Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 9. Стихотворения 1928. Владимир Владимирович Маяковский
Без руля и без ветрил*
На эфирном океане,
там,
где тучи-борода,
громко плавает в тумане
Утро.
На столике стоит труба.
И вдруг
как будто
трубу прорвало́,
в перепонку
в барабанную
забубнила, груба:
«Алло!
Алло!!
Алло!!!
Алло!!!!»
А затем —
тенорок
(держись, начинается!):
«Товарищи,
слушайте
как сохранить
и полировать яйца».
Задумался,
заволновался,
бросил кровать,
в мозгах
темно,
как на дне штолен.
— К чему ж мне
яйца полировать?
К пасхе,
што ли?! —
Настраиваю
приемник
на новый лад.
Не захочет ли
новая волна порадовать?
А из трубы —
какая-то
ведомственная
чушь аппаратова.
Докладец
полтора часа прослушав,
стал упадочником
и затосковал.
И вдруг…
встрепенулись
восторженные уши:
«Алло!
Последние новости!
Москва».
Но то́тчас
в уши
писк и фырк.
Звуки заскакали*,
заиграли в прятки —
это
широковещательная Уфы
дует
в хвост
широковещательную Вятки.
Наконец
из терпения
вывели и меня.
Трубку
душу́,
за горло взявши,
а на меня
посыпались имена:
Зины,
Егора,
Миши,
Лели,
Яши!*
промучившись
в этом роде,
ложусь,
а радио
бубнит под одеяло:
«Во саду аль в огороде
девица гуляла».
Не заснешь,
хоть так ложись,
хоть ина́че.
С громом
во всем теле
крою
дедушку радиопередачи*
и бабушку
радиопочте́лей*.
Дремлют штаты в склепах зданий.
Им не радость,
не печаль,
им*
в грядущем нет желаний,
им…
— семь с половиной миллионов! — не жаль!
[1928]
Даешь хлеб!*
Труд рабочего,
хлеб крестьян —
на этих
двух осях
катится
на всех скоростях,
и вертится
жизнь вся.
И если
муку меля
советская
вертится мельница,
тебя —
тебя —
отобрать не посмелится.
дворянства
не раз повторен:
отбито
и сожжено —
лишь потому,
что в сумках
с краюхой лежал,
с аржаной.
пошла
ходить в сапогах.
(Не лаптем же —
Но есть…
пока
рабочему
есть хлеба́.
Добреет крестьянство
и дом его,
и засухой
не покаран.
Так в чем же заминка?
И отчего
хвосты
у наших пекарен?
встает на заре,
а к ночи
садится на домики,
и глядя
на тишь,
ковыряют в ноздре
некоторые
губ-комики.
не посыпется в рот само,
гляди,
начисто смёл —
и голос надобен вкрадчивый.
Работу
удвой
на селе,
комсомол!
Буди,
помогай,
раскачивай!
ближайших суток
пошел
на ссыпные
сельхозналог,
скользнула
по снегу
семссуда.
Несись
по деревне
под все дымки́.
— Снимай,
с амбаров замки!
Мы —
общей стройки участники.
Хлеб —
государству!
Ни пуда муки
не ссыпем
у частника!
[1928]
Три тысячи и три сестры*
Помните
раньше
дела провинций? —
и травиться.
Три тысячи три,
до боли скул,
скулили сестры,
впадая в тоску.
В Москву!
В Москву!!
В Москву!!!
В Москву!!!!
Москва белокаменная,
Москва камнекрасная
была мне
мила и прекрасна.
Но нам ли
столицей одной утолиться?!
Пиджак Москвы
для Союза узок.
И вижу я —
за столицей столица
растет
из безмерной силы Союза.
Где во́роны
вились,
над падалью каркав,
в полотна
железных дорог
забинтованный,
столицей
гудит
украинский Харьков*,
За горами угля́
и рельс
поезда
не устанут свистать.
Блок про это писал:
«Загорелась
Мне Америки новой звезда!»*
Где раньше
су́шу
китов и акул
лизало
безрыбое море,
в дворцах
и бульварах
ласкает Баку —
того,
кто трудом измо́рен.
А здесь,
где афиши
щипала коза,
— «Исполнят
такие-то арии»… —
сказанием
встает Казань,
Красной Татарии.
Москве взгрустнулось.
Старушка, што ты?!
Смотри
и радуйся, простолицая:
вылупливаются,
во все Советские Штаты,
новорожденные столицы!
[1928]
Дядя Эмэспэо*
МСПО предложило вузовцам меню завтраков по… 3 рубля 50 копеек.
Славлю,
от восторга воя,
дядю
ЭМЭСПЭО я.
Видит дядя:
вузовцы
в голод
знанием грузятся.
На голодных вузов глядя,
расчувствовался дядя.
Говорит,
глаза коряча:
«Вот вам —
завтрак разгорячий
Черноморских
устриц с писком
заедайте
супом-биском.
Ешьте,
если к дичи падки,
на жаркое
куропатки.
Рыбку ели?
Ах, не ели?
Вот
на третье вам —
форели.
А на сладкое
же
жрите
это бламанже.
Не забудете
века
на два червяка*!»
Что ж,
я дядю не виню:
он
привык к таким меню.
Только
вузовцы
не едят,
конфузятся.
«Что приуныли?
Бокалы не пените?!
Жир куропатки
шампанским полей!»
у нас
стипендий
только всего —
25 рублей!»
Ты расскажи,
ЭМЭСПЭО, нам,
чтобы зажить
с комсомолом в ладах,
много ль
таких
расцветает пионом
в расканцелярских
ваших садах?
Опустили бы,
мечтатели,
головки
с поднебесий
на вонючие столовки.
[1928]
Екатеринбург — Свердловск*
Из снегового,
слепящего лоска,
из перепутанных
сучьев
и хвои —
встает
внезапно
домами Свердловска
Под Екатеринбургом
рыли каратики,
вгрызались
в мерзлые
породы и ру́ды —
чтоб на грудях
коронованной Катьки
переливались
изумруды.
У штолен
в боках
корпели,
пока —
из шахт
на улицы ринул,
и…
разослала
октябрьская ломка
к чертям
орлов Екатерины
и к богу —
Екатерины
потомка.
И грабя
и испепеляя,
орда растакая-то
прошла
по городу,
войну волоча.
Порол Пепеляев*.
Свирепствовал Га́йда*.
Орлом
клевался
верховный Колчак*.
Потухло
и пожаров пламя,
и лишь,
от него
как будто ожог,
горит —
временам на память —
в свердловском небе
Под ним
с простора
от снега светлого
встает
новоро́жденный
город Све́рдлова.
Полунебоскребы
лесами по́днял,
чтоб в электричестве
мыть вечера́,
а рядом —
гриб,
дыра,
как будто
у города
«сегодня»,
а только —
«завтра»
и «вчера».
В санях
промежду
бирж и трестов
свисти
во весь
широченный проспект.
И…
заколдованное место:
вдруг
обрывает разбег.
Просыпали
в ночь
расчернее могилы
звезды-табачишко
из неба кисета.
И грудью
топок
дышут Тагилы,
да трубки
заводов
курят в Исети.
У этого
города
нету традиций,
бульвара,
дворца,
фонтана и неги.
У нас
на глазах
городище родится
из воли
Урала,
труда
и энергии!
[1928]
Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру*
Я пролетарий.
Объясняться лишне.
Жил,
как мать произвела, родив.
И вот мне
квартиру
дает жилищный,
мой,
Во — ширина!
Высота — во!
Проветрена,
освещена
и согрета.
Все хорошо.
Но больше всего
мне
понравилось —
это:
это
белее лунного света,
удобней,
чем земля обетованная,
это —
да что говорить об этом,
это —
Вода в кране —
холодная крайне.
не тронешь рукой.
Можешь
холодной
горячей —
пот пор.
На кране
одном
написано:
«Хол.»,
на кране другом —
«Гор.».
Придешь усталый,
вешаться хочется.
Ни щи не радуют,
ни чая клокотанье.
А чайкой поплещешься —
и мертвый расхохочется
от этого
плещущего щекотания.
Как будто
пришел
к социализму в гости,
от удовольствия —
захватывает дых.
блузу на гвоздик,
мыло в руку
и…
бултых!
Сядешь
и моешься
долго, долго.
сидишь,
пока охота.
Просто
в комнате
лето и Волга —
только что нету
рыб и пароходов.
Хоть грязь
на тебе
десятилетнего стажа,
с тебя
корою с дерева,
чуть не лыком,
сходит сажа,
смывается, стерва.
И уж распаришься,
разжаришься уж!
Тут —
вертай ручки:
и каплет
дождик-душ
из дырчатой
железной тучки.
Ну ж и ласковость в этом душе!
Тебя
не возьмет упадок:
погладит волосы,
потреплет уши
и течет
по желобу
промежду лопаток.
Воду
стираешь
с мокрого тельца
полотенцем,
как зверь, мохнатым.
Чтобы суше пяткам —
пол
стелется,
извиняюсь за выражение,
пробковым матом.
Себя разглядевши
в зеркало вправленное,
в рубаху
в чистую —
влазь.
Влажу и думаю:
— Очень правильная
эта,
наша,
советская власть.
Свердловск
28 января 1928 г.
Помню —
то ли пасха,
то ли —
вымыто
и насухо
расчищено торжество.
По Тверской
шпалерами
стоят рядовые,
перед рядовыми —
пристава.
Приставов
глазами
едят городовые:
— Ваше благородие,
арестовать? —
Крутит
полицмейстер
за уши ус.
Пристав козыряет:
— Слушаюсь! —
И вижу —
катится ландо,
и в этой вот ланде*
сидит
в холеной бороде.
Перед ним,
как чурки,
четыре дочурки.
И на спинах булыжных,
как на наших горбах,
за ним
в орлах и в гербах.
И раззвонившие колокола
расплылись
в дамском писке:
Уррра!
Снег заносит
косые кровельки,
серебрит
телеграфную сеть,
он схватился
за холод проволоки
и остался
на ней
На всю Сибирь,
на весь Урал
метельная мура.
За Исетью*,
где шахты и кручи,
за Исетью,
где ветер свистел,
приумолк
исполкомовский кучер
и встал
на девятой версте.
Вселенную
снегом заволокло.
Ни зги не видать —
как на зло̀.
И только
следы
от брюха волков
по следу
диких козлов.
Шесть пудов
(для веса ровного!),
будто правит
кедров полком он,
снег хрустит
под Парамоновым,
председателем
исполкома.
Распахнулся весь,
роют
пимы.
Нет, не здесь.
Мимо! —
топором перетроган,
зарубки
под корень коры,
у корня,
под кедром,
а в ней —
император зарыт*.
Лишь тучи
флагами плавают,
да в тучах
птичье вранье,
крикливое и одноглавое,
ругается воронье.
Прельщают
многих
короны лучи.
Пожалте,
дворяне и шляхта,
корону
у нас получить,
но только
вместе с шахтой*.
Свердловск
[1928]
Сердечная просьба*
«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!»
И пустились!
блещут мысли,
фразы льются,
пухнут диспуты
и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя
на бумажку),
выступал
вчера
с докладом
сам
товарищ Лукомашко*.
Начал
с комплиментов ярых:
распластав
пластом,
пел
о наших юбилярах,
о Шекспире,
о Толстом*.
Он трубил
в тонах победных,
напрягая
рот,
что курить
ужасно вредно,
а читать —
наоборот.
Все, что надо,
увязал он,
превосходен
Но…
мелькали,
вон из зала,
несознательные пятки.
эту мрачность,
с грацией слоновьей
перешел
легко и смачно —
на Малашкина
с луною*.
Заливался голосист.
Мысли
шли,
как книги в ранец.
Кто же я теперь —
или
Час,
как частникова такса*,
час
разросся, как года…
На стене
росла
у Маркса
под Толстого
Если ты —
не дуб,
не ясень,
то тебе
и вывод ясен:
— Рыбу
ножиком
не есть,
чай
в гостях
не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. —
И пока
гремело эхо
и ладоши
били в лад,
Лукомашко
рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута,
вздыхая бурно,
я вернулся
к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики…
не очень.
у нас
не клирос.
Уважаемые
товарищи няни,
изрядно вырос
и просит
взрослых знаний.
[1928]
Десятилетняя песня*
Дрянь адмиральская*,
пан
и барон*
шли
от шестнадцати
разных сторон*.
Пушка —
французская,
а́нглийский танк.
Белым
Антантовый стан*.
Билась
Советская
наша страна,
дни
грохотали
разрывом гранат.
Не для разбоя
битва зовет —
мы
защищаем
поля
и завод.
Шли деревенские,
лезли из шахт,
дрались
голодные,
в рвани
и вшах.
Серые шлемы
с красной звездой
белой ораве
крикнули:
— Стой! —
Били Деникина*,
били
Махно*,
так же
любого
с дороги смахнем.
Хрустнул,
проломанный,
Крыма хребет*.
Красная
крепла
в громе побед.
С вами
сливалось,
победу растя,
сердце —
рабочих,
сердце —
крестьян.
С первой тревогою
с наших низов
стомиллионные
встанем на зов.
Землю колебля,
двинут
дивизии
Красных пехот.
Помня
принятие
красных присяг,
Буденных
пойдет
на рысях.
Против
буржуевых
новых блокад
красные
птицы
займут облака.
Крепни
и славься
в битвах веков,
Красная
большевиков!
[1928]
Лозунги-рифмы*
Десять лет боевых прошло.
Вражий раж —
еще не утих.
скоро
дней эшелон
пылью
всклубит
боевые пути.
Враг наготове.
Битвы грядут.
Учись
в боевом ряду.
Учись
отражать
атаки газовые,
смерти
в минуту
маску показывая.
Буржуй угрожает.
Кто уймет его?
Умей
управляться
лентой пулеметовой.
Готовится
к штурму
Антанта чертова —
учись
атакам,
штык повертывая.
Враг разбежится —
кто погонится?
Гнать златопогонников
учись, конница.
Слышна
у заводов
врага нога нам.
Учись,
владеть наганом.
Не век
у залива в болотце.
Крепите
краснофлотцы!
Битва не кончена,
только смолкла —
готовься, комсомолец
и комсомолка.
с армией сли́ла,
на свете
тверже сплава.
Красная Армия —
наша сила.
Нашей
Красной Армии
[1928]
Хочу воровать*
(«Рабочей газете»)
Я в «Рабочей»,
я в «Газете»
меж культурнейших даров
прочитал
с восторгом
эти
биографии воров.
Расковав
лиризма воды,
ударяясь в пафос краж,
мусолятся приводы
и судимости
и стаж…
Ну и романтика!
Хитры
и ловки́,
деньгу прикарманьте-ка
и марш
в Соловки*.
А потом:
Соблазнен.
Ворую!
Точка.
«Славное мо-о-о-ре*,
Священ-н-ный Байкал,
Славный кор-р-р-рабль,
Омулевая бочка…»
Дела́,
чтоб черти ели вас!
Чем
на работу злиться,
пойду
вором,
отстреливаясь
от муров*
и милиций.
Изучу я
это дельце.
Озари,
лучиком!!!
Кто
писателем в отдельце —
Сонька
Золотая ручка*?
Впрочем,
в глупом стиле оном
не могу
Товарищи,
для чего нам
эта рокамболия*?
[1928]
В Новочеркасске на 60 000 жителей 7 000 вузовцев.
Чернеют
небеса — шалаш.
Меняет вечер краску.
Шел снег.
И поезд шел.
И шла
ночь к Новочеркасску.
пятна.
Темно,
непонятно.
С трудом себя карабкал
по ночи…
по горе ли…
И что ни дом —
черней, чем погорелец.
Город —
идет в гору.
Но лишь
тут тебе —
ширь —
до небес
раздели́ пополам —
дотуда дойдут купола!
А за собором
средь сора и дерьма,
эдакой медной гирей,
стоит казак,
казак Ермак*,
Ермак —
покоритель Сибири.
Ермак не один:
из ночи и льдин
встает генерал Каледин*.
За ним другие.
Из снега и тумана,
из старого времени клятого
скачут по улице,
по улице атамана
Платова*.
Мчит на рысях
«краса Расеева»!
С-под шапок свисают пряди.
Може, едет и дед Асеева*,
може, и мой прадед.
Из веков
испокон,
будто снова
в огонь,
под бубны
и тулумбасы —
золотится погон,
и желтеют
на ляжках
лампасы.
Электро-глаз
под стеклянной каской
мигнул и потух…
Конфузится!
По-новому
улицы Новочеркасска
черны сегодня —
от вузовцев.
И вместо звяканья
сабель и шпор
на дурнях
с выправкой цапли —
звенит
комсомольский
да мысли острее сабли.
Закройся,
ушедших дней лабаз!
Нет
шпорного
диня и дона.
Ушли
генералы
в бессрочный запас, —
Волго-Дона.
[1927–1928]
Лицо классового врага*
I. Буржуй-нуво*
Распознать буржуя —
просто
(знаем
ихнюю орду!):
низенького роста
и с сигарою во рту.
Даже
зуб вставляет
Чу́дно стрижен,
гладко брит…
Омерзительнейший вид.
А из лы́синных целин
подымается —
Их,
таких,
за днями дни —
раздраконивал
Дени*.
А буржуй —
завел бородку
(зря соваться —
нет причин),
влез,
как все,
в косоворотку
и почти
неотличим.
Вид
под спе́ца,
худ с лица —
не узнаешь подлеца.
Он вшой
копошится
на вашем теле,
не лезет
в тузы,
гнездится
под вывеской
разных артелей,
дутых,
как мыльный пузырь.
Зал
парадных
не любит он,
по задворкам
ищите хвата.
Где-то он
закупает лен,
у нас
перехватывает.
Он лавку
украсит
сотнею ваз…
Куда
государственным органам!
В такую
обсахарит вас,
что вы
прослезитесь растроганно.
Не сам
штурмует,
тих да хитёр,
движется
он шлет
в канцелярский за́мок
своих
расфуфыренных самок.
Бывает,
— И мне бы
в звезду из кино! —
мечтает,
ничем не замаран…
А частник
встает
за его спиной,
как демон
сзади Тамары.
«Не угодно ли взаймы?
Что вы?
Ах!
Сочтемся мы!..»
И идет
заказ
на сии дрова
в артель
гражданина Сидорова.
Больше,
Сидоров,
подноси
даров!
И буржуй,
от чувства великого,
из уральского камня,
с ласкою,
им
чернильницу с бюстом Рыкова*
преподнес
в годовщину февральскую.
Он купил
у дворника брюки
для фининспектора), —
а в театре
сияют руки
всей игрой
бриллиантного спектра.
У него
обеспечены рублики —
всем достояньем республики.
Миллионом набит карман его,
а не прежним
советским «лимоном»*.
Он мечтает
узреть Романова…
Не Второго —
а Пантелеймо́на*.
На ложу
в окно
театральных касс
тыкая
ногтем лаковым,
он
дает
социальный заказ
на «Дни Турбиных» —
Булгаковым*.
и лицо перекрасил
и пузо не выглядит грузно —
он волк,
он враг
рабочего класса,
понят
и узнан.
Там,
где речь
о личной выгоде,
у него
глаза навыкате.
Там,
для своих нажив,
там
его
глаза — ножи.
Не тешься,
мирными днями.
Сдавай
добродушие
в брак.
Товарищи,
помните:
между нами
орудует
Кулака увидеть —
просто —
посмотри
любой агит.
Вон кулак:
ужасно толстый,
и в гармошку сапоги.
Ходит —
воло̀сья —
припомажены.
Цепь лежит
тяжелым грузом
на жилетке
Он гуляка из гуляк —
и целуется с попами,
рабселькорам на память.
Сам,
отбился от руки,
всё мастачат
батраки.
Сам,
прельщен оконным светом,
он,
елозя глазом резвым,
преда сельсовета
стережет
своим обрезом.
Кулака
чернят —
не так ли? —
все плакаты,
все спектакли.
Не похож
на кулачество
Перекрасил кулак
и вид
и масть.
Кулаков
таких
почти и нет,
изменилась
кулачья видимость.
и пашет,
и сам
на тракторе
прет, коптя,
он лыко
сам
дерет по лесам —
в исполком
в лаптях.
Помилуй бог!
Его ль
кулаком назовем?
Он
выплатил
и первый
купил заем.
А зерно —
запрятано
чисто и опрятно.
Спекульнуть получше
У него
никакого батрачества,
лучшего качества.
На семейном положеньице, —
зря
расходца,
каждый сын
весною женится,
а к зиме
опять расходится.
Пашут поле им
от семи до семи
батраков семнадцать
под видом семьи.
Попробуй
еще незрел,
сидит
под портретом Рыкова,
а сам у себя
ковыряет в ноздре,
ленясь,
дремля
и покрикивая.
То ли дело —
лак.
Все дворы
у него,
у черта,
учтены
корыстным учетом:
кто бедняк
где овца,
У него
на одной на сажени
семенные культуры рассажены.
Напоказ,
для начальства глазастого,
де —
с культурой веду хозяйство.
Но
попрежнему —
десятинами
от трехполья
веет сединами.
И до этого дня
голосит
на работе
«Дубину»,
а новейший кулак
от культурнейших благ
приобрел
за машиной машину.
«Эх, железная,
пустим*.
сама пойдет.
Заплатит, —
получим
и пустим».
Лицо приятное,
не сходит с губ.
Скостит
на копейку
задолженность с вас,
чтоб выпотрошить —
рупь.
Год, другой —
и вся округа
в кабалу
затянута туго.
Трут в поклонах
лбом о́нучи:
«Почет
Иван Пантелеймонычу».
Он добряк,
но дочь, комсомолку,
он в неделю
со света сживет.
«Где была?
Рассказывай толком!
Набивала
детьми
живот?»
Нет управы.
Размякло начальство
от его
угощения частого.
Не с обрезом
идет под ве́чер, —
притворясь,
что забыл о вражде,
с чаем
слушает
радиоречи —
уважаемых вождей.
Не с обрезом
идет
Супротив милиции…
Где ж им?!
Но врагу своему
гужи
он намажет
салом медвежьим.
И коняга,
страшась медведя,
разнесет
того, кто едет.
Собакой
сидит
на своем добре.
У ямы,
в кромешной темени,
зарыта
и хлеб, —
и обрез
зарыт
до поры до времени.
Кулак орудует,
Будем крепче, чем кре́мни.
Никаким обрезом
обратно и вспять
не повернуть
советского времени.
лицо перекрасил
и пузо
не выглядит грузно —
он враг
и крестьян,
и рабочего класса,
понят
и узнан.
Там,
где речь
о личной выгоде,
у него
глаза навыкате.
Там,
где брюхо
голодом пучит,
там
кулачьи
лапы паучьи.
Не тешься,
мирными днями,
сдавай
добродушие
в брак.
помни:
между нами
орудует
[1928]
Даешь тухлые яйца!*
(Рецензия № 1)
Проходная комната. Театр б. Корш
во театре Корша
(бе).
Ух ты мать…
моя родная!
Пьеска —
Сюжетец —
нету крепче:
в роли отца —
мышиный жеребчик
с видом спеца.
У папы
много тягот:
его жена
собой мордяга
и плохо сложена.
(Очевидно,
автор влип
в положительный тип.)
на доклад с доклада.
Как
змее
не изменить?!
Так ей и надо.
На таких
в особенности
скушно жениться.
И