—
приплетать
ко всему
фамилию вождя.
Думаю,
что надпись
надолго сохраните:
на таких мозгах
она —
как на граните.
[1927]
Гевлок Вильсон*
за моря запусти
свое
пролетарское око!
Тебе
Вильсона покажет стих,
по имени —
Гевло́ка.
Вильсон
представляет
союз моряков.
Прежде чем
водным лидером сделаться,
он дрался
с бандами
судовладельцев.
Дрался, правда,
не очень шибко,
чтоб в будущем
драку
признать ошибкой.
Прошла
постепенно
молодость лет.
Прежнего пыла
нет как нет!
И Ви́льсон
в новом
сиянии
рабочим явился.
На пост
председательский
Ви́льсон воссел.
Покоятся
в креслах ляжки.
И стал он
союз
продавать
во все
тяжкие.
Английских матросов
он шлет воевать:
— Вперед,
за купцову прибыль! —
Он слал
матросов
на минах взрывать, —
и шли
корабли
под кипящую водь,
и жрали
матросов
рыбы.
Текут миллиарды
в карманы купцовы.
Купцовы морды
от счастья пунцовы.
Когда же
обляпан в заплаты,
пришел
за парой грошей —
ему
урезали
хвост от зарплаты
и выставили
Матрос изумился:
— Ловко!
Пойду
на них
забастовкой. —
К Вильсону —
о стачке рядиться.
А тот —
говорит о традициях!
— Мы
мирное счастье выкуем,
а стачка —
дело дикое. —
Когда же
все,
что стояло в споре,
и мелкие стычки,
и драчки,
разлились
в одно*
огромное море
всеобщей
великой стачки —
Гевлок
забастовку оную
решил
объявить незаконною.
Не сдерживая
лакейский зуд,
жиреть не мешала бы,
на собственных рабочих
в суд
Вильсон
обратился с жалобой!
Не сыщешь
аж до Тимбу́кту*
такого
второго фрукта!
Не вечно
вождям
союзных растяп
в хозяйских хле́вах.
Мы знаем,
что ежедневно
растет
матросов левых.
Мы верим —
скоро
подымется,
даже на водах горя,
чтоб с шеи союза
смылся
Гевлок Ви́льсон.
[1927]
Чудеса!*
Как днище бочки,
правильным диском
стояла
над дворцом Ливадийским.
Взошла над землей
и пошла заливать ее,
и льется на море,
на мир,
на Ливадию.
В царевых дворцах —
мужики-санаторники.
почти в исступлении,
глядят
глаза
блинорожия плоского
в афишу на стенах дворца:
«Во вторник
товарища Маяковского*».
Сам самодержец,
здесь же,
гонял по залам
и по биллиардам.
И вот,
где Романов
дулся с маркёрами,
шары
ложа́
под свитское ржание,
читаю я
крестьянам
о форме
стихов —
и о содержании.
отодвинулась тусклая,
и я,
в электричестве,
стою на эстраде.
Сидят предо мною
рязанские,
тульские,
почесывают бороды русские,
ерошат пальцами
русые пряди,
Их лица ясны,
яснее, чем блюдце,
где надо — хмуреют,
где надо —
смеются.
Пусть тот,
кто Советам
не знает це́ну,
со мною станет
от радости пьяным:
где можно
еще
читать во дворце —
что?
Стихи!
Кому?
Крестьянам!
Такую страну
и сравнивать не с чем, —
где еще
мыслимы
подобные вещи?!
И думаю я
обо всем,
как о чуде.
Такое настало,
а что еще будет!
Вижу:
выходят
после лекции
два мужика
слоновьей комплекции.
Уселись
вдвоем
под стеклянный шар,
и первый
второму
заметил:
— Мишка,
оченно хороша —
эта
последняя
была рифмишка. —
И долго еще
гудят ливадийцы
на желтых дорожках,
у синей водицы.
[1927]
Маруся отравилась*
Вечером после работы этот комсомолец уже не ваш товарищ. Вы не называйте его Борей, а, подделываясь под гнусавый французский акцент, должны называть его «Боб»…
«Комс. правда»
В Ленинграде девушка-работница отравилась, потому что у нее не было лакированных туфель, точно таких же, какие носила ее подруга Таня…
«Комс. правда»
Из тучки месяц вылез,
молоденький такой…
Маруська отравилась,
везут в прием-покой.
Понравился Маруське
с недавних пор:
нафабренные усики,
расчесанный пробор.
Он был
монтером Ваней,
но…
в духе парижан,
присвоил званье:
«электротехник Жан».
Он говорил ей часто
одну и ту же речь:
— Ужасное мещанство —
зря
беречь. —
Сошлись и погуляли,
и хмурит
Жан
лицо, —
нашел он,
что
у Ляли
красивше бельецо.
Марусе разнесчастной
сказал, как джентльмен:
— Ужасное мещанство —
плен. —
Он с ней
расстался
через пятнадцать дней,
за то,
что лакированных
нет туфелек у ней.
На туфли
денег надо,
а денег
нет и так…
яду
купила
на пятак.
Короткой
жизни
точка.
— Смер-тель-ный
я-яд
испит…
В малиновом платочке
в гробу
спит.
На вечер,
ветру в лад,
в ячейке
об упадке
поставили
Почему?
В сердце
без лесенки
лезут
эти песенки.
Где родина
этих
бездарных романсов?
Там,
где белые
лаются моською?
Нет!
Эту песню
родила масса —
наша
комсомольская.
Легко
врага
продырявить наганом.
Или —
голову с плеч,
и саблю вытри.
А как
нащупать врага нам?
Таится.
Во что б ни обулись,
что б ни надели —
буржуев
у нас на теле.
И нет
тебе
пути-прямика.
Нашей
культуришке
без году неделя,
а ихней —
века!
И растут
черные
дурни
и дуры,
ничем не защищенные
от барахла культуры.
На улицу вышел —
глаза разопри!
В каждой витрине
буржуевы обноски:
какая-нибудь
с пером «распри»,
и туфли
показывают
лакированные носики.
Простенькую
блузу нам
и надеть конфузно.
На улицах,
под руководством
Гарри Пилей*,
расставило
сети
Совкино, —
от нашей
сегодняшней
трудной были
уносит
к жизни к иной.
Там
ни единого
ни Ваньки,
ни Пети,
одни
Жанны,
одни
Кэти.
Толча комплименты,
как воду в ступке,
совершают
благородные поступки.
Всё
бароны,
графы — всё,
живут
по разным
роскошным городам,
ограбят
и скажут:
— Мерси, мусье, —
изнасилуют
и скажут:
— Пардон, мадам. —
На ленте
каждая —
графиня минимум.
Перо в шляпу
да серьги в уши.
Куда же
с такими графинями
заводской
Феклуше да Марфуше?
И мальчики
пачками
стреляют за нэпачками.
Нравятся
мальчикам
в маникюре пальчики.
Играют
этим пальчиком
нэпачки
на рояльчике.
А сунешься в клуб —
речь рвотная.
Чешут
языками
чиновноустые.
Раз международное,
два международное,
но нельзя же до бесчувствия!
Напротив клуба
дверь пивнушки.
как будто пушки!
Старается
разная
музыкальная челядь
пианинить
и виолончелить.
Входите, товарищи,
зайдите, подружечки,
выпейте,
по пенной кружечке!
Что?
Крою
пиво пенное, —
только что вам
с этого?!
Что даю взамен я?
Что вам посоветовать?
Хорошо
и целоваться,
и вино.
Но…
и если
ее
хоть раз
по-настоящему
испили рты,
ее
не заменит
никакое питье,
никакие пива,
никакие спирты.
Помни
ежедневно,
что ты
и новых отношений
и новых любовей, —
и станет
ерундовым
любовный эпизодчик
какой-нибудь Любы
к любому Вове.
Можно и кепки,
можно и шляпы,
и перчатки надеть на лапы.
Но нет
на свете
прекрасней одежи,
чем бронза мускулов
и свежесть кожи.
И если
подыметесь
чисты́ и стройны́,
любую
одежу
заказывайте Москвошвею,
и…
лучшие
девушки
нашей страны
сами
бросятся
вам на шею.
[1927]
Письмо к любимой молчанова, брошенной им, как о том сообщается в № 219 «Комсомольской Правды» в стихе по имени «Свидание»*
Слышал —
вас Молчанов* бросил,
будто
он
предпринял это,
видя,
что у вас
под осень
нет
«изячного» жакета.
На косынку
цвета синьки
смотрит он
и цедит еле:
— Что вы
ходите в косынке?
да и…
мордой постарели?*
Мне
пожалте
грудь тугую.
Ну,
а если
нету этаких…*
Мы найдем себе другую
в разызысканной жакетке. —
Припомадясь
и прикрасясь,
эту
вливши в стих,
хочет
он
марксистский базис
под жакетку
«За боль годов,
за все невзгоды
глухим сомнениям не быть!*
Под этим мирным небосводом
хочу смеяться
и любить».
Сказано веско.
Посмотрите, дескать:
шел я верхом,
шел я низом,
строил
мост в социализм,
недостроил
и устал
и уселся
у моста́.
выросла
у мо́ста,
по мосту́
идут овечки,
мы желаем
— очень просто! —*
отдохнуть
у этой речки.
Заверните ваше знамя!
Перед нами
ясность вод,
в бок —
цветочки,
а над нами —
Брошенная,
не бойтесь красивого слога
поэта,
музой венча́нного!
Просто
и строго
ответьте
на лиру Молчанова:
— Прекратите ваши трели!
Я не знаю,
я стара ли,
но вы,
Молчанов,
постарели,
вы
и ваши пасторали.
Знаю я —
в жакетах в этих
на Петровке
бабья банда.
Эти
польские жакетки
к нам
провозят
контрабандой.
Чем, служа
у муз
по найму,
на мое
тряпье
вы б
индустриальным займом
помогли
рожденью
ситцев.
што ль,
пустеет чаном,
выбил
мысли
грохот лирный?
Это где же
вы,
Молчанов,
узрели
В гущу
ваших ро́здыхов,
под цветочки,
на́ реку
заграничным воздухом
не доносит гарьку?
Или
за любовной блажью
не видать
угрозу вражью?
Литературная шатия,
успокойте ваши нервы,
отойдите —
вы мешаете
мобилизациям и маневрам.
[1927]
«Англичанка мутит»*
Сложны
и путаны
пути политики.
на каждом пути,
любою каверзой
в любом видике
англичанка мутит.
В каждой газете
стоит картинка:
на шее у Бриана*
туша Детердинга*.
Зол и рьян
мусье Бриан,
орет благим,
истошным матом:
«Раковский,
Раковского,
Раковскому уйти!*
Он
никакая
не персона грата», —
это
Бриана
англичанка мутит.
И если
спокойные китайцы
в трюмах
и между котлами
на наших матросов
кидаются
с арестами
и кандалами,
цепь,
китайца мозги
англичанка мутит.
Если держим
наготове помпы
на случай
фабричных
поджогов и пожаров
и если
целит револьверы и бомбы
в нас
половина земного шара —
это в секреты,
в дела и в бумаги
носище сует
английский а́гент,
ему
его
деньгой
англичанка мутит.
Не простая англичанка —
богатая барыня.
Вокруг англичанки
лакеи-парни.
Простых рабочих
не допускают
на хозяйские очи.
услуживает ей.
Ходят Макдональды*
вокруг англичанки,
головы у них —
как пустые чайники.
подает
то кофею, то чаю,
тычет
подносы
хозяйке по́д нос.
На вопросы барыньки
они отвечают:
— Как вам, барыня, будет угодно-с. —
Да нас
не смутишь —
и год мутив.
На всех маневрах
в марширующих ротах
слышу
«Англичанка,
легче на поворотах!»
[1927]
Рапорт профсоюзов*
Прожив года
и голодные и ярые,
подытоживая десять лет,
рапортуют
полтора миллиона пролетариев,
подняв
над головою
профсоюзный билет:*
— Голосом,
осевшим от железной пыли,
рабочему классу
клянемся в том,
что мы
по-прежнему
будем, как были, —
октябрьской диктатуры
спинным хребтом.
лесов бесконечного ле́са,
где строится страна
или ставят заплаты,
мы
будем
рабочие интересы —
колдоговор,
жилье
и зарплату.
Нам
денег
не дадут
застраивать пустыри,
у банкиров
к нам
Мы
сами
выкуем
сталь индустрии,
жизнь переведя
на машинный ход.
Мы
будем
республику
отстраивать и строгать,
но в особенности —
утроим,
перед лицом наступающего врага,
силу
обороноспособности.
И если
о новых
наступающих баронах
пронесется
над республикой
кровавая весть,
на вопрос республики:
— Готовы к обороне? —
полтора миллиона ответят:
— Есть! —
[1927]
«Массам непонятно»*
Между писателем
и читателем
стоят посредники,
и вкус
у посредника
самый средненький.
Этаких
средненьких
из посреднической рати
тыща
и в критиках
и в редакторате.
Куда бы
мысль твоя
ни скакала,
все
озирает сонно:
— Я
другого закала.
Помню, как сейчас,
в стихах
у Надсо̀на*…
не любит
строчек коротеньких.
А еще
посредников
кроет Асеев*.
А знаки препинания?
Точка —
как родинка.
Вы
стих украшаете,
точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
писали б ямбом,
на строчку
прибавил вам бы. —
Расскажет
несколько
средневековых легенд,
часа на четыре затянет,
и ко всему
присказывает
— Вас
не понимают
рабочие и крестьяне. —
Сникает
от сознания вины.
крестьянина
видел
только до войны,
при покупке
на даче
ножки телятины.
А рабочих
случайно
двух
во время наводнения.
Глядели
с моста
на места и картины,
на разлив,
на плывущие льдины.
обошел умиленно
двух представителей
из десяти миллионов.
Ничего особенного —
руки и груди…
А вечером
за чаем
сидел и хвастал:
— Я вот
знаю
Я
душу
прочел
за их молчанием —
ни упадка,
ни отчаяния.
Кто может
в этаком классе?
Только Гоголь,
только классик.
А крестьянство?
Тоже.
Как сейчас, помню —
весною, на даче… —
Этакие разговорчики
у литераторов
у нас
часто
заменяют
знание масс.
И идут
дореволюционного образца
творения слова,
кисти
и резца.
И в массу
плывет
интеллигентский дар —
грезы,
розы
и звон гитар.
Прошу
писателей,
с перепугу бледных,
высюсюкивать
стихи для бедных.
Понимает
не хуже вас.
Культуру
высокую
в массы двигай!
Такую,
как и прочим.
Нужна
и понятна
хорошая книга —
и вам,
и мне,
и крестьянам,
и рабочим.
[1927]
Размышления о Молчанове Иване и о поэзии*
Я взял газету
и лег на диван.
Читаю:
«Скучает
Молчанов Иван»*.
Не скрою, Ванечка:
скушно и нам.
И ваши стишонки —
скуки вина.
у всех на носу,
а вы
ухватились
за чью-то косу.
Люби́те
и Машу
и косы ейные.
Это
ваше
дело семейное.
Но что нам за толк
от вашей
от бабы?!
Получше
стишки
писали хотя бы.
Но плох ваш роман.
И стих неказист.
Вот так
любил бы
Вы нам обещаете,
скушный Ваня,
на случай нужды
пойти, барабаня.
Де, будет
туман*.
И отверзнете рот
на весь
на туман
заорете:
— Вперед! —
Де,
— выше взвивайте
красное знамя!
Вперед, переплетчики,
а я —
за вами. —
«Караул!»,
попавши в туман?
На это
не надо
большого ума.
возвеличить вам ли,
в хвосте
у событий
о девушках мямля?!
вздувает
из искры
неясной —
ясное знание.
[1927]
Выходи,
разголося́
песни,
и галдеж,
и беспартийный —
вся
рабочая молодежь!
Дойди,
комсомольской колонны вершина,
до места —
самого сорного.
Что б не было
ни одной
беспризорной машины,
ни одного
мальчугана беспризорного!
С этого
понедельника
ни одного бездельника,
и суббота
понедельничная работа.
Чините
пути
на субботнике!
Грузите
вагоны порожненькие!
Сегодня —
все плотники,
все
железнодорожники.
Бодрей
в ряды,
молодежь
комсомола,
киркой орудующего.
кладешь
в здание будущего.
[1927]
Автобусом по Москве*
Десять прошло.
Понимаете?
Как же ж
поэтам не стараться?
Как
на театре
актерам не чудесить?
Как
не литься
лавой демонстраций?
Десять лет —
сразу не минуют.
Десять лет —
ужасно много!
А мы
вспоминаем
любую из минут.
С каждой
минутой
шагали в ногу.
Кто не помнит только
Орликов?!
В семнадцатом
из Орликова
выпускали голенькова.
А теперь
задираю голову мою
на Запад
и на Восток,
на Север
и на Юг.
Солнцами
окон
сияет Госторг,
Ваня
и Вася —
иди,
одевайся!
Полдома
на Тверской
(Газетного угол).
Всю ночь
и день-деньской —
сквозь окошки
Этот дом
орал
на всех:
— Гражданин,
стой!
Руки вверх! —
Не послушал окрика, —
от тебя —
мокренько.
Дом —
теперь:
огня игра.
Подходи хоть ночью ты!
Тут
тебе
телеграф —
сбоку почты.
Влю —
блен
весь —
ма —
вмес —
то
пись —
ма
к милке
прямо
шли телеграммы.
На Кузнецком
на мосту,
где дома*
растут, —
помню,
было:
пала
а толпа
над дохлой
голодная
охала.
А теперь
горит
для разинь.
Ваня
наряден.
Идет,
и губа его
вся
в шоколаде
с фабрики Бабаева.
и поутру,
с трубами
и без труб —
подымал
улиц
разрушенных
труп.
Под скромностью
ложной
радость не тая,
ору
с победителями
голода и тьмы:
— Это —
я!
Это —
мы!
[1927]
Все хочу обнять,
да не хватит пыла, —
куда
ни вздумаешь
глазом повесть,
везде вспоминаешь
то, что было,
и то,
что есть.
От издевки
от царёвой
России
был зарёван.
Мы
прогнали государя,
по шеям
ударя.
И идет по свету,
и гудит по свету,
что есть
а начальствов нету.
Что народ
на земле
на этой
правит сам собой
сквозь свои советы.
Полицейским вынянчен
а нынче —
описать аж
не с кого
рожу полицейского.
Где мат
гудел,
где свисток сипел,
теперь —
развежливая
«снегирей»* манера.
Мы —
милиционеры.
Баки паклей,
глазки колки,
чин
чиновной рати.
Был он
хоть и в треуголке,
но дурак
в квадрате.
И в быт
лезут
чиновники.
Номерам
не век низаться,
и не век
бумажный гнет!
Гонит
их
гнет НОТ*.
Ложилась
на все века
от паука-крестовика.
А где
чиновники вер?
Ни чиновников,
ни молелен.
Дети играют,
цветет сквер,
а посредине —
крестьян
кулак лакал,
сдох от скуки ж,
и теперь
из кулака
стал он
просто — кукиш.
Девки
и парни,
помните о барине?
Убежал
раскидавши вещи.
Наши теперь
яровые и озимь.
Сшито
Идет коллективом,
гудит колхозом,
плюет
на кобылу
пылкий фордзон*.
Ну,
а где же фабрикант?
Унесла
времен река.
Лишь
когда
на шарж заглянете,
вспомните
о фабриканте.
А фабрика
по-новому
железа ва́рит.
Потеет директор,
гудит завком.
льет товары
в котел республики
полным совком.
[1927]
Были
у папочки
дети —
гимназистики.
На фуражке-шапочке —
серебряные листики.
В гимназию —
рысью.
Голова —
турнепсом.
Грузит
белобрысую —
латынью,
эпосом.
Вбивают
грамматику
в голову-дуру,
мате-ма-тику
и
литературу:
«Пифагоровы штаны
на все стороны равны…»*
«Алексей,
Гордей,
Сергей,
Глеб,
Матвей
да Еремей…»*
Зубрят
Иловайских*,
приклеив к носу,
про Барбароссов*
и
про Каноссу*.
От новых
переносятся
к старым векам,
перелистывают
был
мусью Адам,
и была
мадам Ева.
В ухо —
как вода,
из уха —
как водица,
то,
что никогда
и никому не пригодится.
В башку
втемяшивают,
годы тратя:
«Не лепо ли
бяше,
братие…»*
Бублики-нули.
Единицы ле́са…
А сын
твердит,
дрожа осиной:
«Пой,
о богиня,
про гнев
Ахиллеса,
Пелеева сына»*.
Зубрит —
8 лет! —
чтобы ему дорасти
до зрелости
и
до премудрости.
Получит
гимназистик
аттестат-листик.
От радости —
светится,
напьется, как медведица.
Листик
взяв,
положит
в шкаф,
и лежит
в целости
аттестат зрелости.
И сказки
про ангелов,
которых нет,
и все,
что задавали
— до и от —
и все,
что зубрили
восемь лет, —
старательно
забывают
в один год.
И если
и пишет
— ученый и прыткий, —
то к тете,
и только
поздравительные открытки.
Бывшие гимназисты —
в дороге,
в и́збранной,
кому
понадобился
вздор развызубренный?!
Наши
не сопели
ни по каким гимназиям,
учились
по жизни лазая,
веря
в силу
единственной науки —
той,
что облегчает
человечие руки.
Дисциплина машин,
пар
учат
не хуже
учебников и парт.
Комса́
на фабрике
«Красная нить»
решила
по-новому
нитки вить*.
Ночами
она
сидит над вопросом:
как лучше
нитки по гроссам?
Что сделать,
чтоб ящики
с ниткой этой
текли
по станку
непрерывной лентой?
На что
по селам
большой продавать
С трудом
полководя
чисел оравою,
считают
и чертят
рукою корявой.
Зубами
стараются
в гранит вгрызаться,
в самую
в «раци —
онализацию».
И вот,
в результате
грызенья гранита —
работы меньше
и
больше ниток.
Аж сам
на комсомолию эту
серебряным
глазом,
моргая сквозь смету,
глядит
пораженный
рубль сбереженный.
Остались
от старого
ножки да рожки,
но и сейчас
встречается дядя
в глупой зубрежке
науки
без толку
долбит, как дятел.
Книга — книгой,
а мозгами
двигай.
Отжившие
навыки
выгони, выстегав.
Старье —
отвяжись!
советских гимназистиков!
Больше —
строящих
живую жизнь!
[1927]
Баку*
I
Объевшись рыбачьими шхунами до́сыта,
Каспийское море
пьяно от норд-оста.
На берегу —
волна неуклюжа
и сразу
ложится
недвижимой лужей.
На лужах
и грязи,
берег покрывшей,
в труде копошится
Баку плоскокрыший.
Песчаная почва
чахотит деревья,
норд-ост шатает, веточки выстегав.
На всех бульварах,
под башней Девьей*,
каких-нибудь
штук восемнадцать листиков.
Стой
и нефть таскай из песка —
Что надо
в этом Баку
Детерди́нгу*?
Он может
не Баку —
а картинку.
Он может
половину Сицилии
(как спички
в лавке
не раз покупали мы).
Ему
сицилийки не нравятся?
Или
природа плохая?
Финики, пальмы!
Не уговоришь его,
как ни усердствуй.
Сошло
с Детерди́нга
английское сэрство.
И сэр
такой испускает рык,
испускать
лабазник привык:
— На кой они хрен мне,
финики эти?!
Нефти хочу!
Нефти!!!
II
Это что ж за такая за нефть?
Что за вещь за такая
паршивая,
если, презрев
сицилийских дев,
сам Детердинг,
осатанев*,
стал
червонцы фальшивые?
Сила нефти:
в грядущем бреду,
если