Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 8. Стихотворения, поэма, очерки 1927

головой

и ленскою кровью

облит.

[1927]

Мощь Британии*

Британская мощь

целиком на морях, —

цари

в многоводном лоне.

Мечта их —

одна:

весь мир покоря,

бросать

с броненосцев своих

якоря

в моря

кругосветных колоний.

Они

ведут

за войной войну,

не бросят

за прибылью гнаться.

Орут:

— Вперед, матросы!

А ну,

за честь

и свободу нации! —

Вздымаются бури,

моря́ беля,

моряк

постоянно на вахте.

Буржуи

горстями

берут прибыля

на всем —

на грузах,

на фрахте.

Взрываются

мины,

смертями смердя,

но жир у богатых

отрос;

страховку

берут

на матросских смертях,

и думает

мрачно

матрос.

Пока

за моря

перевозит груз,

он думает,

что на берегу

все те,

кто ведет

матросский союз,

копейку

его

берегут.

А на берегу

союзный глава,

мистер

Гевлок Вильсо́н*,

хозяевам

продал

дела и слова

и с жиру

толстеет, как слон.

Хозяева рады —

свой человек,

следит

за матросами

круто.

И ловит

Вильсон

солидный чек

на сотню

английских фунтов.

Вильсон

к хозяевам впущен в палаты

и в спорах

добрый и миленький.

По ихней

просьбе

с матросской зарплаты

спускает

последние шиллинги.

А если

в его махинации

глаз

запустит

рабочий прыткий,

он

жмет плечами:

Никак нельзя-с:

промышленность

терпит убытки. —

С себя ж

и рубля не желает соскресть,

с тарифной

иудиной сетки:

вождю, мол,

надо

и пить, и есть,

и, сами знаете,

детки.

Матрос, отправляясь

в далекий рейс,

к земле

оборачивай уши,

глаза

нацеливай

с мачт и рей

на то,

что творится на суше!

Пардон, Чемберлен*,

что в ваши дела

суемся

поэмой этой!

Но мой Пегас,

порвав удила,

матросам

вашим

советует:

— В обратную сторону

руль завертя,

вернитесь

к союзным сонмам

и дальше

плывите,

послав к чертям

продавшего вас

Вильсона! —

За борт союза

в мгновение в одно!

Исчезнет —

и не был как будто:

его

моментально

потянет на дно

груз

иудиных фунтов.

[1927]

Товарищу машинистке*

К пишущему

массу исков

предъявляет

машинистка.

— Ну, скажите,

как не злиться?..

Мы,

в ком кротость щенья,

мы

для юмора —

козлицы

отпущенья.

Как о барышне,

о дуре —

пишут,

нас карикатуря.

Ни кухарка-де,

ни прачка

ей

ни мыть,

ни лап не пачкать.

Машинисткам-де

лафа ведь —

пианисткой

да скрипачкой

музицируй

на алфа́вите.

Жизнь

концерт.

Изящно,

тонно

стукай

в буквы «Ремингтона».

А она,

лахудрица,

только знает —

пудрится

да сует

завитый локон

под начальственное око.

«Ремингтон»

и не машина,

если

меньше он аршина?

Как тупит он,

как он сушит —

пишущих

машинок

зал!

Как завод,

грохочет в уши.

Почерк

ртутью

ест глаза.

Где тут

взяться

барышням!

Барышня

не пара ж нам.

Нас

взяла

сатира в плети.

Что —

боитесь темы громше?

Написали бы

куплетик

о какой-нибудь наркомше! —

Да, товарищ, —

я

виновен.

Описать вас

надо внове.

Крыльями

копирок

машет.

Наклонилась

низко-низко.

Переписывает

наши

рукописи

машинистка.

Пишем мы,

что день был золот,

у ночей

звезда во лбу.

Им же

кожу лишь мозолят

тысячи

красивых букв.

За спиною

часто-часто

появляется начальство.

«Мне писать, мол,

страшно надо.

Попрошу-с

с машинкой

на дом…»

Знаем женщин.

Трудно им вот.

Быт рабынь

или котят.

Не накрасишься —

не примут,

а накрасься —

сократят.

Не разделишь

с ним

уютца —

скажет

после краха шашен:

— Ишь,

к трудящимся суются

там…

какие-то…

пишмаши… —

За трудом

шестичасовым

что им в радость,

сонным совам?

Аж город,

в гла́за в оба,

сам

опять

работой буквится, —

и цифры

по автобусам

торчат,

как клавиш пуговицы.

Даже если

и комета

пролетит

над крышей тою —

кажется

комета эта

только

точкой с запятою.

Жить на свете

не века,

и

время,

этот счетчик быстрый,

к старости

передвигает

дней исписанных регистры.

Без машин

поэтам

туго.

Жизнь поэта

однорука.

Пишет перышком,

не хитр.

Машинистка,

плюнь на ругань, —

как работнице

и другу

на́

тебе

мои стихи!

[1927]

Весна*

В газетах

пишут

какие-то дяди,

что начал

любовно

постукивать дятел.

Скоро

вид Москвы

скопируют с Ниццы,

цветы создадут

по весенним велениям.

Пишут,

что уже

синицы

оглядывают гнезда

с любовным вожделением.

Газеты пишут:

дни горячей,

налетели

отряды

передовых грачей.

И замечает

естествоиспытательское око,

что в березах

какая-то

циркуляция соков.

А по-моему —

дело мрачное:

начинается

горячка дачная.

Плюнь,

если рассказывает

какой-нибудь шут,

как дачные вечера

милы,

тихи́.

Опишу

хотя б,

как на даче

выделываю стихи.

Не растрачивая энергию

средь ерундовых трат,

решаю твердо

писать с утра.

Но две девицы,

и тощи

и рябы́,

заставили идти

искать грибы.

Хожу в лесу-с,

на каждой колючке

распинаюсь, как Иисус.

Устав до того,

что не ступишь на́ ноги,

принес сыроежку

и две поганки.

Принесши трофей,

еле отделываюсь

от упомянутых фей.

С бумажкой

лежу на траве я,

и строфы

спускаются,

рифмами вея.

Только

над рифмами стал сопеть,

и —

меня переезжает

кто-то

на велосипеде.

С балкона,

куда уселся, мыча,

сбежал

во внутрь

от футбольного мяча.

Полторы строки намарал —

и пошел

ловить комара.

Опрокинув чернильницу,

задув свечу,

подымаюсь,

прыгаю,

чуть не лечу.

Поймал,

и при свете

мерцающих планет

рассматриваю —

хвост малярийный

или нет?

Уселся,

но слово

замерло в горле.

На кухне крик:

Самовар сперли! —

Адамом,

во всей первородной красе,

бегу

за жуликами

по василькам и росе.

Отступаю

от пары

бродячих дворняжек,

заинтересованных

видом

юных ляжек.

Сел

в меланхолии.

В голову

ни строчки

не лезет более.

Два.

Ложусь в идиллии.

К трем часам —

уснул едва,

а четверть четвертого

уже разбудили.

На луже,

зажатой

берегам в бока,

орет

целуемая

лодочникова дочка

«Славное море

священный Байкал,

Славный корабль

омулевая бочка»*.

[1927]

Сердитый дядя*

В газету

заметка

сдана рабкором

под заглавием

«Не в лошадь корм».

Пишет:

«Завхоз,

сочтя за лучшее,

пишущую машинку

в учреждении про́пил…

Подобные случаи

нетерпимы

даже

в буржуазной Европе».

Прочли

и дали место заметке.

Мало ль

бывает

случаев этаких?

А наутро

уже

опровержение

листах на полуторах.

«Как

смеют

разные враки

описывать

безответственные бумагомараки?

Знают

республика,

и дети, и отцы,

что наш завхоз

честней, чем гиацинт.

Так как

завхоз наш

служит в столице,

клеветника

рука

в лице завхоза

оскорбляет лица

ВЦИКа,

Це-Ка

и Це-Ка-Ка.

Уклоны

кулацкие

в стране растут.

Даю вам

коммунистическое слово,

здесь

травля кулаками

стоящего на посту

хозяйственного часового.

Принимая во внимание,

исходя

и ввиду,

что статья эта —

в спину нож,

требую

немедля

опровергнуть клевету.

Цинизм,

инсинуация,

ложь!

Итак,

кооперации

верный страж

оболган

невинно

и без всякого повода.

С приветом…»

Подпись,

печать

и стаж

с такого-то.

День прошел,

и уже назавтра

запрос:

«Сообщите фамилию автора»!

Весь день

телефон

звонит, как бешеный.

От страха

поджилки дрожат

курьершины.

А редакция

в ответ

на телефонную колоратуру

тихо

пишет

письмо в прокуратуру:

«Просим

авторитетной справки

о завхозе,

пасущемся

на трестовской травке».

Прокурор

отвечает

точно и живо:

«Заметка

рабкора

наполовину лжива.

Водой

окатите

опровергательский пыл.

Завхоз

такой-то,

из такого-то города,

не только

один «Ундервуд» пропил,

но еще

вдобавок

и два форда».

Побольше

заметок

любого вида,

рабкоры,

шлите

из разных мест.

Товарищи,

вас

газета не выдаст,

и никакой опровергатель

вас не съест.

[1927]

Негритоска Петрова*

У Петровой

у Надежды

не имеется одежды.

Чтоб купить

(пришли деньки!),

не имеется деньги́.

Ей

в расцвете юных лет

растекаться в слезной слизи ли?

Не упадочница,

нет!

Ждет,

чтоб цены снизили.

Стонет

улица

от рева.

В восхищеньи хижины.

— Выходи скорей, Петрова, —

в лавке

цены снижены.

Можешь

в платьицах носиться

хошь с цветком,

хошь с мушкою.

Снизили

с аршина ситца

ровно

грош с осьмушкою.

Радуйтесь!

Не жизнь

малина.

Можете

блестеть, как лак.

На коробке

гуталина

цены

ниже на пятак.

Наконец!

Греми, рулада!

На тоску,

на горечь плюньте! —

В лавке

цены мармелада

вдвое снижены на фунте.

Словно ведьма

в лампах сцены,

веником

укрывши тело,

баба

грустно

смотрит в цены.

Как ей быть?

и что ей делать?

И взяла,

обдумав длинно,

тряпку ситца

(на образчик),

две коробки гуталина,

мармелада —

ящик.

Баба села.

Масса дела.

Баба мыслит,

травки тише,

как ей

скрыть от срама

тело

Наконец

у бабы вышел

из клочка

с полсотней точек

на одну ноздрю платочек.

Работает,

не ленится,

сияет именинницей, —

до самого коленца

сидит

и гуталинится.

Гуталин не погиб.

Ярким светом о́жил.

На ногах

сапоги

собственной кожи.

Час за часом катится,

баба

красит платьице

в розаны

в разные,

гуталином вмазанные.

Ходит баба

в дождь

и в зной,

искрясь

горной голизной.

Но зато

у этой Нади

нос

и губы

в мармеладе.

Ходит гуталинный чад

улицей

и пахотцей.

Все коровы

мычат,

и быки

шарахаются.

И орет

детишек банда:

— Негритянка

из джаз-банда! —

И даже

ноту

Чемберлен

прислал

колючую от терний:

что мы-де

негров

взяли в плен

и

возбуждаем в Коминтерне.

В стихах

читатель

ждет морали.

Изволь:

чтоб бабы не марались,

таких купцов,

как в строчке этой,

из-за прилавка

надо вымести,

и снизить

цены

на предметы

огромнейшей необходимости.

[1927]

Осторожный марш*

Гляди, товарищ, в оба!

Вовсю раскрой глаза!

Британцы

твердолобые

республике грозят.

Не будь,

товарищ,

слепым

и глухим!

Держи,

товарищ,

порох

сухим!

Стучат в бюро Аркосовы,

со всех сторон насев:

как ломом,

лбом кокосовым

ломают мирный сейф.

С такими,

товарищ,

не сваришь

ухи.

Держи,

товарищ,

порох

сухим!

Знакомы эти хари нам,

не нов для них подлог:

подпишут

под Бухарина

любой бумажки клок*.

Не жаль им,

товарищи,

бумажной

трухи.

Держите,

товарищи,

порох

сухим!

За барыней,

за Англией

и шавок лай летит, —

уже

у новых Врангелей

взыгрался аппетит.

Следи,

товарищ,

за лаем

лихим.

Держи,

товарищ,

порох

сухим!

Мы строим,

жнем

и сеем.

Наш лозунг:

«Мир и гладь».

Но мы

себя

сумеем

винтовкой отстоять.

Нас тянут,

товарищ,

к войне

от сохи.

Держи,

товарищ,

порох

сухим!

[1927]

Венера Милосская и Вячеслав Полонский*

Сегодня я,

поэт,

боец за будущее,

оделся, как дурак.

В одной руке —

венок

огромный

из огромных незабудищей,

в другой

из чайных —

розовый букет.

Иду

сквозь моторно-бензинную мглу

в Лувр*.

Складку

на брюке

выправил нервно;

не помню,

платил ли я за билет;

и вот

зала,

и в ней

Венерино

дезабилье.

Первое смущенье.

Рассеялось когда,

я говорю:

Мадам!

По доброй воле,

несмотря на блеск,

сюда

ни в жизнь не навострил бы лыж.

Но я

поэт СССР —

ноблес

оближ*!

У нас

в республике

не меркнет ваша слава.

Эстеты

мрут от мраморного лоска.

Короче:

я —

от Вячеслава

Полонского.

Носастей грека он.

Он в вас души не чает.

Он

поэлладистей Лициниев и Люциев,

хоть редактирует

и «Мир»,

и «Ниву»,

и «Печать

и революцию»*.

Он просит передать,

что нет ему житья.

Союз наш

грубоват для тонкого мужчины.

Он много терпит там

от мужичья,

от лефов и мастеровщины.

Он просит передать,

что, «леф» и «праф» костя́,

в Элладу он плывет

надклассовым сознаньем.

Мечтает он

об эллинских гостях,

о тогах,

о сандалиях в Рязани,

чтобы гекзаметром

сменилась

лефовца строфа,

чтобы Радимовы

скакали по дорожке*,

и чтоб Радимов

был

не человек, а фавн, —

чтобы свирель,

набедренник

и рожки.

Конечно,

следует иметь в виду, —

у нас, мадам,

не все такие там.

Но эту я

передаю белиберду.

На ней

почти официальный штамп.

Велено

у ваших ног

положить

букеты и венок.

Венера,

окажите честь и счастье,

катите

в сны его

элладских дней ладью…

Ну,

будет!

Кончено с официальной частью.

Мадам,

адью! —

Ни улыбки,

ни привета с уст ее.

И пока

толпу очередную

загоняет Кук*,

расстаемся

без рукопожатий

по причине полного отсутствия

рук.

Иду —

авто дудит в дуду.

Танцую — не иду.

Домой!

Внимателен

и нем

стою в моем окне.

Напротив окон

гладкий дом

горит стекольным льдом.

Горит над домом

букв жара́ —

гараж.

Не гараж

сам бог!

«Миль вуатюр,

дё сан бокс».

В переводе на простой:

«Тысяча вагонов,

двести стойл».

Товарищи!

Вы

видали Ройльса*?

Ройльса,

который с ветром сросся?

А когда стоит —

кит.

И вот этого

автомобильного кита ж

подымают

на шестой этаж!

Ставши

уменьшеннее мышей,

тысяча машинных малышей

спит в объятиях

гаража-коло̀сса.

Ждут рули —

дорваться до руки.

И сияют алюминием колеса,

круглые,

как дураки.

И когда

опять

вдыхают на заре

воздух

миллионом

радиаторных ноздрей,

кто заставит

и какую дуру

нос вертеть

на Лувры и скульптуру?!

Автомобиль и Венера — старо̀-с?

Пускай!

Поновее и АХРРов* и роз.

Мещанская жизнь

не стала иной.

Тряхнем и мы футурстариной.

Товарищ Полонский!

Мы не позволим

любителям старых

дворянских манер

в лицо строителям

тыкать мозоли,

веками

натертые

у Венер.

[1927]

Глупая история*

В любом учрежденье,

куда ни препожалуйте,

слышен

ладоней скрип:

это

при помощи

рукопожатий

люди

разносят грипп.

Но бацилла

ни одна

не имеет права

лезть

на тебя

без визы Наркомздрава.

И над канцелярией

в простеночной теми

висит

объявление

следующей сути:

«Ввиду

эпидемии

руку

друг другу

зря не суйте».

А под плакатом —

помглавбуха,

робкий, как рябчик,

и вежливей пуха.

Прочел

чиновник

слова плакатца,

решил —

не жать:

на плакат полагаться.

Не умирать же!

И, как мышонок,

заерзал,

шурша

в этажах бумажонок.

И вдруг

начканц

учреждения оного

пришел

какой-то бумаги касательно.

Сует,

сообразно чинам подчиненного,

кому безымянный,

кому

указательный.

Ушла

в исходящий

душа помбуха.

И вдруг

над помбухом

в самое ухо:

Товарищ

как вас?

Неважно!

Здрасьте. —

И ручка

властней,

чем любимая в страсти.

«Рассказывайте

вашей тете,

что вы

и тут

руки́ не пожмете.

Какой там принцип!

Мы служащие…

мы не принцы».

И палец

затем

в ладони в обе,

забыв обо всем

и о микробе.

Знаком ли

товарищеский этот

жест вам?

Блаженство!

Назавтра помылся,

но было

поздно.

Помглавбуха —

уже гриппозный.

Сует

термометр

во все подмышки.

Тридцать восемь,

и даже лишки.

Бедняге

и врач

не помог ничем,

бедняга

в кроватку лег.

Бедняга

сгорел,

как горит

на свече

порхающий мотылек.

Я

в жизни

суровую школу прошел.

Я —

разным условностям

враг.

И жил он,

по-моему,

нехорошо,

и умер —

как дурак.

[1927]

Господин «народный артист»*

Парижские «Последние новости» пишут: «Шаляпин пожертвовал священнику Георгию Спасскому на русских безработных в Париже 5000 франков. 1000 отдана бывшему морскому агенту, капитану 1-го ранга Дмитриеву, 1000 роздана Спасским лицам, ему знакомым, по его усмотрению, и 3000 — владыке митрополиту Евлогию».

Вынув бумажник из-под хвостика фрака,

добрейший

Федор Иваныч Шаляпин

на русских безработных

пять тысяч франков

бросил

на дно

поповской шляпы.

Ишь сердобольный,

как заботится!

Конешно,

плохо, если жмет безработица.

Но…

удивляют получающие пропитанье.

Почему

у безработных

званье капитанье?

Ведь не станет

лезть

морское капитанство

на завод труда

и в шахты пота.

Так чего же ждет

Евлогиева паства,

и какая

ей

нужна работа?

Вот если

за нынешней

грозою нотною

пойдет война

в орудийном аду —

шаляпинские безработные

живо

себе

работу найдут.

Впервые

тогда

комсомольская масса,

раскрыв

пробитые пулями уши,

сведет

знакомство

с шаляпинским басом

через бас

белогвардейских пушек.

Когда ж

полями,

кровью поли́тыми,

рабочие

бросят

руки и ноги, —

вспомним тогда

безработных митрополита

Евлогия.

Говорят,

артист

большой ребенок.

Не знаю,

есть ли

у Шаляпина бонна.

Но если

бонны

нету с ним,

мы вместо бонны

ему объясним.

Есть класс пролетариев

миллионногорбый

и те,

кто покорен фаустовскому тельцу́.

На бой

последний

класса оба

сегодня

сошлись

лицом к лицу.

И песня,

и стих

это бомба и знамя,

и голос певца

подымает класс,

и тот,

кто сегодня

поет не с нами,

тот —

против нас.

А тех,

кто под ноги атакующим бросится,

с дороги

уберет

рабочий пинок.

С барина

с белого

сорвите, наркомпросцы,

народного артиста

красный венок!*

[1927]

Дела вузные, хорошие и конфузные*

1. Живот на алтаре отечества

Вопит

за границей

газетный рой,

что летчик Линдберг* —

герой!

Бездельник!

Из Нью-Йорка

в Париж

перелетел на пари.

Кто поверит?

Какие дети?

Где у него свидетель?

Я лично,

не будучи вовсе дитем,

не верю этой мороке.

Должно быть,

летел

коротким путем

да и отдыхал по дороге.

И вот

за какой-то там перелет

венками голову кроют.

Горячие люди!

А русские

лед,

нельзя развернуться герою.

А в нашем Союзе,

если поскресть,

почище герои есть.

Возьмем Иванова.

Герой Вхутемаса*.

Я

этим пари покорен:

он съел

в течение

получаса

пять фунтов макарон!

Пари без мошенства:

сиди и жри!

А сверху

стоит жюри.

Когда он

устал

от работы упорной

и ропот

в кишке

начался́,

жюри

стояло…

у дверей уборной

добрых

полчаса.

Уже

Иванов

в сомненье скорбит:

победа и честь

или крах?

Вылазят глаза у него из орбит,

и страшен

рожи

распухший вид —

горит,

как солнце в горах.

Минута

Скорей!

Замирает зал…

Герой

губою одной

последние

две макароны

всосал

и хлопнул

ложкой

о дно.

«Ура!» — орут

и север

и юг.

Пришли

представители прессы.

Снимают,

рисуют,

берут интервью,

на пузо

ставят компрессы.

«Ура!»

Победил российский спорт,

на вуз

не навел конфуза…

И каплет

на пол

кровавый пот

с его трудового

пуза.

Но я

хладнокровен к радости их.

Не разделяю пыл.

Что может вырасти

из вот таких?

Пьянчуги,

обжоры, попы?

А если

в тебе

азартная страсть,

ее

не к жратве вороти —

возьми на пари

и перекрась

пяток

рабочих квартир.

Не лопнешь ты

и не треснешь.

Полезнее

и интересней ж!

А то

и вуз

разложится весь,

с героем обжорки цацкаясь.

Пора

из наших вузов известь

такие нравы

бурсацкие.

2. Огромные мелочи

Не думай,

что всё,

чем живет Вхутемас,

проходит,

бездарностью тмясь.

Бывало,

сюда

в общежитие ткнись —

ноги

окурки ме́сят,

висит паутина

и вверх

и вниз

Приди,

посмотри

и повесься!

А тут еще

плохие корма́ —

есенинский стих

и водка

и неудавшийся роман

с первой вертлявой молодкой.

И вот

ячейка ЛКСМ,

пройдя

по этому омуту,

объявляет

по вузу

всем —

конкурс

на лучшую комнату.

Помыли полы,

и скатерть на стол

и дом

постепенно о̀жил,

и стало

«самоубийства гнездо»

радостью молодежи.

Боритесь

за чистый стол и стул!

Товарищи,

больше попыток

ввести

электричество и чистоту

в безрадостность нашего быта!

[1927]

Славянский вопрос-то решается просто*

Крамарж, вождь чехословацкой Народной партии (фашистов) — главный враг признания СССР.

Я до путешествий

очень лаком.

Езжу Польшею,

по чехам,

по словакам*.

Не вылажу здесь

из разговора вязкого

об исконном

братстве*

племени славянского.

Целый день,

аж ухо вянет,

слышится:

«словянами»…

«словян»…

«словяне»…

Нежен чех.

Нежней чем овечка.

Нет

меж славян

нежней человечка:

дует пивечко

из добрых кружечек,

и все в уменьшительном:

«пивечко»…

«млечко»…

Будьте ласков,

пан Прохаско…

пан Ваничек…

пан Ружичек…

Отчего же

господин Крамарж

от славян

Москвы

впадает в раж?*

Дело деликатнейшее,

понимаете ли вы,

как же на славян

не злобиться ему?

У него

славяне из Москвы

дачу

пооттяпали в Крыму.

Пан Крамарж,

на вашей даче,

в санатории,

лечатся теперь

и Ванечки

и Вани,

которые

пролетарии, конечно

разные,

и в том числе славяне.

[1927]

Да или нет?*

Сегодня

пулей

наемной руки

застрелен

товарищ Войков.

Зажмите

горе

в зубах тугих,

волненье

скрутите стойко.

Мы требуем

точный

и ясный ответ,

без дипломатии,

го̀ло:

— Паны за убийцу?

Да или нет? —

И, если надо,

нужный ответ

мы выжмем,

взяв за горло.

Сегодня

взгляд наш

угрюм и кос,

и гневен

массовый оклик:

— Мы терпим Шанхай…

Стерпим Аркос…*

И это стерпим?

Не много ли? —

Нам трудно

и тяжко,

не надо прикрас,

но им

не сломить стальных.

Мы ждем

на наших постах

приказ

рабоче-крестьянской страны.

Когда

взовьется

восстания стяг

и дым

борьбы

заклубится,

рабочие мира,

не дрогните, мстя

и на́нявшим

и убийцам!

[1927]

Слушай, наводчик!*

Читаю…

Но буквы

казались

мрачнее, чем худший бред:

«Вчера

на варшавском вокзале

убит

советский полпред».

Паны воркуют.

Чистей

Скачать:PDFTXT

Том 8 Маяковский читать, Том 8 Маяковский читать бесплатно, Том 8 Маяковский читать онлайн