головой
и ленскою кровью
облит.
[1927]
Мощь Британии*
Британская мощь
целиком на морях, —
цари
в многоводном лоне.
Мечта их —
одна:
весь мир покоря,
бросать
с броненосцев своих
якоря
в моря
кругосветных колоний.
Они
ведут
за войной войну,
не бросят
за прибылью гнаться.
Орут:
— Вперед, матросы!
А ну,
за честь
и свободу нации! —
Вздымаются бури,
моря́ беля,
постоянно на вахте.
Буржуи
горстями
берут прибыля
на всем —
на грузах,
на фрахте.
Взрываются
мины,
смертями смердя,
но жир у богатых
отрос;
страховку
берут
на матросских смертях,
и думает
мрачно
Пока
за моря
перевозит груз,
он думает,
что на берегу
все те,
кто ведет
матросский союз,
копейку
его
берегут.
А на берегу
союзный глава,
Гевлок Вильсо́н*,
хозяевам
продал
дела и слова
и с жиру
толстеет, как слон.
Хозяева рады —
следит
за матросами
круто.
И ловит
Вильсон
солидный чек
на сотню
английских фунтов.
Вильсон
к хозяевам впущен в палаты
и в спорах
По ихней
просьбе
с матросской зарплаты
спускает
последние шиллинги.
А если
в его махинации
запустит
он
жмет плечами:
терпит убытки. —
С себя ж
и рубля не желает соскресть,
с тарифной
иудиной сетки:
вождю, мол,
и, сами знаете,
детки.
Матрос, отправляясь
в далекий рейс,
к земле
оборачивай уши,
глаза
нацеливай
с мачт и рей
на то,
что творится на суше!
Пардон, Чемберлен*,
что в ваши дела
суемся
поэмой этой!
Но мой Пегас,
порвав удила,
матросам
вашим
советует:
— В обратную сторону
руль завертя,
вернитесь
к союзным сонмам
и дальше
плывите,
послав к чертям
продавшего вас
Вильсона! —
За борт союза
в мгновение в одно!
Исчезнет —
и не был как будто:
его
моментально
потянет на дно
иудиных фунтов.
[1927]
Товарищу машинистке*
К пишущему
массу исков
предъявляет
— Ну, скажите,
как не злиться?..
Мы,
в ком кротость щенья,
мы
для юмора —
козлицы
отпущенья.
Как о барышне,
о дуре —
пишут,
нас карикатуря.
Ни кухарка-де,
ни прачка —
ей
ни мыть,
ни лап не пачкать.
Машинисткам-де
лафа ведь —
пианисткой
да скрипачкой
музицируй
на алфа́вите.
Жизнь —
Изящно,
тонно
стукай
в буквы «Ремингтона».
А она,
лахудрица,
только знает —
пудрится
да сует
завитый локон
под начальственное око.
«Ремингтон»
и не машина,
если
меньше он аршина?
Как тупит он,
как он сушит —
пишущих
машинок
зал!
Как завод,
грохочет в уши.
ртутью
ест глаза.
Где тут
барышням!
не пара ж нам.
Нас
взяла
сатира в плети.
Что —
боитесь темы громше?
Написали бы
куплетик
о какой-нибудь наркомше! —
Да, товарищ, —
я
виновен.
Описать вас
Крыльями
копирок
машет.
Наклонилась
низко-низко.
Переписывает
наши
рукописи
Пишем мы,
что день был золот,
у ночей
звезда во лбу.
Им же
кожу лишь мозолят
тысячи
красивых букв.
За спиною
часто-часто
появляется начальство.
«Мне писать, мол,
страшно надо.
Попрошу-с
с машинкой
на дом…»
Знаем женщин.
Трудно им вот.
Быт рабынь
или котят.
Не накрасишься —
не примут,
а накрасься —
сократят.
Не разделишь
с ним
уютца —
скажет
после краха шашен:
— Ишь,
к трудящимся суются
там…
какие-то…
пишмаши… —
За трудом
шестичасовым
что им в радость,
сонным совам?
Аж город,
в гла́за в оба,
сам
работой буквится, —
и цифры
по автобусам
торчат,
как клавиш пуговицы.
Даже если
и комета
пролетит
над крышей тою —
кажется
комета эта
только
точкой с запятою.
Жить на свете
не века,
и
к старости
передвигает
дней исписанных регистры.
Без машин
поэтам
туго.
Жизнь поэта
однорука.
Пишет перышком,
не хитр.
плюнь на ругань, —
как работнице
и другу
на́
тебе
мои стихи!
[1927]
В газетах
пишут
какие-то дяди,
что начал
любовно
Скоро
вид Москвы
скопируют с Ниццы,
цветы создадут
по весенним велениям.
Пишут,
что уже
синицы
оглядывают гнезда
с любовным вожделением.
Газеты пишут:
дни горячей,
налетели
отряды
передовых грачей.
И замечает
естествоиспытательское око,
что в березах
какая-то
циркуляция соков.
А по-моему —
дело мрачное:
начинается
горячка дачная.
Плюнь,
если рассказывает
какой-нибудь шут,
как дачные вечера
милы,
тихи́.
Опишу
хотя б,
как на даче
выделываю стихи.
Не растрачивая энергию
средь ерундовых трат,
решаю твердо
писать с утра.
Но две девицы,
и тощи
и рябы́,
заставили идти
искать грибы.
Хожу в лесу-с,
на каждой колючке
распинаюсь, как Иисус.
что не ступишь на́ ноги,
принес сыроежку
и две поганки.
Принесши трофей,
еле отделываюсь
от упомянутых фей.
С бумажкой
лежу на траве я,
и строфы
спускаются,
рифмами вея.
Только
над рифмами стал сопеть,
и —
меня переезжает
на велосипеде.
С балкона,
куда уселся, мыча,
сбежал
во внутрь
от футбольного мяча.
Полторы строки намарал —
и пошел
ловить комара.
Опрокинув чернильницу,
задув свечу,
подымаюсь,
прыгаю,
чуть не лечу.
Поймал,
и при свете
мерцающих планет
рассматриваю —
хвост малярийный
или нет?
Уселся,
но слово
замерло в горле.
На кухне крик:
— Самовар сперли! —
Адамом,
во всей первородной красе,
бегу
за жуликами
по василькам и росе.
Отступаю
от пары
бродячих дворняжек,
заинтересованных
видом
юных ляжек.
Сел
в меланхолии.
В голову
ни строчки
не лезет более.
Два.
Ложусь в идиллии.
К трем часам —
уснул едва,
а четверть четвертого
уже разбудили.
На луже,
зажатой
берегам в бока,
орет
целуемая
лодочникова дочка…
«Славное море —
священный Байкал,
омулевая бочка»*.
[1927]
В газету
сдана рабкором
под заглавием
Пишет:
«Завхоз,
сочтя за лучшее,
пишущую машинку
в учреждении про́пил…
Подобные случаи
нетерпимы
даже
в буржуазной Европе».
Прочли
и дали место заметке.
Мало ль
бывает
случаев этаких?
А наутро
уже
листах на полуторах.
«Как
смеют
разные враки
описывать
безответственные бумагомараки?
Знают
и дети, и отцы,
что наш завхоз
честней, чем гиацинт.
Так как
завхоз наш
служит в столице,
клеветника
в лице завхоза
оскорбляет лица
ВЦИКа,
Це-Ка
и Це-Ка-Ка.
Уклоны
кулацкие
в стране растут.
Даю вам
коммунистическое слово,
травля кулаками
стоящего на посту
хозяйственного часового.
Принимая во внимание,
исходя
и ввиду,
что статья эта —
в спину нож,
требую
опровергнуть клевету.
ложь!
Итак,
кооперации
оболган
невинно
и без всякого повода.
С приветом…»
и стаж
с такого-то.
День прошел,
и уже назавтра
«Сообщите фамилию автора»!
звонит, как бешеный.
От страха
поджилки дрожат
курьершины.
А редакция
в ответ
на телефонную колоратуру
тихо
пишет
письмо в прокуратуру:
«Просим
авторитетной справки
о завхозе,
пасущемся
на трестовской травке».
отвечает
точно и живо:
рабкора
наполовину лжива.
Водой
окатите
опровергательский пыл.
Завхоз
такой-то,
из такого-то города,
не только
один «Ундервуд» пропил,
но еще
вдобавок —
и два форда».
Побольше
заметок
любого вида,
рабкоры,
шлите
из разных мест.
Товарищи,
вас
газета не выдаст,
и никакой опровергатель
вас не съест.
[1927]
Негритоска Петрова*
У Петровой
у Надежды
не имеется одежды.
(пришли деньки!),
не имеется деньги́.
Ей
в расцвете юных лет
растекаться в слезной слизи ли?
Не упадочница,
нет!
Ждет,
чтоб цены снизили.
Стонет
от рева.
В восхищеньи хижины.
— Выходи скорей, Петрова, —
в лавке
цены снижены.
Можешь
в платьицах носиться
хошь с цветком,
хошь с мушкою.
Снизили
с аршина ситца
грош с осьмушкою.
Радуйтесь!
Не жизнь —
Можете
блестеть, как лак.
На коробке
гуталина
цены
ниже на пятак.
Наконец!
Греми, рулада!
На тоску,
на горечь плюньте! —
В лавке
цены мармелада
вдвое снижены на фунте.
Словно ведьма
в лампах сцены,
веником
укрывши тело,
грустно
смотрит в цены.
Как ей быть?
и что ей делать?
И взяла,
обдумав длинно,
тряпку ситца
(на образчик),
две коробки гуталина,
мармелада —
ящик.
Баба села.
Масса дела.
Баба мыслит,
травки тише,
как ей
скрыть от срама
тело…
Наконец
у бабы вышел
из клочка
с полсотней точек
на одну ноздрю платочек.
Работает,
не ленится,
сияет именинницей, —
до самого коленца
сидит
и гуталинится.
Гуталин не погиб.
Ярким светом о́жил.
На ногах
собственной кожи.
Час за часом катится,
красит платьице
в розаны
в разные,
гуталином вмазанные.
Ходит баба
в дождь
и в зной,
искрясь
горной голизной.
Но зато
у этой Нади
нос
и губы
в мармеладе.
Ходит гуталинный чад
улицей
и пахотцей.
Все коровы
мычат,
и быки
шарахаются.
И орет
детишек банда:
— Негритянка
И даже
ноту
Чемберлен
прислал
колючую от терний:
что мы-де
негров
взяли в плен
и
возбуждаем в Коминтерне.
В стихах
ждет морали.
Изволь:
чтоб бабы не марались,
таких купцов,
как в строчке этой,
из-за прилавка
и снизить
цены
на предметы
огромнейшей необходимости.
[1927]
Гляди, товарищ, в оба!
твердолобые
республике грозят.
Не будь,
слепым
и глухим!
Держи,
сухим!
Стучат в бюро Аркосовы,
со всех сторон насев:
как ломом,
лбом кокосовым
С такими,
не сваришь
ухи.
Держи,
сухим!
Знакомы эти хари нам,
не нов для них подлог:
подпишут
под Бухарина
Не жаль им,
товарищи,
бумажной
трухи.
Держите,
товарищи,
сухим!
За барыней,
за Англией
и шавок лай летит, —
уже
у новых Врангелей
взыгрался аппетит.
Следи,
за лаем
лихим.
Держи,
сухим!
Мы строим,
жнем
и сеем.
Наш лозунг:
«Мир и гладь».
Но мы
сумеем
винтовкой отстоять.
Нас тянут,
к войне
от сохи.
Держи,
сухим!
[1927]
Венера Милосская и Вячеслав Полонский*
Сегодня я,
поэт,
боец за будущее,
оделся, как дурак.
В одной руке —
из огромных незабудищей,
в другой —
из чайных —
Иду
сквозь моторно-бензинную мглу
в Лувр*.
Складку
на брюке
выправил нервно;
не помню,
платил ли я за билет;
и вот
зала,
и в ней
Венерино
дезабилье.
Первое смущенье.
Рассеялось когда,
я говорю:
— Мадам!
По доброй воле,
несмотря на блеск,
ни в жизнь не навострил бы лыж.
Но я
поэт СССР —
ноблес
оближ*!
У нас
в республике
не меркнет ваша слава.
Эстеты
мрут от мраморного лоска.
Короче:
я —
от Вячеслава
Полонского.
Носастей грека он.
Он в вас души не чает.
Он
поэлладистей Лициниев и Люциев,
хоть редактирует
и «Мир»,
и «Ниву»,
и «Печать
и революцию»*.
Он просит передать,
что нет ему житья.
Союз наш
грубоват для тонкого мужчины.
Он много терпит там
от мужичья,
от лефов и мастеровщины.
Он просит передать,
что, «леф» и «праф» костя́,
в Элладу он плывет
надклассовым сознаньем.
Мечтает он
об эллинских гостях,
о тогах,
о сандалиях в Рязани,
чтобы гекзаметром
сменилась
лефовца строфа,
чтобы Радимовы
скакали по дорожке*,
и чтоб Радимов
был
не человек, а фавн, —
чтобы свирель,
набедренник
и рожки.
следует иметь в виду, —
у нас, мадам,
не все такие там.
Но эту я
передаю белиберду.
На ней
почти официальный штамп.
Велено
у ваших ног
букеты и венок.
Венера,
катите
в сны его
элладских дней ладью…
Ну,
Кончено с официальной частью.
адью! —
Ни улыбки,
ни привета с уст ее.
И пока
толпу очередную
загоняет Кук*,
расстаемся
без рукопожатий
по причине полного отсутствия
рук.
Иду —
авто дудит в дуду.
Танцую — не иду.
Внимателен
и нем
стою в моем окне.
Напротив окон
гладкий дом
горит стекольным льдом.
Горит над домом
букв жара́ —
Не гараж —
сам бог!
«Миль вуатюр,
дё сан бокс».
В переводе на простой:
«Тысяча вагонов,
двести стойл».
Товарищи!
Вы
видали Ройльса*?
Ройльса,
который с ветром сросся?
А когда стоит —
кит.
И вот этого
автомобильного кита ж
подымают
Ставши
уменьшеннее мышей,
тысяча машинных малышей
спит в объятиях
гаража-коло̀сса.
Ждут рули —
дорваться до руки.
И сияют алюминием колеса,
круглые,
как дураки.
И когда
вдыхают на заре
миллионом
радиаторных ноздрей,
кто заставит
и какую дуру
нос вертеть
на Лувры и скульптуру?!
Автомобиль и Венера — старо̀-с?
Поновее и АХРРов* и роз.
Мещанская жизнь
не стала иной.
Тряхнем и мы футурстариной.
Товарищ Полонский!
Мы не позволим
любителям старых
дворянских манер
в лицо строителям
тыкать мозоли,
веками
натертые
у Венер.
[1927]
Глупая история*
В любом учрежденье,
куда ни препожалуйте,
слышен
ладоней скрип:
это
при помощи
рукопожатий
разносят грипп.
Но бацилла
ни одна
не имеет права
на тебя
без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
в простеночной теми
висит
следующей сути:
эпидемии
руку
друг другу
зря не суйте».
А под плакатом —
помглавбуха,
и вежливей пуха.
Прочел
слова плакатца,
решил —
не жать:
на плакат полагаться.
Не умирать же!
И, как мышонок,
заерзал,
шурша
в этажах бумажонок.
И вдруг
начканц
учреждения оного
пришел
какой-то бумаги касательно.
Сует,
сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому
указательный.
Ушла
душа помбуха.
И вдруг
над помбухом
в самое ухо:
— Товарищ…
как вас?
Неважно!
Здрасьте. —
И ручка —
властней,
чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
вашей тете,
что вы
и тут
руки́ не пожмете.
Мы служащие…
мы не принцы».
И палец
затем —
в ладони в обе,
забыв обо всем
и о микробе.
Знаком ли
жест вам?
Назавтра помылся,
но было
Помглавбуха —
уже гриппозный.
Сует
во все подмышки.
и даже лишки.
Бедняге
и врач
не помог ничем,
в кроватку лег.
сгорел,
как горит
на свече
порхающий мотылек.
Я
в жизни
суровую школу прошел.
Я —
разным условностям
враг.
И жил он,
по-моему,
нехорошо,
и умер —
как дурак.
[1927]
Парижские «Последние новости» пишут: «Шаляпин пожертвовал священнику Георгию Спасскому на русских безработных в Париже 5000 франков. 1000 отдана бывшему морскому агенту, капитану 1-го ранга Дмитриеву, 1000 роздана Спасским лицам, ему знакомым, по его усмотрению, и 3000 — владыке митрополиту Евлогию».
Вынув бумажник из-под хвостика фрака,
добрейший
Федор Иваныч Шаляпин
на русских безработных
пять тысяч франков
бросил
на дно
поповской шляпы.
Ишь сердобольный,
как заботится!
Конешно,
плохо, если жмет безработица.
Но…
удивляют получающие пропитанье.
Почему
у безработных
званье капитанье?
Ведь не станет
морское капитанство
на завод труда
и в шахты пота.
Так чего же ждет
Евлогиева паства,
и какая
ей
нужна работа?
Вот если
за нынешней
грозою нотною
пойдет война
в орудийном аду —
шаляпинские безработные
живо
работу найдут.
комсомольская масса,
раскрыв
пробитые пулями уши,
сведет
с шаляпинским басом
через бас
белогвардейских пушек.
Когда ж
полями,
кровью поли́тыми,
рабочие
бросят
руки и ноги, —
вспомним тогда
безработных митрополита
Евлогия.
Говорят,
артист —
большой ребенок.
Не знаю,
есть ли
у Шаляпина бонна.
Но если
бонны
нету с ним,
мы вместо бонны
ему объясним.
миллионногорбый
и те,
кто покорен фаустовскому тельцу́.
На бой
класса оба
сошлись
лицом к лицу.
И песня,
и стих —
и голос певца
подымает класс,
и тот,
кто сегодня
поет не с нами,
тот —
против нас.
А тех,
кто под ноги атакующим бросится,
с дороги
уберет
С барина
с белого
сорвите, наркомпросцы,
народного артиста
[1927]
Дела вузные, хорошие и конфузные*
1. Живот на алтаре отечества
Вопит
за границей
газетный рой,
что летчик Линдберг* —
Из Нью-Йорка
в Париж
перелетел на пари.
Кто поверит?
Какие дети?
Где у него свидетель?
Я лично,
не будучи вовсе дитем,
не верю этой мороке.
летел
коротким путем
да и отдыхал по дороге.
И вот
венками голову кроют.
Горячие люди!
А русские —
лед,
нельзя развернуться герою.
А в нашем Союзе,
если поскресть,
почище герои есть.
Возьмем Иванова.
Герой Вхутемаса*.
Я
этим пари покорен:
он съел
в течение
получаса
пять фунтов макарон!
Пари без мошенства:
сиди и жри!
А сверху
стоит жюри.
Когда он
устал
от работы упорной
и ропот
в кишке
начался́,
стояло…
у дверей уборной
добрых
Уже
в сомненье скорбит:
или крах?
Вылазят глаза у него из орбит,
и страшен
рожи
распухший вид —
горит,
как солнце в горах.
Скорей!
Замирает зал…
губою одной
последние
две макароны
всосал
и хлопнул
ложкой
о дно.
«Ура!» — орут
и север
и юг.
Пришли
представители прессы.
Снимают,
рисуют,
берут интервью,
на пузо
ставят компрессы.
«Ура!»
Победил российский спорт,
на вуз
не навел конфуза…
И каплет
на пол
кровавый пот
с его трудового
пуза.
Но я
хладнокровен к радости их.
Не разделяю пыл.
из вот таких?
Пьянчуги,
обжоры, попы?
А если
в тебе
азартная страсть,
ее
не к жратве вороти —
возьми на пари
и перекрась
рабочих квартир.
Не лопнешь ты
и не треснешь.
Полезнее
и интересней ж!
А то
и вуз
разложится весь,
с героем обжорки цацкаясь.
из наших вузов известь
такие нравы
бурсацкие.
2. Огромные мелочи
Не думай,
что всё,
чем живет Вхутемас,
проходит,
бездарностью тмясь.
в общежитие ткнись —
ноги
окурки ме́сят,
висит паутина
и вверх
и вниз…
Приди,
посмотри
и повесься!
А тут еще
плохие корма́ —
есенинский стих
и водка
и неудавшийся роман
с первой вертлявой молодкой.
И вот
ячейка ЛКСМ,
пройдя
по этому омуту,
объявляет
по вузу
всем —
на лучшую комнату.
Помыли полы,
и дом
постепенно о̀жил,
и стало
«самоубийства гнездо»
радостью молодежи.
Боритесь
Товарищи,
больше попыток
электричество и чистоту
в безрадостность нашего быта!
[1927]
Славянский вопрос-то решается просто*
Крамарж, вождь чехословацкой Народной партии (фашистов) — главный враг признания СССР.
Я до путешествий
очень лаком.
Езжу Польшею,
по чехам,
по словакам*.
Не вылажу здесь
из разговора вязкого
об исконном
братстве*
племени славянского.
аж ухо вянет,
слышится:
«словянами»…
«словян»…
«словяне»…
Нежен чех.
Нежней чем овечка.
Нет
меж славян
нежней человечка:
дует пивечко
из добрых кружечек,
и все в уменьшительном:
«пивечко»…
«млечко»…
Будьте ласков,
пан Прохаско…
пан Ваничек…
пан Ружичек…
Отчего же
господин Крамарж
от славян
Москвы
впадает в раж?*
Дело деликатнейшее,
понимаете ли вы,
как же на славян
не злобиться ему?
У него
славяне из Москвы
дачу
пооттяпали в Крыму.
Пан Крамарж,
на вашей даче,
в санатории,
лечатся теперь
и Ванечки
и Вани,
которые
пролетарии, конечно…
разные,
и в том числе славяне.
[1927]
Да или нет?*
пулей
наемной руки
застрелен
товарищ Войков.
Зажмите
в зубах тугих,
волненье
скрутите стойко.
Мы требуем
без дипломатии,
го̀ло:
— Паны за убийцу?
Да или нет? —
И, если надо,
мы выжмем,
взяв за горло.
взгляд наш
угрюм и кос,
и гневен
— Мы терпим Шанхай…
Стерпим Аркос…*
И это стерпим?
Не много ли? —
Нам трудно
и тяжко,
не надо прикрас,
но им
не сломить стальных.
Мы ждем
на наших постах
приказ
рабоче-крестьянской страны.
Когда
взовьется
восстания стяг
и дым
борьбы
заклубится,
рабочие мира,
не дрогните, мстя
и на́нявшим
и убийцам!
[1927]
Слушай, наводчик!*
Читаю…
Но буквы
казались
«Вчера
на варшавском вокзале
убит
Паны воркуют.
Чистей