Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 8. Стихотворения, поэма, очерки 1927

сорвется

война с якорей,

те,

кто на нефти,

с эскадрой придут

к вражьему берегу

вдвое скорей.

С нефтью

не страшны водные рвы.

Через волну

в океанском танце

на броненосце

несетесь вы —

прямо

и мимо угольных станций.

Уголь

чертит опасности имя,

трубы эскадры задравши ввысь.

Нефть

это значит:

тих и бездымен

у берегов

внезапно явись.

Лошадь што?!

От старья останки.

Дом обходит,

вязнет в низине…

Нефть

это значит,

что тракторы,

танки —

аж на рожон

попрут на бензине.

Нефть

это значит:

усядься роскошно,

аэрокрылья расставив врозь.

С чистого неба

черным коршуном

наземь

бомбу смертельную брось.

Это

мильонщиком стал оголец,

если

фонтан забьет, бушуя.

Нефть

это то,

за что горлец

друг другу выгрызут

два буржуя.

Нефть

это значит:

сильных не гневайте!

Пожалте, колонии, —

в пасть влазьте!

Нефть

это значит:

владыка нефти —

владелец морей

и держатель власти.

Значит,

вот почему Детердингу

дайте нефть

и не надо картинку!

Вот почему

и сэры все

на нефть

эсэсэрскую лезут.

От наших

Баку

отваливай, сэр!

Самим нужно до зарезу.

Баку, 5/XII — 27 г.

Солдаты Дзержинского*

Вал. М.

Тебе, поэт,

тебе, певун,

какое дело

тебе

до ГПУ?!

Железу —

незачем

комплименты лестные.

Тебя

нельзя

ни славить

и ни вымести.

Простыми словами

говорю —

о железной

необходимости.

Крепче держись-ка!

Не съесть

врагу.

Солдаты

Дзержинского

Союз

берегут.

Враги вокруг республики рыскают.

Не к месту слабость

и разнеженность весенняя.

Будут

битвы

громше,

чем крымское

землетрясение.

Есть твердолобые

вокруг

и внутри —

зорче

и в оба,

чекист,

смотри!

Мы стоим

с врагом

о скулу скула́,

и смерть стоит,

ожидает жатвы.

ГПУ —

это нашей диктатуры кулак

сжатый.

Храни пути и речки,

кровь

и кров,

бери врага,

секретчики*,

и крой,

КРО*!

[1927]

Хорошо!*

Октябрьская поэма

1

Время

вещь

необычайно длинная, —

были времена —

прошли былинные.

Ни былин,

ни эпосов,

ни эпопей.

Телеграммой

лети,

строфа!

Воспаленной губой

припади

и попей

из реки

по имени — «Факт».

Это время гудит

телеграфной струной,

это

сердце

с правдой вдвоем.

Это было

с бойцами,

или страной,

или

в сердце

было

в моем.

Я хочу,

чтобы, с этою

книгой побыв,

из квартирного

мирка

шел опять

на плечах

пулеметной пальбы,

как штыком,

строкой

просверкав.

Чтоб из книги,

через радость глаз,

от свидетеля

счастливого, —

в мускулы

усталые

лилась

строящая

и бунтующая сила.

Этот день

воспевать

никого не наймем.

Мы

распнем

карандаш на листе,

чтобы шелест страниц,

как шелест знамен,

надо лбами

годов

шелестел.

2

«Кончайте войну!

Довольно!

Будет!

В этом

голодном году —

невмоготу.

Врали:

«народа —

свобода,

вперед,

эпоха,

заря…» —

и зря.

Где

земля,

и где

закон,

чтобы землю

выдать

к лету? —

Нету!

Что же

дают

за февраль,

за работу,

за то,

что с фронтов

не бежишь? —

Шиш.

На шее

кучей

Гучковы*,

черти,

министры,

Родзянки*…

Мать их за́ ноги!

Власть

к богатым

рыло

воротит —

чего

подчиняться

ей?!.

Бей!!»

То громом,

то шепотом

этот ропот

сползал

из Керенской*

тюрьмы-решета.

В деревни

шел

по травам и тропам,

в заводах

сталью зубов скрежетал.

Чужие

партии

бросали швырком.

— На что им

сбор

болтунов

дался́?! —

И отдавали

большевикам

гроши,

и силы,

и голоса.

До са́мой

мужичьей

земляной башки

докатывалась слава, —

лила́сь

и слы́ла,

что есть

за мужиков

какие-то

«большаки»

— у-у-у!

Сила! —

3

Царям

дворец

построил Растрелли*.

Цари рождались,

жили,

старели.

Дворец

не думал

о вертлявом постреле,

не гадал,

что в кровати,

царицам вверенной,

раскинется

какой-то

присяжный поверенный*.

От орлов,

от власти,

одеял

и кру́жевца

голова

присяжного поверенного

кружится.

Забывши

и классы

и партии,

идет

на дежурную речь.

Глаза

у него

бонапартьи*

и цвета

защитного

френч.

Слова и слова.

Огнесловая лава.

Болтает

сорокой радостной.

Он сам

опьянен

своею славой

пьяней,

чем сорокаградусной.

Слушайте,

пока не устанете,

как щебечет

иной адъютантик:

«Такие случаи были —

он едет

в автомобиле.

Узнавши,

кто

и который, —

толпа

распрягла моторы!

Взамен

лошадиной силы

сама

на руках носила!»

В аплодисментном

плеске

премьер

проплывает

над Невским,

и дамы,

и дети-пузанчики

кидают

цветы и роза́нчики.

Если ж

с безработы

загрустится

сам

себя

уверенно и быстро

назначает —

то военным,

то юстиции,

то каким-нибудь

еще

министром*.

И вновь

возвращается,

сказанув,

ворочать дела

и вертеть казну.

Подмахивает подписи

достойно

и старательно.

«Аграрные?

Беспорядки?

Ряд?

Пошлите,

этот,

как его, —

карательный

отряд!

Ленин?

Большевики?

Арестуйте и выловите!

Что?

Не дают?

Не слышу без очков.

Кстати

об его превосходительстве…

Корнилове*…

Нельзя ли

сговориться

сюда

казачков?!.

Их величество?

Знаю.

Ну да!..

И руку жал.

Какая ерунда!

Императора?

На воду?

И черную корку?

При чем тут Совет?

Приказываю

туда,

в Лондон,

к королю Георгу»*.

Пришит к истории,

пронумерован

и скре́плен.

и его

рисуют —

и Бродский и Репин*.

4

Петербургские окна.

Синё и темно.

Город

сном

и покоем скован.

НО

не спит

мадам Кускова*.

Любовь

и страсть вернулись к старушке.

Кровать

и мечты

розоватит восток.

Ее

воло̀с

пожелтелые стружки

причудливо

склеил

слезливый восторг.

С чего это

девушка

сохнет и вянет?

Молчит…

но чувство,

видать, велико̀.

Ее

утешает

усастая няня,

видавшая виды, —

Пе Эн Милюков*.

«Не спится, няня

Здесь так душно…

Открой окно

да сядь ко мне»*.

— Кускова,

что с тобой? —

«Мне скушно…

Поговорим о старине».

— О чем, Кускова?

Я,

бывало,

хранила

в памяти

немало

старинных былей,

небылиц —

и про царей

и про цариц.

И я б,

с моим умишкой хилым, —

короновала б

Михаила*.

Чем брать

династию

чужую…

Да ты

не слушаешь меня?! —

«Ах, няня, няня,

я тоскую.

Мне тошно, милая моя.

Я плакать,

я рыдать готова…»

Господь помилуй

и спаси…

Чего ты хочешь?

Попроси.

Чтобы тебе

на нас

не дуться,

дадим свобод

и конституций…

Дай

окроплю

речей водою

горящий бунт… —

«Я не больна.

Я…

знаешь, няня

влюблена…»

Дитя мое,

господь с тобою! —

И Милюков

ее

с мольбой

крестил

профессорской рукой.

— Оставь, Кускова,

в наши лета

любить

задаром

смысла нету. —

«Я влюблена», —

шептала

снова

в ушко

профессору

она.

Сердечный друг,

ты нездорова. —

«Оставь меня,

я влюблена».

— Кускова,

нервы, —

полечись ты… —

«Ах, няня,

он

такой речистый

Ах, няня-няня!

няня!

Ах!

Его же ж

носят на руках.

А как поет он

про свободу…

Я с ним хочу, —

не с ним,

так в воду».

Старушка

тычется в подушку,

и только слышно:

«Саша! —

Душка

Смахнувши

слезы

рукавом,

взревел усастый нянь:

— В кого?

Да говори ты нараспашку! —

«В Керенского…»

— В какого?

В Сашку? —

И от признания

такого

лицо

расплы́лось

Милюкова.

От счастия

профессор о́жил:

— Ну, это что ж —

одно и то же!

При Николае

и при Саше

мы

сохраним доходы наши. —

Быть может,

на брегах Невы

подобных

дам

видали вы?

5

Звякая

шпорами

довоенной выковки,

аксельбантами

увешанные до пупов,

говорили —

адъютант

(в «Селекте» на Лиговке)*

и штабс-капитан

Попов.

«Господин адъютант,

не возражайте,

не дам, —

скажите,

чего еще

поджидаем мы?

Россию

жиды

продают жидам,

и кадровое

офицерство

уже под жидами!

Вы, конешно,

профессор,

либерал,

но казачество,

пожалуйста,

оставьте в покое.

Например,

мое положенье беря,

это…

черт его знает, что это такое!

Сегодня с денщиком:

ору ему

— эй,

наваксь

щиблетину,

чтоб видеть рыло в ней! —

И конешно —

к матушке,

а он меня

к моей,

к матушке,

к свет

к Елизавете Кирилловне!»

«Нет,

я не за монархию

с коронами,

с орлами,

НО

для социализма

нужен базис.

Сначала демократия,

потом

парламент.

Культура нужна.

А мы —

Азия-с!

Я даже —

социалист.

Но не граблю,

не жгу.

Разве можно сразу?

Конешно, нет!

Постепенно,

понемногу,

по вершочку,

по шажку,

сегодня,

завтра,

через двадцать лет.

А эти?*

От Вильгельма* кресты да ленты.

В Берлине

выходили

с билетом перронным.

Деньги

штаба —

шпионы и аге́нты.

В Кресты* бы

тех,

кто ездит в пломбиро́ванном!»

«С этим согласен,

это конешно,

этой сволочи

мало повешено».

«Ленина,

который

смуту сеет,

председателем,

што ли,

совета министров?

Что ты?!

Рехнулась, старушка Рассея?

Касторки прими!

Поправьсь!

Выздоровь!

Офицерам —

Суворова,

Голенищева-Кутузова

благодаря

политикам ловким

быть

под началом

Бронштейна бескартузого*,

какого-то

бесштанного

Лёвки?!

Дудки!

С казачеством

шутки плохи́ —

повыпускаем

им

потроха…»

И все адъютант

— ха да хи —

Попов

— хи да ха. —

«Будьте дважды прокляты

и трижды поколейте!

Господин адъютант,

позвольте ухо:

их

…ревосходительство

…ерал

Каледин*,

с Дону,

с плеточкой,

извольте понюхать!

Его превосходительство

Да разве он один?!

Казачество кубанское,

Днепр,

Дон…»

И всё стаканами —

дон и динь,

и шпорами —

динь и дон.

Капитан

упился, как сова.

Челядь

чайники

бесшумно подавала*.

А в конце у Лиговки

другие слова

подымались

из подвалов.

«Я,

товарищи, —

из военной бюры.

Кончили заседание

то̀ка-то̀ка.

Вот тебе,

к маузеру,

двести бери,

а это —

сто патронов

к винтовкам.

Пока

соглашатели

замазывали рты,

подходит

казатчина

и самокатчина.

Приказано

питерцам

идти на фронты,

а сюда

направляют

с Гатчины.

Вам,

которые

с Выборгской стороны*,

вам

заходить

с моста Литейного*.

В сумерках,

тоньше

дискантовой струны,

не галдеть

и не делать

заведенья питейного.

Я

за Лашевичем*

беру телефон, —

не задушим,

так нас задушат.

Или

возьму телефон,

или вон

из тела

пролетарскую душу.

Сам

приехал,

в пальтишке рваном, —

ходит,

никем не опознан.

Сегодня,

говорит,

подыматься рано.

А послезавтра

поздно*.

Завтра, значит.

Ну, не сдобровать им!

Быть

Кере́нскому

биту и ободрану!

Уж мы

подымем

с царёвой кровати

эту

самую

Александру Федоровну*».

6

Дул,

как всегда,

октябрь

ветра́ми,

как дуют

при капитализме.

За Троицкий*

дули

авто и трамы,

обычные

рельсы

вызмеив.

Под мостом

Нева-река,

по Неве

плывут кронштадтцы…

От винтовок говорка

скоро

Зимнему шататься.

В бешеном автомобиле,

покрышки сбивши,

тихий,

вроде

упакованной трубы,

за Гатчину,

забившись,

улепетывал бывший

«В рог,

в бараний!

Взбунтовавшиеся рабы!..»*

Видят

редких звезд глаза,

окружая

Зимний

в кольца,

по Мильонной*

из казарм

надвигаются кексгольмцы*.

А в Смольном,

в думах

о битве и войске,

Ильич

гримированный*

мечет шажки,

да перед картой

Антонов с Подвойским*

втыкают

в места атак

флажки.

Лучше

власть

добром оставь,

никуда

тебе

не деться!

Ото всех

идут

застав

к Зимнему

красногвардейцы.

Отряды рабочих,

матросов,

голи. —

дошли,

штыком домерцав,

как будто

руки

сошлись на горле,

холёном

горле

дворца.

Две тени встало.

Огромных и шатких.

Сдвинулись.

Лоб о лоб.

И двор

дворцовый

руками решетки

стиснул

торс

толп.

Качались

две

огромных тени

от ветра

и пуль скоростей, —

да пулеметы,

будто

хрустенье

ломаемых костей.

Серчают стоящие павловцы*.

«В политику…

начали…

ба́ловаться…

Куда

против нас

бочкаревским дурам*?!

Приказывали б

на штурм».

Но тень

боролась,

спутав лапы, —

и лап

никто

не разнимал и не рвал.

Не выдержав

молчания,

сдавался слабый

уходил

от испуга,

от нерва́.

Первым,

боязнью одолен,

снялся

бабий батальон.

Ушли с батарей

к одиннадцати

михайловцы* или константиновцы*…

А Ке́ренский —

спрятался,

попробуй

вымань его!

Задумывалась

казачья башка.

И

редели

защитники Зимнего,

как зубья

у гребешка.

И долго

длилось

это молчанье,

молчанье надежд

и молчанье отчаянья.

А в Зимнем,

в мягких мебеля́х

с бронзовыми вы́крутами,

сидят

министры

в меди блях,

и пахнет

гладко выбритыми.

На них не глядят

и их не слушают —

они

у штыков в лесу.

Они

упадут

переспевшей грушею,

как только

их

потрясут.

Голос — редок.

Шепотом,

знаками.

— Ке́ренский где-то? —

— Он?

За казаками. —

И снова молча.

И только

по̀д вечер:

— Где Прокопович? —

— Нет Прокоповича*. —

А из-за Николаевского

чугунного моста́*,

как смерть,

глядит

неласковая

Аврорьих

башен

сталь*.

И вот

высоко

над воротником

поднялось

лицо Коновалова*.

Шум,

который

тек родником,

теперь

прибоем наваливал.

Кто длинный такой?..

Дотянуться смог!

По каждому

из стекол

удары палки.

Это —

из трехдюймовок

шарахнули

форты Петропавловки.

А поверху

город

как будто взорван:

бабахнула

шестидюймовка Авророва.

И вот

еще

не успела она

рассыпаться,

гулка и грозна, —

над Петропавловской

взви́лся

фонарь,

восстанья

условный знак.

Долой!

На приступ!

Вперед!

На приступ! —

Ворва́лись.

На ковры!

Под раззолоченный кров!

Каждой лестницы

каждый выступ

брали,

перешагивая

через юнкеров.

Как будто

водою

комнаты по́лня,

текли,

сливались

над каждой потерей,

и схватки

вспыхивали

жарче полдня

за каждым диваном,

у каждой портьеры.

По этой

анфиладе,

приветствиями о́ранной

монархам,

несущим

короны-клады, —

бархатными залами,

раскатистыми коридорами

гремели,

бились

сапоги и приклады.

Какой-то

смущенный

сукин сын,

а над ним

путиловец —

нежней папаши:

«Ты,

парнишка,

выкладай

ворованные часы

часы

теперича

наши!»

Топот рос

и тех

тринадцать*

сгреб,

забил,

зашиб,

затыркал.

Забились

под галстук

за что им приняться? —

Как будто

топор

навис над затылком.

За двести шагов…

за тридцать

за двадцать

Вбегает

юнкер:

«Драться глупо!»

Тринадцать визгов:

Сдаваться!

Сдаваться! —

А в двери —

бушлаты,

шинели,

тулупы…

И в эту

тишину

раскатившийся всласть

бас,

окрепший

над реями рея:

«Которые тут временные?

Слазь!

Кончилось ваше время».

И один

из ворвавшихся,

пенснишки тронув,

объявил,

как об чем-то простом

и несложном:

«Я,

председатель реввоенкомитета

Антонов,

Временное

правительство

объявляю низложенным»*.

А в Смольном

толпа,

растопырив груди,

покрывала

песней

фе́йерверк сведений.

Впервые

вместо:

— и это будет… —

пели:

— и это есть

наш последний… —

До рассвета

осталось

не больше аршина, —

руки

лучей

с востока взмо́лены.

Товарищ Подвойский

сел в машину,

сказал устало:

«Кончено…

в Смольный».

Умолк пулемет.

Угодил толко̀в.

Умолкнул

пуль

звенящий улей.

Горели,

как звезды,

грани штыков,

бледнели

звезды небес

в карауле.

Дул,

как всегда,

октябрь

ветра́ми.

Рельсы

по мосту вызмеив,

гонку

свою

продолжали трамы

уже —

при социализме.

7

В такие ночи,

в такие дни,

в часы

такой поры

на улицах

разве что

одни

поэты

и воры́.

Сумрак

на мир

океан катну́л.

Синь.

Над кострами —

бур.

Подводной

лодкой

пошел ко дну

взорванный

Петербург.

И лишь

когда

от горящих вихров

шатался

сумрак бурый,

опять вспоминалось:

с боков

и с верхов

непрерывная буря.

На воду

сумрак

похож и так —

бездонна

синяя прорва.

А тут

еще

и виденьем кита

туша

Авророва.

Огонь

пулеметный

площадь остриг.

Набережные —

пусты́.

И лишь

хорохорятся

костры

в сумерках

густых.

И здесь,

где земля

от жары вязка́,

с испугу

или со льда́,

ладони

держа

у огня в языках,

греется

солдат.

Солдату

упал

огонь на глаза,

на клок

волос

лег.

Я узнал,

удивился,

сказал:

«Здравствуйте,

Александр Блок*.

Лафа футуристам,

фрак старья

разлазится

каждым швом».

Блок посмотрел —

костры горят —

«Очень хорошо».

Кругом

тонула

Россия Блока…

Незнакомки,

дымки севера*

шли

на дно,

как идут

обломки

и жестянки

консервов.

И сразу

лицо

скупее менял,

мрачнее,

чем смерть на свадьбе:

«Пишут…

из деревни…

сожгли…

у меня…

библиоте́ку в усадьбе».

Уставился Блок

и Блокова тень

глазеет,

на стенке привстав…

Как будто

оба

ждут по воде

шагающего Христа*.

Но Блоку

Христос

являться не стал.

У Блока

тоска у глаз.

Живые,

с песней

вместо Христа,

люди

из-за угла.

Вставайте!

Вставайте!

Вставайте!

Работники

и батраки.

Зажмите,

косарь и кователь,

винтовку

в железо руки!

Вверх

флаг!

Рвань

встань!

Враг

ляг!

День

дрянь.

За хлебом!

За миром!

За волей!

Бери

у буржуев

завод!

Бери

у помещика поле!

Братайся,

дерущийся взвод!

Сгинь —

стар.

В пух,

в прах.

Бей —

бар!

Трах!

тах!

Довольно,

довольно,

довольно

покорность

нести

на горбах.

Дрожи,

капиталова дворня!

Тряситесь,

короны,

на лбах!

Жир

ёжь

страх

плах!

Трах!

тах!

Тах!

тах!

Эта песня,

перепетая по-своему,

доходила

до глухих крестьян —

и вставали села,

содрогая воем,

по дороге

топоры крестя.

Но —

жи —

чком

на

месте чик

лю —

то —

го

по —

мещика.

Гос —

по —

дин

по —

мещичек,

со —

би —

райте

вещи-ка!

До —

шло

до поры,

вы —

хо —

ди,

босы,

вос —

три

топоры,

подымай косы.

Чем

хуже

моя Нина?!

Ба —

рыни сами.

Тащь

в хату

пианино,

граммофон с часами!

Под —

хо —

ди —

те, орлы!

Будя —

пограбили.

Встречай в колы,

провожай

в грабли!

Дело

Стеньки

с Пугачевым,

разгорайся жарчи-ка!

Все

поместья

богачевы

разметем пожарчиком.

Под —

пусть

петуха!

Подымай вилы!

Эх,

не

потухай, —

пет —

тух милый!

Черт

ему

теперь

родня!

Головы —

кочаном.

Пулеметов трескотня

сыпется с тачанок.

«Эх, яблочко,

цвета ясного.

Бей

справа

белаво,

слева краснова».

Этот вихрь,

от мысли до курка,

и постройку,

и пожара дым

прибирала

партия

к рукам,

направляла,

строила в ряды.

8

Холод большой.

Зима здорова́.

Но блузы

прилипли к потненьким.

Под блузой коммунисты.

Грузят дрова.

На трудовом субботнике.

Мы не уйдем,

хотя

уйти

имеем

все права.

В наши вагоны,

на нашем пути,

наши

грузим

дрова.

Можно

уйти

часа в два, —

но мы —

уйдем поздно.

Нашим товарищам

наши дрова

нужны:

товарищи мерзнут.

Работа трудна,

работа

томит.

За нее

никаких копеек.

Но мы

работаем,

будто мы

делаем

величайшую эпопею.

Мы будем работать,

все стерпя,

чтоб жизнь,

колёса дней торопя,

бежала

в железном марше

в наших вагонах,

по нашим степям,

в города

промерзшие

наши.

«Дяденька,

что вы делаете тут,

столько

больших дяде́й?»

— Что?

Социализм:

свободный труд

свободно

собравшихся людей.

9

Перед нашею

республикой

стоят богатые.

Но как постичь ее?

И вопросам

разнедоуменным

не́т числа:

что это

за нация такая

«социалистичья»,

и что это за

«соци —

алистическое отечество»?

«Мы

восторги ваши

понять бессильны.

Чем восторгаются?

Про что поют?

Какие такие

фрукты-апельсины

растут

в большевицком вашем

раю?

Что вы знали,

кроме хлеба и воды, —

с трудом

перебиваясь

со дня на день?

Такого отечества

такой дым

разве уж

настолько приятен?*

За что вы

идете,

если велят —

«воюй»?

Можно

быть

разорванным бо́мбищей,

можно

умереть

за землю за свою,

но как

умирать

за общую?

Приятно

русскому

с русским обняться, —

но у вас

и имя

«Россия»

утеряно.

Что это за

отечество

у забывших об нации?

Какая нация у вас?

Коминтерина?

Жена,

да квартира,

да счет текущий

вот это —

отечество,

райские кущи.

Ради бы

вот

такого отечества

мы понимали б

и смерть

и молодечество».

Слушайте,

национальный трутень, —

день наш

тем и хорош, что труден.

Эта песня

песней будет

наших бед,

побед,

буден.

10

Политика

проста.

Как воды глоток.

Понимают

ощерившие

сытую пасть,

что если

в Россиях

увязнет коготок,

всей

буржуазной птичке —

пропа́сть.

Из «сюртэ́ женера́ль»,

из «инте́ллидженс се́рвис»,

«дефензивы»

и «сигуранцы»*

выходит

разная

сволочь и стерва,

шьет

шинели

цвета серого,

бомбы

кладет

в ранцы.

Набились в трюмы,

палубы обсели

на деньги

вербовочного а́гентства.

В Новороссийск

плывут из Марселя,

из Дувра

плывут к Архангельску.

С песней,

с виски,

сыты по-свински.

Килями

вскопаны

воды холодные.

Смотрят

перископами

лодки подводные.

Плывут крейсера,

снаряды соря.

И

миноносцы

с минами носятся.

А

поверх

всех

с пушками

чудовищной длинноты

сверх

дредноуты.

Разными

газами

воняя гадко,

тучи

пропеллерами выдрав,

с авиаматки

на авиаматку

пе —

ре —

пархивают «гидро».

Послал

капитал

капитанов ученых.

Горло

нащупали

и стискивают.

Ткнешься

в Белое,

ткнешься

в Черное,

в Каспийское,

в Балтийское, —

куда

корабль

ни тычется,

конец

катаниям.

Стоит

морей владычица,

бульдожья

Британия.

Со всех концов

блокады кольцо

и пушки

смотрят в лицо.

— Красным не нравится?!

Им

голодно̀?!

Рыбкой

наедитесь,

пойдя

на дно. —

А кому

на суше

грабить охота,

те

с кораблей

сходили пехотой.

— На море потопим,

на суше

потопаем. —

Чужими

руками

жар гребя,

дым

отечества

пускают

пострелины —

выставляют

впереди

одураченных ребят,

баронов

и князей недорасстрелянных.

Могилы копайте,

гроба копи́те —

Юденича

рати

прут

на Питер.

В обозах

е́ды вку́снятся,

консервы

пуд.

Танков

гусеницы

на Питер

прут.

От севера

идет

адмирал Колчак,

сибирский

хлеб

сапогом толча.

Рабочим на расстрел,

поповнам на утехи,

с ним

идут

голубые чехи*.

Траншеи,

машинами выбранные,

саперами

Крым

перекопан, —

Врангель

крупнокалиберными

орудует

с Перекопа.

Любят

полковников

сантиментальные леди.

Полковники

любят

поговорить на обеде.

— Я

иду, мол,

(прихлебывает виски),

а на меня

десяток

чудовищ

большевицких.

Раз — одного,

другого —

ррраз, —

кстати,

как дэнди,

и девушку спас. —

Леди,

спросите

у мерина сивого —

он

как Мурманск

разизнасиловал.

Спросите,

как —

Двина-река,

кровью

крашенная,

трупы

вы́тая,

с кладью

страшною

шла

в Ледовитый,

Как храбрецы

расстреливали кучей

коммуниста

одного,

да и тот скручен.

Как офицера́

его

величества

бежали

от выстрелов,

берег вычистя.

Как над серыми

хатами

огненные перья

и руки

холёные

туго

у горл.

Но…

«итс э лонг уэй

ту Типерери*,

итс э лонг уэй

ту го!»

На первую

республику

рабочих и крестьян,

сверкая

выстрелами,

штыками блестя,

гнали

армии,

флоты катили

богатые мира,

и эти

и те…

Будьте вы прокляты,

прогнившие

королевства и демократии,

со своими

подмоченными

«фратэрнитэ́» и «эгалитэ́»*!

Свинцовый

льется

на нас

кипяток.

Одни мы —

и спрятаться негде.

«Янки

дудль

кип ит об,

Янки дудль дэнди»*.

Посреди

винтовок

и орудий голосища

Москва —

островком,

и мы на островке.

Мы —

голодные,

мы —

нищие,

с Лениным в башке

и с наганом в руке.

11

Несется

жизнь,

овеевая,

проста,

суха.

Живу

в домах Стахеева я*,

теперь

Веэсэнха*.

Свезли,

винтовкой звякая,

богатых

и кассы.

Теперь здесь

всякие

и люди

и классы.

Зимой

в печурку-пчелку

суют

тома шекспирьи.

Зубами

щелкают, —

картошка

пир им.

А летом

слушают асфальт

с копейками*

в окне:

— Трансваль,

Трансваль,

страна моя,

ты вся

горишь

в огне!* —

Я в этом

каменном

котле

варюсь,

и эта жизнь

и бег, и бой,

и сон,

и тлен

в домовьи

этажи

отражена

от пят

до лба,

грозою

омываемая,

как отражается

толпа

идущими

трамваями.

В пальбу

присев

на корточки,

в покой

глазами к форточке,

чтоб было

видней,

я

в комнатенке-лодочке

проплыл

три тыщи дней.

12

Ходят

спекулянты

вокруг Главтопа*.

Обнимут,

зацелуют,

убьют за руп.

Секретарши

ответственные

валенками топают.

За хлебными

карточками

стоят лесорубы.

Много

дела,

мало

горя им,

фунт

целый! —

первой категории.

Рубят,

липовый

чай

выкушав.

— мы

не Филипповы*,

мы —

привыкши.

Будет

обед,

будет

ужин, —

белых бы

вон

отбить от ворот.

Есть захотелось,

пояс

потуже,

в руки винтовку

и

на фронт. —

А

мимо —

незаменимый.

Стуча

сапогом,

идет за пайком —

Правление

выдало

урюк

и повидло.

Богатые —

ловче,

едят

у Зунделовича*.

Ни щей,

ни каш —

бифштекс

с бульоном,

хлеб

ваш,

полтора

Скачать:PDFTXT

Том 8 Маяковский читать, Том 8 Маяковский читать бесплатно, Том 8 Маяковский читать онлайн