,
так хотел бы разрыдаться я,
кожа на моих руках тонка.
я стихами выхлебаю дни,
и не увидав токарного станка.
Но дыханием моим,
сердцебиеньем,
голосом,
каждым острием издыбленного в ужас
волоса,
дырами ноздрей,
гвоздями глаз,
зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
ёжью кожи,
гнева брови сборами,
триллионом пор,
дословно —
всеми по̀рами
в осень,
в зиму,
в весну,
в лето,
в день,
в сон
не приемлю,
ненавижу это всё.
Всё,
что в нас
ушедшим рабьим вбито,
всё,
что мелочи́нным роем
оседало
и осело бытом
даже в нашем
краснофлагом строе.
Я не доставлю радости
что сам от заряда стих.
За мной не скоро потянете
об упокой его душу таланте.
Меня
из-за угла
ножом можно.
Дантесам в мой не целить лоб.
Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный,
Где б ни умер,
умру поя.
В какой трущобе ни лягу,
знаю —
достоин лежать я
с легшими под красным флагом.
Но за что ни лечь —
Страшно — не любить,
За всех — пуля,
за всех — нож.
А мне когда?
А мне-то что ж?
В детстве, может,
на самом дне,
десять найду
сносных дней.
А то, что другим?!
Для меня б этого!
Этого нет.
Видите —
нет его!
Верить бы в загробь!
Легко прогулку пробную.
Стоит
только руку протянуть —
в жизнь загробную
начерти́т гремящий путь.
Что мне делать,
если я
всей сердечной мерою,
в жизнь сию,
сей
мир
верил,
верую.
Пусть во что хотите жданья удлинятся —
вижу ясно,
ясно до галлюцинаций.
До того,
что кажется —
вот только с этой рифмой развяжись,
и вбежишь
по строчке
в изумительную жизнь.
Мне ли спрашивать —
да эта ли?
Да та ли?!
Вижу,
вижу ясно, до деталей.
недоступная для тленов и крошений,
рассиявшись,
высится веками
мастерская человечьих воскрешений.
Вот он,
большелобый
перед опытом наморщил лоб.
Книга —
«Вся земля», —
выискивает имя.
Век двадцатый.
Воскресить кого б?
— Маяковский вот…
Поищем ярче лица —
недостаточно поэт красив. —
Крикну я
вот с этой,
с нынешней страницы:
— Не листай страницы!
Воскреси!
Сердце мне вложи!
Крови́щу —
до последних жил.
Я свое, земное, не дожѝл,
на земле
свое не долюбил.
Был я сажень ростом.
А на что мне сажень?
Для таких работ годна и тля.
Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,
вплющился очками в комнатный футляр.
Что хотите, буду делать даром —
мыть,
Я могу служить у вас
хотя б швейцаром.
Швейцары у вас есть?
Был я весел —
если горе наше непролазно?
обнажают зубы если,
чтоб лязгнуть.
Мало ль что бывает —
или горе…
Позовите!
Пригодится шутка дурья.
Я шарадами гипербол,
аллегорий
буду развлекать,
стихами балагуря.
Я любил…
Не стоит в старом рыться.
Пусть…
Живешь и болью дорожась.
Я зверье еще люблю —
у вас
зверинцы
есть?
Пустите к зверю в сторожа.
Я люблю зверье.
Увидишь собачонку —
тут у булочной одна —
сплошная плешь, —
из себя
и то готов достать печенку.
Мне не жалко, дорогая,
ешь!
дорожкой зоологических аллей
и она —
она зверей любила —
тоже ступит в сад,
улыбаясь,
вот такая,
как на карточке в столе.
Она красивая —
ее, наверно, воскресят.
Ваш
тридцатый век
обгонит стаи
сердце раздиравших мелочей.
Нынче недолюбленное
наверстаем
звездностью бесчисленных ночей.
Воскреси
хотя б за то,
что я
поэтом
ждал тебя,
откинул будничную чушь!
Воскреси меня
хотя б за это!
Воскреси —
свое дожить хочу!
замужеств,
похоти,
хлебов.
Постели прокляв,
встав с лежанки,
чтоб всей вселенной шла любовь.
который горем старящ,
не христарадничать, моля.
Чтоб вся
— Товарищ! —
оборачивалась земля.
не в жертву дома дырам.
Чтоб мог
в родне
по крайней мере миром,
землей по крайней мере — мать.
[1923]
Агитплакаты, 1922
Товарищи! Граждане! Всех бороться с голодом зовет IX съезд Советов![6]*
Прочитай, посмотри и выполни это:
Обыкновенно публика помогает так:
внесет пятак
и рада —
сделала, что надо!
Дойдет пятак до голодных мест —
крестьянин кусочек хлеба съест
и снова зубы на полку.
В случайной помощи мало толку.
И жертвователя такого спросим гневно:
«Сам-то ты обедаешь ежедневно?
И крестьянин ежедневно хочет есть.
Значит, и помощь надо ежедневно несть».
Не вразброд,
не случайно,
а день за днем —
помогай голодающему, заботься о нем.
Помните!
Голод не побежден пока.
Берите голодающих на иждивение.
Жертвуйте деньгами!
[1922]
В РСФСР 130 миллионов населения*
Голодает десятая часть — 13 миллионов человек.
Каждые обеспеченные десять должны дать одному есть.
1. Голод растет. Положение отчаянное.
А помощь слабая. Неравномерная. Случайная.
Сейчас кормим процентов до двадцати.
Остальным — хоть в могилу идти.
2. Всем! Всем! Всем необходимо бороться с голодом!
Эту борьбу надо вести ежедневно,
как постоянную революционную работу.
Кто и как может проявить о голодающих заботу?
3. Каждый рабочий должен 3 фунта хлеба в месяц дать голодным в Поволжье.
4. Каждые 30 рабочих и служащих
усыновите одного ребенка из голодных мест!
Или шлите необходимое ему в село,
или пусть у вас живет и ест.
5. Каждый крестьянин тоже
3 фунта хлеба в месяц отчислять должен.
6. Чтобы дети не вымерли с голоду,
не превратились в бродяг и воров —
усыновите одного ребенка каждые 10 дворов.
7. Кто не принял до сих пор экстренных мер —
с Красной Армии бери пример.
Мы еще раскачиваемся пока, —
а Красная Армия
уже
взяла детей на содержание.
Отчисляет проценты жалованья.
8. Красной Армии за это
от всех голодающих великое спасибо.
Так должны помогать и вы бы!
9. «10 человек, кормите одного голодного!»
На всех собраниях и сходах
проводите лозунги эти.
10. Профсоюзы, женотделы, комсомолы и сейчас
помогают голодающим детям, — но слабо.
Чтобы помощь реальной быть могла бы, —
несись по этим организациям, клич!
— Дежурь на вокзалах! —
— Подбирай беспризорных! —
11. — Увеличь починку белья! —
— Число субботников увеличь! —
12. Напрягайте работу, профсоюзы.
Цектран*! Продвигай грузы голодающим.
Береги от бандитов грузы!
13. Кооперация тоже вести работу должна и может!
Непокладая рук,
организовывай за пунктом питательный пункт!
Рубль падает.
Немедленно в продукты обращай деньги полученные!
Свяжи для обмена голодающие губернии и благополучные!
14. Не должно быть ни одного села,
в котором не было б специального лица,
ячейки, комиссии для связи с Помголом*.
Смотри, чтоб такая комиссия усиленно работу вела!
[1922]
Надо помочь голодающей Волге! Надо спасти голодных детей!*
Надо уничтожить болезни!
Средств у республики нет