всякой волокиты.
Как приличествует
его величеству,
подписал,
и помер.
И пошел
по небесной
скатерти-дорожке,
оставив
бабушкам
ножки да рожки.
— А этот…
не разберешься —
с балдахинчиками со всех сторон?
— Это, дети,
называлось «престол
отечества»
или —
«трон».
«Плохая мебель!» —
как говорил Бебель*.
— А что это за вожжи,
и рваты и просты́? —
Сияют дети
с восторга и мления.
— А это, дети,
называлось
«бразды
правления».
Корона —
бриллиантов пуд —
устанешь носивши. —
И морщатся дети:
— Нехорошо!
Кепка и мягше
и много красивше.
Тетя,
а это что за ворона?
под номером пятым.
Поломан клюв,
острижены когти.
Как видите,
обе шеи помяты…
Тише, дети,
руками не трогайте! —
И смотрят
с удивлением
Маньки да Ванятки
на истрепанные
царские манатки.
[1927]
Вместо оды*
Мне б хотелось
вас
во вдохновенной оде,
только ода
что-то не выходит.
Скольким идеалам
смерть на кухне
и под одеялом!
Моя знакомая —
оглохшая
от примусов пыхтения
и ухания,
баба советская,
в загсе ве́нчанная,
самая передовая
на общей кухне.
Хранит она
в складах лучших дат
с парнем среднего ростца;
еще не партиец,
но уже кандидат,
из местных письмоносцев.
Баба сердитая,
видно сразу,
в дополнение к глазу
приставил,
придя из питейной.
И шипит она,
выгнав мужа вон:
— Я
ему
Вымою только
последнюю из посуд —
и прямо в милицию,
прямо в суд… —
Домыла.
Перед взятием
последнего рубежа
по кухне
рассыпался, дребезжа.
Открыла.
Расцвели миллионы почек,
высохла
по-весеннему
слезная лужа…
— Его почерк!
письмо от мужа. —
Письмо раскаленное —
не пишет,
а пышет.
«Вы моя душка,
и ангел
вы.
Простите великодушно!
Я буду тише
воды
и ниже травы».
Рассиялся глаз,
оплывший набок.
Слово ласковое —
дивных див.
И опять
за примусами баба,
все поняв
и все простив.
А уже
циркуля письмоносца
за новой юбкой
по улицам носятся;
раскручивая язык
витиеватой лентой,
шепчет
какой-то
охаживаемой Вере:
— Я за положительность
и против инцидентов,
которые
вредят
служебной карьере. —
Неделя покоя,
но больше
не прожить
без мата и синяка.
Неделя —
задрались,
едва в пивнушке по́были…
Вот оно —
семейное
«перпетуум
мобиле»*.
И вновь
и суд, и «треть»*
на много часов
и недель,
и нет решимости
семейственную канитель.
Я
напыщенным словам
и, не растекаясь одами
к восьмому марта,
я хочу,
чтоб кончилась
такая помесь драк,
пьянства,
лжи,
романтики
и мата.
[1927]
Вдохновенная речь про то, как деньги увеличить и уберечь*
В нашем хозяйстве —
дыра за дырой.
Трат масса,
расходов рой.
мы
у своей страны
берем взаймы.
дураков нету
свою монету.
Заем
так пущен,
что всем доход —
и берущим
и дающим.
Ясно,
как репа на блюде, —
доход обоюден.
Встань утром
и, не смущаемый ленью,
беги
к ближайшему
банковскому отделению!
Не желая
посторонним отвлекаться,
требуй сразу
— подать облигаций!
Разумеется,
требуй
двадцатипятирублевые.
А нет четвертного —
дело плевое!
Такие ж облигации,
точка в точку,
за пять рублей,
да и то в рассрочку!
Выпадет счастье —
участвуешь в выигрыше
в пятой части.
А если
не будешь молоть Емелю
и купишь
не позднее чем к 1-му апрелю,
тогда —
от восторга немеет стих —
от четырех месяцев
и до шести.
А также
(случай единственный в мире!)
четвертные
продаются
по 24,
а пятерка —
по 4 и 8 гривен.
доходов — ливень!
Этот заем
такого рода,
что доступен
для всего трудового народа.
Сидишь себе
и не дуешь в ус.
А повезет,
и вместо денежного поста —
выигрываешь
тысяч до полуста.
А тиражей —
надоедают аж:
в год до четырех.
За тиражом тираж!
А в общем,
сердце радостью облей, —
разыгрывается
до семнадцати миллионов рублей.
На меня обижаются:
— Что ты,
в найме?
Только и пишешь,
что о выигрышном займе! —
Речь моя
кротка и тиха:
— На хорошую вещь —
не жалко стиха. —
Грядущие годы
покрыты тьмой.
Одно несомненно: на 27-й
(и то, что известно,
про то и поём)
— выгоднейшая вещь
10% заем!
[1927]
Лезьте в глаза, влетайте в уши слова вот этих лозунгов и частушек*
о счастии своем.
Не сиди, как лодырь.
Мчи
заем
нынешнего года.
Пользу
в нынешнем году
торопитесь взвесить.
вам
процент дадут
на десять.
Зря копейку не пропей-ка.
— Что с ней делать? — спро́сите.
В облигации
в непрерывном росте.
Про заем
несется гул,
он-де
к общей выгоде,
выиграв
деньгу,
вы
хозяйство двигаете.
Выше,
звонче голос лей,
в небе
от ста рублей
до
полсотни тысяч.
Чуть наступят тиражи —
не волнуйся,
не дрожи.
Говорил
про наш тираж
с человеком
сведущим:
ра́з не взял —
не падай в раж,
выиграешь
в следующем.
Тыщу выиграл
и рад,
от восторга млею.
Ходят фининспектора,
обложить не смеют.
По заводам
лети,
песенная строчка:
если
купит коллектив,
то ему
Как рассрочили
платеж
на четыре месяца —
по семье
пошел галдеж:
все
с восторга бесятся.
Шестьдесят копеек есть,
дело знаемо:
в коллектив спешите внесть
в счет
покупки займа.
год,
не расстроить нервы вам,
покупайте
с массой льгот
до
апреля первого.
В одиночку
и вдвоем
мчи
и лужицы.
Это —
лучший заем
для советских служащих.
Пойте,
в тыщу уст оря,
радостно и пылко,
что заем
для кустаря —
и копилка.
Лучших займов
в мире нет.
Не касаясь прочего,
он
рассчитан
по цене
на карман рабочего.
[1927]
Стекались
в рассвете
ра́ненько-ра́ненько,
толпились по десять,
сходились по сто́.
Зрачками глаз
и зрачками браунингов
глядели
из-за разведенных мостов.
И вот
берем
кто нож,
кто камень,
дыша,
крича,
бежа.
Пугаем
дома́,
ощетинясь штыками,
железным обличьем ежа.
И каждое слово
и каждую фразу,
таимую молча
и шепотом,
выпаливаем
в упор,
оптом.
— Куда
нашу кровь
и пот наш деваете?
Теперь усмирите!
Чёрта!
За войны,
за голод,
за грязь издевательств —
мы
требуем отчета! —
И бросили
царскому городу
плевки
и удары
в морду.
И с неба
будто
окурок на́ пол —
ободранный орел
подбитый пал,
и по его когтям,
по перьям
и по лапам
идет
единого сменившая
Толпа плывет
и вновь
садится на́ мель,
и вновь плывет,
меж камня вырыв.
«Вихри враждебные веют над нами…»*
«Отречемся от старого мира…»*
Знамена несут,
несут
и несут.
В руках,
в сердцах
и в петлицах — а́ло.
Но город — вперед,
но город —
не сыт,
но городу
и этого мало.
Потом
постепенно
пришла степенность…
Порозовел
постепенно
И влез
на трон
под титулом:
«Мы —
Керенский*».
Но мы
ответили,
гневом дыша:
— Обратно
не завертится шар.
Слова
переделаем в дело! —
И мы
дошли,
в Октябре заверша
то,
что февраль не доделал.
[1927]
Первые коммунары*
Немногие помнят
про дни про те,
как звались,
как дрались они,
но память
об этом
красном дне
рабочее сердце хранит.
Когда
капитал еще молод был
и были
трубы пониже,
они
развевали знамя борьбы
в своем
французском Париже.
Надеждой
в сердцах бедняков
засновав,
богатых
тревогой выев,
живого социализма
слова
над миром
зажглись впервые.
Весь мир буржуев
в аплодисмент
сливал
ладонное сальце,
когда пошли
по дорожной тесьме
жандармы буржуев —
версальцы*.
Не рылись
они
у закона в графе,
не спорили,
воду толча.
Коммуну
поставил к стене Галифе*,
ихний Колчак.
Совсем ли умолкли их голоса,
навек удалось ли прикончить? —
дамы
в глаза
совали
зонтика кончик.
Коммуну
сжевал в аппетите
и губы
знаменами вытер.
Лишь лозунг
остался нам:
«Победите!
Победите —
или умрите!»
Версальцы,
Париж
оплевав свинцом,
ушли
под шпорный бряк,
и вновь засияло
буржуя лицо
до нашего Октября.
и умней
и людней.
Не сбить нас
ни словом,
ни плетью.
Они
продержались
горсточку дней —
мы
будем
держаться столетья.
Шелками
их имена лепеча
над шествием
красных масс,
гордость свою
и печаль
приносим
девятый раз.
[1927]
сыплет
вопросы колючие,
старается озадачить
в записочном рвении.
— Товарищ Маяковский,
прочтите
лучшее
ваше
Какому
стиху
Думаю,
упершись в стол.
это им прочесть,
а может,
прочесть то?
Пока
перетряхиваю
стихотворную старь
и нем
ждет
зал,
газеты
«Северный рабочий»
тихо
мне
сказал…
И гаркнул я,
сбившись
с поэтического тона,
громче
иерихонских хайл:
— Товарищи!
Рабочими
и войсками Кантона*
взят
Шанхай! —
Как будто
в ладонях мнут,
оваций сила
росла и росла.
Пять,
пятнадцать минут
рукоплескал Ярославль.
Казалось,
вёрсты крыла,
в ответ
на все
чемберленьи ноты
катилась в Китай, —
и стальные рыла
отворачивали
от Шанхая
дредноуты.
Не приравняю
всю
поэтическую слякоть,
любую
из лучших поэтических слав,
не приравняю
к простому
газетному факту,
если
так
ему
рукоплещет Ярославль.
О, есть ли
большей силищи,
чем солидарность,
прессующая
Рукоплещи, ярославец,
маслобой и текстильщик,
незнаемым
и родным
китайским кули*!
[1927]
Не все то золото, что хозрасчет*
требует
любовные стихозы.
Стихи о революции?
на кой они черт!
Их смотрит
какой-то
испанец «Хо́зе» —
Дон Хоз-Расчет.
Мал почет,
и бюджет наш тесен.
Да еще
в довершенье —
промежду нас —
нет
ни одной
хорошенькой поэтессы,
чтоб привлекала
Поэта
теснят
опереточные дивы,
теснит
киношный
размалеванный лист.
— Мы, мол, массой,
мы коллективом.
А вы кто?
Город требует
зрелищ и мяса.
Что вы там творите
в муках родо́в?
Вы
непонятны
широким массам
и их представителям
из первых рядов.
Люди заработали —
дайте, чтоб потратили.
на нас
напирает густ.
Бросьте ваши штучки,
товарищи
изобретатели
каких-то
новых,
грядущих искусств. —
Щеголяет Толстой,
в истории ряженый,
лезет,
напирает
со своей императрицей*.
— Тьфу на вас!
Вот я
так тиражный.
Любое издание
тысяч тридцать. —
Певице,
балерине
Чуть ли
не над ЦИКом
ножкой машет.
— Дескать,
уберите
левое барахло,
разные
ваши
левые марши. —
Большое-де искусство
во все артерии
влазит,
любые классы покоря.
Довольно!
В совмещанском партере
Леф*
не раскидает свои якоря.
Время! —
Судья единственный ты мне.
Пусть
«сегодня»
подымает
непризнающий вой.
Я
заявляю ему
от имени
твоего и моего:
— Я чту
наполняющее кассы.
Но стих
раструбливающий
октябрьский гул,
но стих,
бьющий
оружием класса, —
мы не продадим
ни за какую деньгу.
[1927]
Рифмованные лозунги*
Возможен ли
в безграмотной стране?
— Нет!
Построим ли мы
республику труда?
— Да.
не зря
была начата́,
чтоб не обрушились
коммуны леса —
надо,
читал,
надо,
писал.
На сделанное
не смотри
довольно, умиленно:
темен и сер.
15,
15 миллионов
безграмотных
в РСФСР.
Это
не полный счет
еще:
льются
ежегодно
со всех концов
сотни тысяч
безграмотных
юнцов.
Но как
за грамотность
ни борись и ни ратуй,
мало кто
этому ратованию
рад.
Сунься
с ликвидацией неграмотности
к бюрократу!
подымет глаза
от бумажных копаний
и скажет внятно:
— Катись колбасой!
Теперь
на очереди
другие кампании:
хулиганщина
с беспризорностью босой.
сама
ты
за дело ликвидации
безграмотности
и темноты.
Готов ли
ты
для этого труда?
— Да!
Будут ли
безграмотные
в нашей стране?
— Нет!
[1927]
Маленькая цена с пушистым хвостом*
Сидит милка
на крыльце,
тихо
ждет
сниженья цен*
да в грустях
в окно коси́тся
на узор
рублевых ситцев.
А у кооператива
на диво.
У него
составляет
списки цен.
Крысы канцелярские
перышками ляскают,
и, зубами клацая,
пишет
калькуляция.
Вперили
очков тарелки
в сонмы цифр,
больших
и мелких.
Расставляют
цифры в ряд,
строки
цифрами пещрят.
Две копейки нам,
а им
мы
нулечек округлим.
Вольной мысли
нет уздечки!
Мало ль что —
пожары,
На усушки
и утечки
набавляем
восемь гривен.
Дети рады,
папа рад —
окупился аппарат.
Чтоб в подробность не вдаваться,
до рубля
накинем двадцать.
Но —
не дорожимся так;
с суммы
скинули пятак.
Так как
мы
и множить можем,
сумму
вчетверо помножим.
Дальше —
дело ясненькое:
набавляем
красненькую.
Потрудившись
год,
как вол,
объявил,
умен и зорок:
получается два сорок.
— Где ж два сорок? —
спросишь вра́ля.
Ткнет
рукою
в дробь: смотри!
— Пиво брали?
— Нет, не брали.
— Ах, не брали?!
Значит — три. —
Цены ситцев,
цены ниток
в центрах
плавают, как рыбы.
Черт их знает,
что в убыток!
Черт их знает,
что им в прибыль!
копеечного ростика
из центров
прибывает к нам
с большим
пушистым хвостиком.
А в деревне
на крыльце
милка
ждет
сниженья цен.
Забрать бы
калькуляции
да дальше
прогуляться им!
[1927]
Тактика буржуя
проста и верна:
лидера
из союза выдернут,
«на тебе руку,
и в руку на»,
и шепчут
приказы лидеру.
От ихних щедрот
(Тысячу фунтов!
Другим не пара!)
урвал
Вильсон Гевлок*,
союза матросов и кочегаров.
И гордость класса
в бумажник забросив,
за сто червонцев,
в месяц из месяца,
речами
смиряет
своих матросов,
а против советских
лает и бесится.
Хозяйский приказ
намотан на ус.
Продав
и руки,
и мысли,
и перья,
Вильсон
организовывает Союз
промышленного мира
в Британской империи.
О чем
заботится
хозяина
с рабочим миря?
Может ли договориться раб ли
с теми,
кем
забит и ограблен?
Промышленный мир? —
Не новость.
И мы
приветствуем
тишину и покой.
Мы
дрались годами,
и мы —
за мир.
За мир —
но за какой?
После военных
и революционных бурь
нужен
такой мир нам,
в своем гробу
лежала
уютно и смирно.
Таких
деньков примирительных
надо,
чтоб детям
матросов и водников
буржуя
последнего
из зоологического сада
показывали
в двух намордниках.
работы
на жирные чресла —
о мире
голодном
исчезла
супруга его,
Чтобы вздымаемые
против нас
горы
грязи и злобы
оборотил
на собственных
твердолобых.
где хочешь
бросай якоря,
и станет
товарищем близким,
единую
трубку мира
куря,
с английским.
Матросы
поймут
слова мои,
но вокруг их союза
обвился
концом золотым
говорящей змеи
Гевлок Ви́льсон.
Что делать? — спро́сите.
Вильсона сбросьте!
[1927]
Веселое?
О Китае?
Мысль не дурна.
стихи
ежедневно катая,
и в сатирический журнал
писнёт
стишок
и относительно Китая?
Я —
читательских воль.
Просишь?
Изволь!
О дивной поэме
думаю
я —
не строки,
а роты,
и чтоб
в интервентов
штыков острия
воткнулись
острей
любой остро́ты.
Хочу
раскатов
пушечного смеха,
над ними
красного знамени клок.
Чтоб на́бок
от этого смеха съехал
короны Георга*
Хочу,
чтоб искрилась
пуль болтовня, —
англичанам ясен, —
чтоб, болтовне
пулеметной
вняв,
эскадры
интервентов
ушли восвояси.
и относительно сатиры —
веселье и гам —
буржуазии
сделать тиром
и по нем
лучшим стрелкам.
ублажаются
и граммофоном сторотым,
спускают
в танцах
пуза груз.
Пусть их
в гавань
бегут фокстротом
под музыку
собственных
урчащих пуз.
Ракетами
радуют глаз.
Я им
пожелаю
фейерверк с изнанки,
чтоб в Англии
им
революция зажглась
ярче
и светлей,
чем горящий На́нкин*.
Любят
покамест курят,
рассловесить
узоры
безделья канвой.
Я хочу,
чтоб их
развлекал, балагуря,
выводящий
из Шанхая
Бездельники,
любители
веселого анекдота —
пусть им
расскажут,
как от пуль
при луне
без штанов
улепетывал кто-то, —
дядя Сам*
или сам Джон Буль*.
И если б
умер,
задал
из Китая
дёру —
это было б
высшее
веселие и юмор
и китайцам,
и подписчикам,
и самому «Бузотеру»*.
[1927]
«Ленин с нами!»*
Бывают события:
случатся раз,
из сердца
высекут фразу.
И годы
не выдумать
лучших фраз,
чем сказанная
и в Питер
на башне
броневика.
С тех пор
слова
и восторг мой
не ест
ни день,
ни год,
ни века.
Все так же
вскипают
от этой даты
души
фабрик и хат.
И я
привожу вам
просто цитаты*
из сердца
и из стиха.
Февральское пламя
померкло быстро,
в речах
утопили
радость февральскую.
министров капиталистов
уже
на буржуев
смотрят с ласкою.
Купался
Керенский
в своей победе,
задав
революции
адвокатский тон.
Но вот
пошло по заводу:
— Едет!
Едет!
— Кто едет?
— Он!
«И в город,
уже
заплывающий салом,
вдруг оттуда,
из-за Невы,
с Финляндского вокзала
по Выборгской
загрохотал броневик».
Была
простая
машина эта,
как многие,
шла над Невою.
Прошла,
а нынче
по целому свету
дыханье ее
броневое.
«И снова
валы
революции
поднял в пене.
Литейный
залили
блузы и кепки.
— Ленин с нами!
Да здравствует Ленин!»
И с этих дней
и во всем
имя Ленина
с нами.
Мы
будем нести,
несли
и несем —
его,
Ильичево, знамя.
«— Товарищи! —
и над головою
первых сотен
вперед
ведущую
руку выставил.
— Сбросим
эсдечества
обветшавшие лохмотья!
соглашателей и капиталистов!»
впервые спрошенный,
еще нестройно
отвечал:
— Готов! —
А сегодня
распластан, сброшенный,
и нашей власти —
десять годов.
«— Мы —
воли низа,
рабочего низа
всего света.
Да здравствует
строящая коммунизм!
Да здравствует
за власть Советов!»
Слова эти
слушали
пушки мордастые,
и щерился
штыками блестя.
А нынче
Советы и партия
здравствуют
в союзе
с сотней миллионов крестьян.
перед толпой обалделой,
здесь же,
перед тобою,
близ —
встало,
как простое
делаемое дело,
недосягаемое слово
— «социализм».
А нынче
в упряжку
взяты частники.
Коопов
стосортных
сети вьем,
показываем
ежедневно
в новом участке
живьем.
«Здесь же,
из-за заводов гудящих,
сияя горизонтом
встала
завтрашняя
коммуна трудящихся —
без буржуев,
без пролетариев,
без рабов и господ».
Коммуна —
еще
не дело дней,
и мы
еще
в окружении врагов,
но мы
прошли
по дороге к ней
самых трудных шагов.
[1927]
Лена*
Встаньте, товарищи,
прошу подняться.
От слез
удержите глаза.
о павших
лет назад.
Хуже каторжных,
бесправней пленных,
в морозе,
зубастей волков
и люте́й, —
жили
у жил
драгоценной Лены
тысячи
рабочих людей.
Роя
золото
на пятерки и короны,
тощал
голодухой и дырами.
А в Питере
сидели бароны,
паи
запивая
во славу фирмы.
Годы
на тухлой конине
сгустили
простую:
«Поголодали,
а ныне
больше нельзя —
бастую».
хотела
копачей
несчетное число?
Капусты,
получше мяса
и работы
8 часов.
Затягивая
месяца на́ три,
что было сил
уговаривал,
а губернатора
войска
просил.
Скрипенье сапог…
скрипенье льда…
Это
жандарма Трещенко
и солдат
шлет
губернатор Бантыш.
А дальше?
рабочие шли
о взятых в стачке.
И ротмистр Трещенко
визгнул
«пли!»
и ткнул
в перчатке пальчик.
За пальцем
этим
рванулась стрельба —
после первого залпа.
И снова
в мишень
рабочего лба
жандармская
метится
лапа.
За кофием
пишет
упитан:
«250 ранено,
270 убито».
о стрельбе опричины
пошла
по фабричным.
Делом
растет
Становится
Дрожит
коронованный болван
и пайщики
из Лензоты*.
И горе
ревя
по заводам брело:
— Бросьте
покорности
горы
нести! —
сломленный
был перелом,
к борьбе перелом
от покорности.
О Лене память
ни дни,
ни года
в сердцах
не сотрут никогда.
Шаг
вбивая
в толщу
уличных плит,
помни,
что флаг
над