Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 6. Стихотворения, поэмы 1924-1925

письма

Онегина к Татьяне.

Дескать,

муж у вас

дурак

и старый мерин,

я люблю вас,

будьте обязательно моя,

я сейчас же

утром должен быть уверен*,

что с вами днем увижусь я. —

Было всякое:

и под окном стояние,

пи́сьма,

тряски нервное желе.

Вот

когда

и горевать не в состоянии —

это,

Александр Сергеич,

много тяжелей.

Айда, Маяковский!

Маячь на юг!

Сердце

рифмами вымучь —

вот

и любви пришел каюк,

дорогой Владим Владимыч.

Нет,

не старость этому имя!

Ту́шу

вперед стремя́,

я

с удовольствием

справлюсь с двоими,

а разозлить

и с тремя.

Говорят —

я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!

Entre nous[2]…

чтоб цензор не нацикал.

Передам вам —

говорят —

видали

даже

двух

влюбленных членов ВЦИКа.

Вот —

пустили сплетню,

тешат душу ею.

Александр Сергеич,

да не слушайте ж вы их!

Может

я

один

действительно жалею,

что сегодня

нету вас в живых.

Мне

при жизни

с вами

сговориться б надо.

Скоро вот

и я

умру

и буду нем.

После смерти

нам

стоять почти что рядом:

вы на Пе,

а я

на эМ.

Кто меж нами?

с кем велите знаться?!

Чересчур

страна моя

поэтами нища́.

Между нами

— вот беда

позатесался На́дсон*.

Мы попросим,

чтоб его

куда-нибудь

на Ща!

А Некрасов

Коля,

сын покойного Алеши, —

он и в карты,

он и в стих,

и так

неплох на вид.

Знаете его?

вот он

мужик хороший.

Этот

нам компания

пускай стоит.

Что ж о современниках?!

Не просчитались бы,

за вас

полсотни о́тдав.

От зевоты

скулы

разворачивает аж!

Дорогойченко*,

Герасимов*,

Кириллов*,

Родов* —

какой

однаробразный* пейзаж!

Ну Есенин,

мужиковствующих свора.

Смех!

Коровою

в перчатках лаечных.

Раз послушаешь…

но это ведь из хора!

Балалаечник!

Надо,

чтоб поэт

и в жизни был мастак.

Мы крепки,

как спирт в полтавском штофе.

Ну, а что вот Безыменский?!

Так…

ничего

морковный кофе.

Правда,

есть

у нас

Асеев

Колька.

Этот может.

Хватка у него

моя.

Но ведь надо

заработать сколько!

Маленькая,

но семья.

Были б живы —

стали бы

по Лефу* соредактор.

Я бы

и агитки

вам доверить мог.

Раз бы показал:

— вот так-то, мол,

и так-то…

Вы б смогли —

у вас

хороший слог.

Я дал бы вам

жиркость

и су́кна,

в рекламу б

выдал

гумских дам*.

(Я даже

ямбом подсюсюкнул,

чтоб только

быть

приятней вам.)

Вам теперь

пришлось бы

бросить ямб картавый.

Нынче

наши перья —

штык

да зубья вил, —

битвы революций

посерьезнее «Полтавы»,

и любовь

пограндиознее

онегинской любви.

Бойтесь пушкинистов.

Старомозгий Плюшкин,

перышко держа,

полезет

с перержавленным.

Тоже, мол,

у лефов

появился

Пушкин.

Вот арап!

а состязается —

с Державиным…

Я люблю вас,

но живого,

а не мумию.

Навели

хрестоматийный глянец.

Вы

по-моему́

при жизни

— думаю —

тоже бушевали.

Африканец!

Сукин сын Дантес*!

Великосветский шкода.

Мы б его спросили:

— А ваши кто родители?

Чем вы занимались

до 17-го года? —

Только этого Дантеса бы и видели.

Впрочем,

что ж болтанье!

Спиритизма вроде.

Так сказать,

невольник чести*…

пулею сражен…

Их

и по сегодня

много ходит —

всяческих

охотников

до наших жен.

Хорошо у нас

в Стране советов.

Можно жить,

работать можно дружно.

Только вот

поэтов,

к сожаленью, нету

впрочем, может,

это и не нужно.

Ну, пора:

рассвет

лучища выкалил.

Как бы

милиционер

разыскивать не стал.

На Тверском бульваре*

очень к вам привыкли.

Ну, давайте,

подсажу

на пьедестал.

Мне бы

памятник при жизни

полагается по чину.

Заложил бы

динамиту

— ну-ка,

дрызнь!

Ненавижу

всяческую мертвечину!

Обожаю

всяческую жизнь!

[1924]

Пролетарий, в зародыше задуши войну!*

Будущие:

Дипломатия

Мистер министр?

How do you do?[3]

Ультиматум истек.

Уступки?

Не иду.

Фирме Морган*

должен Крупп*

ровно

три миллиарда

и руп.

Обложить облака!

Начать бои!

Будет добыча

вам пай.

Люди — ваши,

расходы —

мои.

Good bye![4]

Мобилизация

«Смит и сын.

Самоговорящий ящик»

Ящик

министр

придвинул быстр.

В раструб трубы,

мембране говорящей,

сорок

секунд

бубнил министр.

Сотое авеню.

Отец семейства.

Дочь

играет

цепочкой на отце.

Записал

с граммофона

время и место.

Фармацевт — как фармацевт.

Пять сортировщиков.

Вид водолаза.

Серых

масок

немигающий глаз

уставили

в триста баллонов газа.

Блок

минуту

повизгивал лазя,

грузя

в кузова

«чумной газ».

Клубы

Нью-Йорка

раскрылись в сроки,

раз

не разнился

от других разов.

Фармацевт

сиял,

убивши в покер

флеш-роялем*

— четырех тузов.

Наступление

Штаб воздушных гаваней и доков.

Возд-воен-электрик

Джим Уост

включил

в трансформатор

заатлантических токов

триста линий —

зюд-ост.

Авиатор

в карте

к цели полета

вграфил

по линейке

в линию линия.

Ровно

в пять

без механиков и пилотов

взвились

триста

чудовищ алюминия.

Треугольник

— летящая фабрика ветра —

в воздух

триста винтов всвистал.

Скорость

шестьсот пятьдесят километров.

Девять

тысяч

метров —

высота.

Грозой не кривясь,

ни от ветра резкого,

только —

будто

гигантский Кольт* —

над каждым аэро

сухо потрескивал

ток

в 15 тысяч вольт.

Встали

стражей неба вражьего.

Кто умер —

счастье тому.

Знайте,

буржуями

сжигаемые заживо,

последнее изобретение:

«крематорий на дому».

Бой

Город

дышал

что было мочи,

спал,

никак

не готовясь

к смертям.

Выползло

триста,

к дымочку дымочек.

Пошли

спиралью

снижаться, смердя.

Какая-то птица

пустяк,

воробушки —

падала

в камень,

горохом ребрышки.

Крыша

рейхстага,

сиявшая лаково,

в две секунды

стала седая.

Бесцветный дух

дома́ обволакивал,

ник

к земле,

с этажей оседая.

«Спасайся, кто может,

с десятого —

прыга…»

Слово

свело

в холодеющем нёбе;

ножки,

еще минуту подрыгав,

рядом

легли —

успокоились обе.

Безумные

думали:

«Сжалим,

умолим».

Когда

растаял

газ,

повися, —

ни человека,

ни зверя,

ни моли!

Жизнь

была

и вышла вся.

Четыре

аэро

снизились искоса,

лучи

скрестя

огромнейшим иксом.

Был труп

— и нет.

Был дом

— и нет его.

Жег

свет

фиолетовый.

Обделали чисто.

Ни дыма,

ни мрака.

Взорвали,

взрыли,

смыли,

взмели.

И город

лежит

погашенной маркой

на грязном,

рваном

пакете земли.

Победа

Морган.

Жена.

В корсетах.

Не двинется.

Глядя,

как

шампанское пенится,

Морган сказал:

— Дарю

имениннице

немного разрушенное,

но хорошее именьице!

Товарищи, не допустим!

Сейчас

подытожена

великая война.

Пишут

мемуары

истории писцы.

Но боль близких,

любимых, нам

еще

кричит

из сухих цифр.

30

миллионов*

взяли на мушку,

в сотнях

миллионов

стенанье и вой.

Но и этот

ад

покажется погремушкой

рядом

с грядущей

готовящейся войной.

Всеми спинами,

по пленам драными,

руками,

брошенными

на операционном столе,

всеми

в осень

ноющими ранами,

всей трескотней

всех костылей,

дырами ртов,

— выбил бой! —

голосом,

визгом газовой боли —

сегодня,

мир,

крикни

Долой!!!

Не будет!

Не хотим!

Не позволим!

Нациям

нет

врагов наций.

Нацию

выдумал

мира враг.

Выходи

не с нацией драться,

рабочий мира,

мира батрак!

Иди,

пролетарской армией топая,

штыки

последние

атакой выставь!

«Фразы

о мире —

пустая утопия,

пока

не экспроприирован

класс капиталистов».

Сегодня

завтра… —

а справимся все-таки!

Виновным — смерть.

Невиновным — вдвойне.

Сбейте

жирных

дюжины и десятки.

Миру — мир,

война — войне.

2 августа 1924 г.

Севастополь — Ялта*

В авто

насажали

разных армян,

рванулись —

и мы в пути.

Дорога до Ялты

будто роман:

все время

надо крутить.

Сначала

авто

подступает к горам,

охаживая кря́жевые.

Вот так и у нас

влюбленья пора:

наметишь —

и мчишь, ухаживая.

Авто

начинает

по солнцу трясть,

то жаренней ты,

то варённей:

так сердце

тебе

распаляет страсть,

и грудь

раскаленной жаровней.

Привал,

шашлык,

не вяжешь лык,

с кружением

нету сладу.

У этих

у самых

гроздьев шашлы* —

совсем поцелуйная сладость.

То солнечный жар,

то ущелий тоска, —

не верь

ни единой версийке.

Который москит

и который мускат*,

и кто персюки́

и персики?

И вдруг вопьешься,

любовью залив

и душу,

и тело,

и рот.

Так разом

встают

облака и залив

в разрыве

Байдарских ворот*.

И сразу

дорога

нудней и нудней,

в туннель,

тормозами тужась.

Вот куча камня,

и церковь над ней —

ужасом

всех супружеств.

И снова

почти

о скалы скулой,

с боков

побелелой глядит.

Так ревность

тебя

обступает скалой —

за камнем

любовник бандит.

А дальше

тишь;

крестьяне, корпя,

лозой

разделали скаты

Так,

свой виноградник

по́том кропя,

и я

рисую плакаты.

Пото́м,

пропылясь,

проплывают года,

труся́т

суетнею мышиной,

и лишь

развлекает

семейный скандал

случайно

лопнувшей шиной.

Когда ж

окончательно

это доест,

распух

от моторного гвалта —

— Стоп! —

И склепом

отдельный подъезд:

— Пожалте

червонец!

Ялта.

[1924]

Владикавказ — Тифлис*

Только

нога

ступила в Кавказ,

я вспомнил*,

что я —

грузин.

Эльбрус,

Казбек.

И еще —

как вас?!

На гору

горы грузи!

Уже

на мне

никаких рубах.

Бродягой, —

один архалух*.

Уже

подо мной

такой карабах*,

что Ройльсу* —

и то б в похвалу.

Было:

с ордой,

загорел и носат,

старее

всего старья,

я влез,

веков девятнадцать назад,

вот в этот самый

в Дарьял.

Лезгинщик

и гитарист душой,

в многовековом поту,

я землю

прошел

и возделал мушо̀й*

отсюда

по самый Батум.

От этих дел

не вспомнят ни зги.

История

врун даровитый,

бубнит лишь,

что были

царьки да князьки:

Ираклии,

Нины,

Давиды.

Стена

и то

знакомая что-то.

В тахтах

вот этой вот башни —

я помню:

я вел

Руставели Шо́той

с царицей

с Тамарою

шашни.

А после

катился,

костями хрустя,

чтоб в пену

Тереку врыться.

Да это что!

Любовный пустяк!

И лучше

резвилась царица.

А дальше

я видел —

в пробоину скал

вот с этих

тропиночек узких

на сакли,

звеня,

опускались войска

золотопогонников русских.

Лениво

от жизни

взбираясь ввысь,

гитарой

душу отверз —

«Мхолот шен эртс*

рац, ром чемтвис

Моуция

маглидган гмертс…»[5]

И утро свободы

в кровавой росе

сегодня

встает поодаль.

И вот

я мечу,

я, мститель Арсен*,

бомбы

5-го года.

Живились

в пажах

князёвы сынки,

а я

ежедневно

и наново

опять вспоминаю

все синяки

от плеток

всех Алихановых*.

И дальше

история наша

хмура̀.

Я вижу*

правящих кучку.

Какие-то люди,

мутней, чем Кура̀,

французов чмокают в ручку.

Двадцать,

а может,

больше веков

волок

угнетателей узы я,

чтоб только

под знаменем большевиков

воскресла

свободная Грузия.

Да,

я грузин,

но не старенькой нации,

забитой

в ущелье в это.

Я —

равный товарищ

одной Федерации

грядущего мира Советов.

Еще

омрачается

день иной

ужасом

крови и яри.

Мы бродим,

мы

еще

не вино,

ведь мы еще

только мадчари*.

Я знаю:

глупость — эдемы и рай!

Но если

пелось про это,

должно быть,

Грузию,

радостный край,

подразумевали поэты.

Я жду,

чтоб аэро

в горы взвились.

Как женщина,

мною

лелеема

надежда,

что в хвост

со словом «Тифлис»

вобьем

фабричные клейма.

Грузин я,

но не кинто* озорной,

острящий

и пьющий после.

Я жду,

чтоб гудки

взревели зурной,

где шли

лишь кинто

да ослик.

Я чту

поэтов грузинских дар,

но ближе

всех песен в мире,

мне ближе

всех

и зурн

и гитар

лебедок

и кранов шаири*.

Строй

во всю трудовую прыть,

для стройки

не жаль ломаний!

Если

даже

Казбек помешает —

срыть!

Все равно

не видать

в тумане.

[1924]

Тамара и Демон*

От этого Терека

в поэтах

истерика.

Я Терек не видел.

Большая потерийка.

Из омнибуса

вразвалку

сошел,

поплевывал

в Терек с берега,

совал ему

в пену

палку.

Чего же хорошего?

Полный развал!

Шумит,

как Есенин в участке.

Как будто бы

Терек

сорганизовал,

проездом в Боржом,

Луначарский.

Хочу отвернуть

заносчивый нос

и чувствую:

стыну на грани я,

овладевает

мною

гипноз,

воды

и пены играние.

Вот башня,

револьвером

небу к виску,

разит

красотою нетроганой.

Поди,

подчини ее

преду искусств —

Петру Семенычу

Когану*.

Стою,

и злоба взяла меня,

что эту

дикость и выступы

с такой бездарностью

я

променял

на славу,

рецензии,

диспуты.

Мне место

не в «Красных нивах»,

а здесь,

и не построчно,

а даром

реветь

стараться в голос во весь,

срывая

струны гитарам.

Я знаю мой голос:

паршивый тон,

но страшен

силою ярой.

Кто видывал,

не усомнится,

что

я

был бы услышан Тамарой.

Царица крепится,

взвинчена хоть,

величественно

делает пальчиком.

Но я ей

сразу:

— А мне начхать,

царица вы

или прачка!

Тем более

с песен —

какой гонорар?!

А стирка —

в семью копейка.

А даром

немного дарит гора:

лишь воду —

поди,

попей-ка! —

Взъярилась царица,

к кинжалу рука.

Козой,

из берданки ударенной.

Но я ей

по-своему,

вы ж знаете как —

под ручку…

любезно…

— Сударыня!

Чего кипятитесь,

как паровоз?

Мы

общей лирики лента.

Я знаю давно вас*,

мне

много про вас

говаривал

некий Лермонтов.

Он клялся,

что страстью

и равных нет…

Таким мне

мерещился образ твой.

Любви я заждался,

мне 30 лет.

Полюбим друг друга.

Попросту.

Да так,

чтоб скала

распостелилась в пух.

От черта скраду

и от бога я!

Ну что тебе Демон?

Фантазия!

Дух!

К тому ж староват —

мифология.

Не кинь меня в пропасть,

будь добра.

От этой ли

струшу боли я?

Мне

даже

пиджак не жаль ободрать,

а грудь и бока —

тем более.

Отсюда

дашь

хороший удар

и в Терек

замертво треснется.

В Москве

больнее спускают…

куда!

ступеньки считаешь —

лестница.

Я кончил,

и дело мое сторона.

И пусть,

озверев от помарок,

про это

пишет себе Пастернак*,

А мы…

соглашайся, Тамара!

История дальше

уже не для книг.

Я скромный,

и я

бастую.

Сам Демон слетел,

подслушал,

и сник,

и скрылся,

смердя

впустую.

К нам Лермонтов сходит,

презрев времена.

Сияет —

«Счастливая парочка!»

Люблю я гостей.

Бутылку вина!

Налей гусару, Тамарочка!

[1924]

Гулом восстаний, на эхо помноженным*

Гулом восстаний, на эхо помноженным,

Об этом дадут настоящий стих,

А я

Лишь то, что сегодня можно,

Скажу о деле 26-ти

I

Нас

больше европейцев —

на двадцать сто.

Землею

больше, чем Запад,

Но мы —

азиатщина,

мы —

восток.

На глотке

Европы лапа.

В Европе

женщины

радуют глаз.

Мужчины

тают

в комплиментных сантиментах.

У них манишки,

у них газ.

и пушки

любых миллиметров и сантиметров.

У них —

машины.

А мы

за шаг,

с бою

у пустынь

и у гор взятый,

платим жизнью,

лихорадками дыша.

Что мы?!

Мы — азиаты.

И их рабов,

чтоб не смели мычать,

пером

обложил

закон многолистый.

У них под законом

и подпись

и печать.

Они — умные,

они — империалисты.

Под их заботой

одет и пьян

закон:

«закуй и спаивай!»;

они культурные,

у них

аэропланы,

и газ,

и пули сипаевы*.

II

Буржуй

шоферу

фыркнет: «Вези!»

Кровь

бакинских рабочих —

бензин.

Приехал.

Ковер —

павлин рассиянный —

ему

соткали

рабы-персиане.

Буржуй

садится

к столу из пальмы —

ему

в Багдадах

срубили и дали мы.

Ему

кофейку вскипятили:

«Выпейте,

для вас

на плантациях

гибли в Египте!»

Ему молоко

такого не видано —

во-всю

отощавшая Индия выдоена.

Попил;

и лакей

преподносит, юрок,

сигары

из содранной кожи турок.

Он сыт.

Он всех,

от индуса

до грузина,

вогнал

в пресмыкающиеся твари,

чтоб сияли

витрины колониальных магазинов,

громоздя

товар на товаре.

III

Гроза

разрасталась со дня на̀ день.

Окна дворцов

сыпались, дребезжа.

И первым

с Востока

на октябрьской баррикаде

встал Азербайджан.

Их знамя с нами —

рядом борются.

Барабаном борьбы

пронесло

волю

веками забитых горцев,

волю

низов нефтяных промысло́в.

Сила

мильонов

восстанием била —

но тех,

кто умел весть,

борьбой закаленных,

этих было

26.

В кавказских горах,

по закавказским степям

несущие

трудовую ношу —

кому

из вас

не знаком Степан*?

Кто

не знал Алешу*?

Голос их —

голос рабочего низа.

Слова́ —

миллионов слова́.

Их вызов

классу буржуев вызов,

мысль

пролетариата голова.

Буржуазия

в осаде нищих.

Маузер революции

у ее виска.

Впервые

ее

распухшую пятернищу

так

зажала

рабочая рука.

IV

Машина капитала.

Заработало колесо.

Забыв

и обед и жен,

Тиг Джонсу*

депеши слал Моллесон*,

Моллесону

писал Тиг Джонс.

Как все их дела,

и это вот

до точки

с бандитов сколото.

Буржуи

сейчас же

двинули в ход

предательство,

подкуп

и золото.

Их всех

заманили

в тюремный загон

какой-то

квитанцией ложненькой.

Их вывели ночью.

Загнали в вагон.

И всем объявили:

— заложники! —

Стали

на 207-й версте*,

на насыпь

с площадок скинув.

И сотен винтовок

огонь засвистел —

стреляли в затылок и в спину.

Рука, размахнись*,

раззудись, душа!

Гуляй,

правосудие наше!

Хрипевших

били,

прикладом глуша.

И головы

к черту с-под шашек!

Засыпав чуть

приличия для,

шакалам

не рыться чтоб слишком, —

вернулись

в вагон

и дрались,

деля

с убитых

в крови барахлишко.

V

Буржуи,

воздайте помогшим вам!

(Шакал

помог покончить.)

На шею

шакалу —

орден Льва!

В 4 плеча

погончик!

Трубку

па̀сти каждой в оскал!

Кокарду

над мордою выставь!

Чем не майоры?

Чем не войска

для империалистов?!

VI

Плач семейный

не смочит платочки.

Плач ли

сжатому в боль кулаку?!

Это —

траур

не маленькой точки

в карте,

выбившей буквы —

«Баку».

Не прощающим взором Ганди* —

по-иному,

индусы,

гляньте!

Пусть

сегодня

сердце корейца

жаром

новой мести греется.

Тряпку

с драконом

сними и скатай,

знамя

восстания

взвивший Китай!

Горе,

ливнем пуль

пройди по праву

по Сахарам,

никогда

не видевшим дождей.

Весь

трудящийся Восток,

сегодня

в траур!

Ты

сегодня

чтишь

своих вождей.

VII

Никогда,

никогда

ваша кровь не остынет, —

26 —

Джапаридзе и Шаумян!

Окропленные

вашей кровью

пустыни

красным знаменем

реют,

над нами шумя.

Вчера —

20.

Сегодня

100.

Завтра

миллионом станем.

Вставай, Восток!

Бейся, Восток

одним

трудовым станом!

Вы

не уйдете

из нашей памяти:

ей

и века — не расстояние.

Памятней будет,

чем камень памятника,

свист

и огонь восстания.

Вчера —

20.

Сегодня

100.

Завтра

миллионом станем!

Вставай!

Подымись, трудовой Восток,

единым

красным станом!

[1924]

Прочь руки от Китая!*

Война,

империализма дочь,

призраком

над миром витает.

Рычи, рабочий:

Прочь

руки от Китая! —

Эй, Макдональд*,

не морочь,

в лигах*

речами тая.

Назад, дредноуты!

Прочь

руки от Китая! —

В посольском квартале,

цари точь-в-точь,

расселись,

интригу сплетая.

Сметем паутину.

Прочь

руки от Китая! —

Ку̀ли,

чем их кули́ волочь,

рикшами

их катая —

спину выпрями!

Прочь

руки от Китая! —

Колонией

вас

хотят истолочь.

400 миллионов* —

не стая.

Громче, китайцы:

Прочь

руки от Китая! —

Пора

эту сво̀лочь своло́чь,

со стен

Китая

кидая.

— Пираты мира,

прочь

руки от Китая! —

Мы

всем рабам

рады помочь,

сражаясь,

уча

и питая.

Мы с вами, китайцы!

Прочь

руки от Китая! —

Рабочий,

разбойничью ночь

громи,

ракетой кидая

горящий лозунг:

Прочь

руки от Китая!

[1924]

Хулиганщина*

Только

солнце усядется,

канув

за опустевшие

фабричные стройки,

стонут

окраины

от хулиганов

вроде вот этой

милой тройки.

Человек пройдет

и — марш поодаль.

Таким попадись!

Ежовые лапочки!

От них ни проезда,

от них

ни прохода

ни женщине,

ни мужчине,

ни электрической лампочке.

«Мадамочка, стой!

Провожу немножко…

Клуб?

Почему?

Ломай стулья!

Он возражает?

В лопатку ножиком!

Зубы им вычти!

Помножь им скулья!»

Гудят

в башке

пивные пары́,

тощая мысль

самогоном

смята,

и в воздухе

даже не топоры,

а целые

небоскребы

стоэтажного

мата.

Рабочий,

этим ли

кровь наших жил?!

Наши дочки

этим разве?!

Пока не поздно

конец положи

этой горланной

и грязной язве!

[1924]

Селькор*

Город растет,

а в далекой деревне,

в тихой глуши

медвежья угла

все еще

стынет

в дикости древней

старый,

косматый,

звериный уклад.

Дико в деревне,

и только селькоры,

жизнь

подставляя

смертельным рискам,

смело

долбят

непорядков горы

куцым

своим

карандашным огрызком.

Ходит

деревнею

слух ухатый:

«Ванькаписатель!» —

Банда кулацкая,

камни запрятав,

таится у хаты,

бродит,

зубами

по-волчьи лацкает.

В темном лесу

настигнут к но̀чи…

«Ванька идет!

Православные,

тише!»

Раз топором!

А после гогочут:

«Што?

Теперь,

небойсь, не напишет!»

Труден

и тяжек

путь селькора.

Но славят

и чтут вас

каждый день

все,

кто беден,

все, кто

Скачать:PDFTXT

Том 6 Маяковский читать, Том 6 Маяковский читать бесплатно, Том 6 Маяковский читать онлайн