с вами
деятельной
лени
пленные?
Эх,
перевесть
эту страсть
хотя б —
на паровое отопление!
[1928]
Писатели мы*
Раньше
уважали
исключительно гениев.
Уму
от массы
Скажем,
Иван Тургенев
приезжает
в этакий Париж.
Изящная жизнь,
обеды,
танцы…
великосветских нег
подогреваемый
«пафосом дистанции»*,
обдумывает
На собранные
крепостные гроши
исписав
карандашей
принимая
разные позы,
писатель смакует —
«Как хороши,
как свежи были розы»*.
А теперь
так
делаются
литературные вещи.
и трепещущий.
Не затем,
узнавал в анониме,
пишет,
героями потрясав.
Если герой —
даешь имя!
Если гнус —
пиши адреса!
Не для развлечения,
не для краснобайства —
за коммунизм
против белой шатии.
Одно обдумывает
мозг лобастого —
чтобы вернее,
короче,
сжатее.
Строка —
Статья —
Из газет —
не из романов толстых —
пальбой подымаем
спящих спокойно,
бьем врагов,
сгоняя самодовольство.
Другое —
Покоем
несет
от страниц зачитанных.
А
газетчик —
старья прокурор,
строкой
и жизнью
стройки защитник.
И мне,
газетчику,
надо одно,
так чтоб
резала
чтобы в меня,
чтобы в окно
целил
из обреза.
А кто
и сейчас
от земли и прозы
в облака
подымается,
рея —
растит
бумажные розы
в журнальных
оранжереях.
В газеты!
Не потому, что книга плоха,
мне любо
с газетой бодрствовать!
А чистое искусство —
в М.К.Х.*,
в отдел
садоводства.
[1928]
Арсенал ленинцев*
Наши танки
стопчут
и стены и лужи,
под нашим наганом,
жмись!
Но самое сильное
наше
оружие —
большевистская мысль.
Как никогда,
сильна
классовой
мысли
ковка:
заводы марксистов,
ленинцев арсенал,
и первый из первых —
Свердловка.
Когда
времена велели —
«Пои́
победу
рабочей кровью!» —
мы
первую
посылали в бои
негнущуюся свердловию.
Победная карта,
от пункта до пункта,
смертями
свердловцев
унизана.
Вы
бились,
чтоб рдели
знамена бунта
знаменами коммунизма.
Теперь
выходите,
учебой дожав
белых
другого свойства:
в хозяйственных блиндажах
бюрократическое воинство.
Иди,
побеждай российскую дурь!
Против —
быта блохастого!
Свердловец,
тебе
победить бескультурь,
дичь,
и хамство.
Светлоголовая,
вперед, свердловия!
[1928]
«Жид»*
Черт вас возьми,
черносотенная слизь,
вы
схоронились
от пуль,
от зимы
и расхамились —
только спаслись.
Черт вас возьми,
тех,
кто —
за коммунизм
на бумаге
ляжет костьми,
а дома
добреет
довоенным скотом.
Черт вас возьми,
тех,
которые —
коммунисты
лишь
до трех с восьми,
а потом
запирают с конторою.
Черт вас возьми,
вас,
тех,
кто, видя
обоими глазми,
пишет
о прелестях
лирических утех.
Если стих
не поспевает
за былью плестись —
сырыми
фразами
бей, публицист!
шкафом
на сердце лежит
тяжелое слово —
«жид».
Это слово
над селами
вороном машет.
По трактирам
забилось
водке в графин.
Это слово —
для попов,
для монашек
из недодавленных графинь.
Это слово
шипело
над вузовцем Райхелем
царских
дней
подымая пыльцу,
когда
«христиане»-вузовцы
ахали
грязной галошей
«жида»
по лицу.
Это слово
слесарню
набило до ве́рха
в день,
когда деловито и чинно
«жиденка» Бейраха
загоняла
пьяная мастеровщина*.
в пивной
кого-то «жидом»
честит
под бутылочный звон
за то, что
ругала
бездарный том —
с окончанием
«зон».
Это слово
слюнявит
коммунист недочищенный
губами,
будто скользкие
миски,
разгоняя
тучи
начальственной
тощищи
последним
еврейским
анекдотом подхалимским.
И начнет
христианская паства,
только
подходящий выставь:
жидов победнее,
да каждого очкастого,
а потом
всех «сицилистов».
Шепоток в очередях:
«топчись и жди,
расстрелян
жиды…
одни жиды…
спекулянты,
советчики,
Выдернем
за шиворот —
одного,
паршивого.
Рапортуй
громогласно,
где он,
«валютчик»?!
Как бы ни были
они
ловки́ —
за плотную
ограду
штыков колючих,
без различия
наций
посланы в Соловки*.
Еврея не видел?
В Крым!
К нему!
Камни обшарпай ногами!
Трудом упорным
еврей
в Крыму
возделывает
почву — камень.
Ты знаешь,
у тебя
чей?
Кто
мысли твоей
Встает
из-за твоих речей
фабрикантова личина.
бежал,
подгибая рессоры,
сел
на английской мели́;
в его интересах
расперессорить
народы
Советской земли.
Это классов борьба,
но злее
и тоньше, —
говоря короче,
сколько
побито
бедняков «Соломонишек»,
и ни один
Соломон Ротшильд*.
На этих Ротшильдов,
от жира освиневших,
на богатых,
без различия наций,
всех трудящихся,
работавших
и не евших,
и русских
и евреев —
зовем подняться.
Помните вы,
помните,
бежавшие в парижские кабаре, —
вас,
если надо,
покроет погромше
дремлющий в кобуре.
А кто,
по дубовой своей темноте
не видя
ни зги впереди,
«жидом»
и сегодня бранится,
на тех
прикрикнем
и предупредим.
Мы обращаемся
к беспартийным,
комсомольцам,
Россиям,
Америкам,
ко всему
человеческому собранию:
— Выплюньте
это
омерзительное слово,
выкиньте
с матерщиной и бранью!
[1928]
Появились
молодые
превоспитанные люди —
Мопров*
знаки золотые
им
увенчивают груди.
Парт-комар
из МКК*
не подточит
парню
носа:
к сроку
вписана
проф —
и парт —
и прочих взносов.
Честен он,
как честен вол.
В место
в собственное
вросся
и не видит
собственного носа.
по книге сдав,
перевызубривши «измы»,
он
покончил навсегда
с мыслями
о коммунизме.
Что заглядывать далече?!
сиди
и жди.
— Нам, мол,
с вами
думать неча,
если
думают вожди. —
Мелких дельцев
пару шор
он
на глаза оба,
чтоб служилось
хорошо,
безмятежно,
узколобо.
растрат и лести,
день,
когда
простор подлизам, —
это
для него
и есть
рассоциализм.
До коммуны
не покрыть
на этой кляче,
как нарочно
создан
он
для чиновничьих делячеств.
Блещут
знаки золотые,
гордо
выпячены
груди,
ходят
тихо
молодые
приспособленные люди.
О коряги
якорятся
там,
где тихая вода…
А на стенке
декорацией
Карлы-марлы борода.
Мы томимся неизвестностью,
что нам делать
с ихней честностью?
живя
в твои лета́,
октябрьским
озоном
дыша,
помни,
этап,
к цели
намеченной
шаг.
Не наши —
которые
времени в зад
уперли
лбов
медь;
быть коммунистом —
значит дерзать,
У нас
еще
не Эдем и рай —
мещанская
тина с цвелью.
Работая,
мелочи соразмеряй
с огромной
поставленной целью.
[1928]
Мы отдыхаем*
ездит на отдых —
в автомобилях,
на пароходах.
сравнительно меньшей удачи —
те
на возах
выезжают на дачи.
Право свое
обретая в борьбе,
прут в «6-й»,
громоздятся на «Б».
Чтобы рассесться —
и грезить бросьте
висните,
как виноградные грозди.
Лишь к остановке
корпус ваш
вгонят в вагон,
как нарубленный фарш.
Теряя галошу,
обмятый едущий
слазит
на остановке следующей.
Пару третей
из короткого лета
мы
стоим
в ожиданьи билета.
Выбрился.
Встал.
Достоялся когда —
уже
Черноморья
растет борода*.
В очередях
усы отпустить
и побриться.
В поезде
люди,
«Вечорку*» мусоля,
вежливо
встанут
мне на мозоли.
Мы
оскорблять не позволим,
ходим
по ихним мозолям.
А на горизонте,
конечно, в дымке,
встали —
Быковы, Лосинки и Химки.
В грязь уходя
по самое ухо,
сорок минут
проселками трюхай.
Дачу
дожди
холодом о́блили…
Вот и живешь,
как какой-то Нобиле*.
Нобиле — где ж! —
меж тюленьих рыл
он
хоть полюс
слегка приоткрыл.
Я ж,
несмотря
на сосульки с усов,
мучаюсь зря,
не открыв полюсо́в.
Эта зима
и в июле не кончится;
ради согрева
начал пингпонгчиться*.
Мячик
с-под шка́фов
с резвостью мальчика
выковыриваю
палкой и пальчиком.
Чаю бы выпить,
окончивши спорт,
но самовар
неизвестными сперт.
Те же,
собачку поранивши,
масло и яйца
сперли раньше.
Ходит корова
тощего вида,
взять бы эту корову
и выдоить.
Хвать бы
за вымя
быстрее воров!
Но я
не умею
доить коров.
Чаю
в буфете
напьюсь ужо, —
грустно мечтаю,
в сон погружен.
В самом
походном
спартанском вкусе
вылегся
на параллельных брусьях*.
Тихо дрожу,
как в арктических водах…
Граждане,
разве же ж это отдых?
[1928]
Критика самокритики*
Модою —
объяты все:
и размашисто
и куцо,
словно
белка в колесе
самокритикуется.
Сам себя
совбюрократ
бьет
в чиновничие перси.
«Я
советам рад.
Критикуйте!
Я —
без спеси.
Но…
стенгазное мычанье…
Где
в рабкоре
толку статься?
Вы
пишите замечания
и пускайте
по инстанциям».
Самокритик
совдурак
рассуждает,
помпадурясь:
«Я же ж
критике
не враг.
Но рабкорь —
разводит дурость.
Критикуйте!
Не обижен.
Здравым
мыслям
сердце радо.
Но…
был
не ниже,
чем
семнадцтого разряда».
Сладкогласый
и ретивый
критикует подхалим.
С этой
самой
директивы
не был
им
хвалим.
могут крыть
тех,
кого
покрыли свыше,
видя прыть,
их
из штатов бы
не вышиб.
Важно
пялят
взор спецы́
на критическую моду, —
дескать —
пойте,
крит-певцы,
языком
толчите воду.
каждый год
разударнейших кампаний.
тебе
в архиве мод —
на самокопанье.
А рабкор?
Рабкор —
смотрите! —
приуныл
и смотрит криво:
от подобных
самокритик
у него
трещит загривок.
Безработные ручища
тычет
зря
в карманы он.
Он —
обдернут,
он —
прочищен,
он зажат
и сокращен.
Лава фраз —
Где размашисто,
где куцо,
оседлав,
каждый —
самокритикуется.
Граждане,
вы не врите-ка,
что это —
точат начальники
демократические лясы,
меж нами
живут молчальники —
овцы
рабочего класса.
А пока
молчим по-рабьи,
бывших
белых
крепнут орды —
рвут,
насилуют
и грабят,
непокорным —
плющат морды.
Молчалиных
устроена хи́тро:
плюнут им
в рожу —
рожу вытрут.
«Не по рылу грохот нам,
где ж нам
Не прощаться ж
с крохотным
с нашим
с жалованьицем».
в кутке
покипят,
Эй,
проснитесь, которые спят!
Разоблачай
с головы до пят.
не смей молчать!
[1928]
Легкая кавалерия*
Фабрикой
вывешен
Жалуйся, слесарь,
жалуйся, смазчик!
Не убоявшись
ни званья,
ни чина,
жалуйся, женщина,
бросали
жалобы
в ящик,
ждя
от жалоб
чудес настоящих.
«Уж и ужалит
жало,
этих
правильных жалоб!»
Вёсны цветочатся,
вьюги бесятся,
мчатся
над ящиком
месяц за месяцем.
Время текло,
и семья пауков
обрела
уютненький кров.
Месяц трудясь
без единого роздышка,
свили
воробушки
чудное гнездышко.
Бросил
мальчишка,
играясь ша́ло,
дохлую
крысу
в ящик для жалоб.
в мусорной куче
тихо
покоится
ящичный ключик.
сверхсамокритики
сверхобразчик.
дремавший
начальственной высью,
послал комиссию.
Ящик,
наполненный
вровень с краями,
был
торжественно
вскрыт эркаями*.
Меж винегретом
уныло лежала
старых
и грозных жалоб.
Стлели бумажки,
помер уже
и лежит в могилке.
бывает
унылого видика
самая
эта вот
нож.
Хуже даже.
Куда пойдешь?
Кому скажешь?
Инстанций леса́
просителей ждут, —
разведывай
сам
рабочую нужду.
Обязанность взяв
добровольца-гонца —
сквозь тысячи
завов
лезь до конца!
Мандатов —
нет.
Без их мандата
требуй
Выгонят вон…
Кто право даст вам?!
Даст
Советского государства.
Лают
моськой
бюрократы
в неверии.
Но —
комсомольская,
вперед,
«кавалерия»!
В бумажные
лезь
и врывайся,
«легкая кавалерия»*
рабочего класса!
[1928]
Веселый автобус
то фыркнет, то визгнет.
Пока на Лубянку
с вокзала свезен,
в солидной
«Экономической жизни»
читаю:
«Строительный сорван сезон».
Намокла
мосполиграфская вывеска.
годится
только для рыб.
Под вывеской,
место сухое выискав,
стоят
безработные маляры.
Засохшими пальмами
высятся кисти,
им
хочется
краской обмахивать дом.
Но —
мало строек,
и фартучный хвистик
висит
обмокшим
собачьим хвостом.
В окраске фасадов
дождя перебои,
а небо
расцветкой
похоже на белку.
На солнце
сменить бы
ливней обои,
на синьку сменить бы
неба побелку!
Но кто-то
кому-то докладывал
«О перспективе,
о срыве сезона».
А эти собрались
на месяц и на́ два…
Стоят, голодая,
бездельно и сонно.
Вращали очками
по цементо-трестам,
пришел бы
и стал бы
об это вот место
безработной лапой моля.
орудовали и вредители,
чтоб безработные
смачно и всласть
ругали в бога,
крыли в родителей
и мать,
и душу,
и время,
и власть.
Дельцов ревизуют.
Ярится перо.
Набит портфель.
Карандаш отточен.
Но нас,
и особенно маляров,
интересует
из трестов
некая знать
за это
живет
в Крыму, хорошея?
хотелось бы знать,
кому
за срыв
надавали по шее?
Мы знаем
всё
из газетного звона,
но нас бы
другое устроило знанье:
раскрыть бы
дельцов по срывам сезона
и выгнать —
еще зимою, — заранее!
Мы знаем,
не сгинет
разрухи
с блокадой
законное чадо,
но
если
сезоны
сознательно портятся —
вредителю
нет пощады.
[1928]
Дачный случай*
Я
нынешний год
проживаю опять
в уже
классическом Пушкино*.
облесочкана
каждая пядь,
опушками обопушкана.
Приехали гости.
По праздникам надо.
Одеты —
подстать гостью́.
И даже
удержал из оклада
на серый
Одёжным
жирком
отложились года,
обуты —
прилично очень.
«Товарищи»
даже,
будто «мадам»,
шелками обчулочены.
Пошли,
пообедав,
А ну,
не размякнете!
Нуте-ка!
Цветов
обступает меня,
так называемых —
лютиков.
Вверху
зеленеет
березная рядь,
и ветки
радугой дуг…
Пошли
вола вертеть
и врать,
и тут —
и вот —
и вдруг..
Обфренчились
формы
костюма ладного,
яркие,
прямо зря,
все
достают
из кармана
из заднего
браунинги
и маузера.
Ушедшие
подымались года,
и бровь
попрежнему сжалась,
когда
разлетался пень
и когда
за пулей
пуля сажалась.
Поляна —
и ливень пуль на нее,
отзвенел и замер,
лишь
вздрагивало
газеты рваньё,
как белое
рваное знамя.
дальше в ка́шках пошла,
рево́львер
остыл давно,
пошла
в меру пошла́.
Но —
знаю:
еще не седа,
в быту
не слепнет крото́во, —
молода и готова.
[1928]
Слегка нахальные стихи товарищам из Эмкахи*
Прямо
от культуры.
Будь ей пусто!
Вот
товарищ Цивцивадзе*
насадить мечтает бюсты.
Чтоб на площадях
и скверах
были
мраморные лики,
чтоб, вздымая
морду вверх,
мы бы
видели великих.
Чтобы, день
пробегав зря,
хулиганов
видя
рожи,
ты,
великий лик узря,
был
душой облагорожен.
Слышу,
давши грезам дань я,
нотки
шепота такого:
«Приходите
на свиданье
возле бюста
Эф Гладкова*».
Тут
и мой овал лица,
снизу
люди тщатся…
К черту!
«Останавлица
строго воспрыщаица».
А там,
где мороженое
морит желудки,
сверху
смотрит Жуткин.
помнит наш режим
два
лица),
Жаров-Уткин*
слеплен им
в виде близнеца.
Но —
замерла,
любуясь мрамором,
миг —
и в яме тротуара
раскорячился караморой*.
Только
пару глаз
вперит
в грезах розовых,
сверзлася
с колдобин
в грязь
возле чучел бронзовых.
И с разискреннею силищей
кроют
мрачные от желчи:
«Понастроили страшилищей,
сволочи,
Микел Анжѐлычи*».
Мостовой
разбитой едучи,
думаю о Цивцивадзе.
Нам нужны,
товарищ Мѐдичи*,
мостовые,
а не вазы.
куда ни поглазей,
грязью
глаз любуется.
Чем
устраивать музей,
вымостили б улицы.
Штопали б
домам
бока
да обчистили бы грязь вы!
Мы бы
обошлись пока
Гоголем
да Тимирязевым*.
[1928]
Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы*
Что пожелать вам,
сэр Замятин*?
Ваш труд
заранее занятен.
Критиковать вас
не берусь,
не нам
занятье светское,
но просим
славя Русь,
что Русь
— уж десять лет! —
советская.
Прошу
Бориса Пильняка*
в деревне
что скромный
не ест
по воскресеньям
Крестьянам
в бритенькие губки
не суйте
зря
английской трубки.
Не надобно
крестьянам
тож
на плечи
растя,
деревню осмотрите заново,
чтобы не сделать
из крестьян
англосаксонского пейзана.
Что пожелать
Гладкову Ф.?
Гладков романтик,
а не Леф*, —
прочесть,
что написал пока он,
так все колхозцы
пьют какао.
Колхозца
серого
и сирого
не надо
Фантазией
факты
пусть не засло̀нятся.
Всмотритесь,
творя
фантазии рьяные, —
не только
бывает
«пьяное солнце»*,
но…
и крестьяне бывают пьяные.
Никулину* —
рассказов триста!
Но —
не сюжетьтесь авантюрами,
колхозные авантюристы
пусть не в роман идут,
а в тюрьмы.
Не частушить весело́
попрошу Доронина*,
чтобы не было
в рифмах проворонено.
Нам
деревню
не смешной,
с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка,
чтобы не была
красной балалайкой.
Вам, Третьяков*,
заданье тоньше,
вы —
убежденный фельетонщик.
Нутром к земле!
Прижмитесь к бурой!
И так
зафельетоньте здорово,
чтобы любая
автодура
вошла бы
в лоно автодорово.
А в общем,
писать вам
за томом том,
товарищи,
вам
благодарна и рада,
будто платком,
газетным листом
машет
вослед
«Комсомольская правда».
[1928]
«Общее» и «мое»*
Чуть-чуть еще, и он почти б был положительнейший тип.
Иван Иваныч —
дана
в ладонь
вожжа ему.
К нему
идет
с припиской —
«уважаемый».
В делах умен,
в работе —
быстр.
Кичиться —
нет привычек.
Он
не вор,
не волокитчик.
его
взгляни в билет —
и ахни!
Карманы в ручках,
а уста ж
сахарного сахарней.
На зависть
легкость языка,
уверенно
и пусто
он,
взяв путевку из ЭМКА,
бубнит
под Златоуста*.
Поет
на соловьиный лад,
играет
слов
оправою
«о здравии комсомолят,
о женском равноправии».
И, сняв
служебные гужи,
узнавши,
час который,
приедет, отслужив,
и…
опускает шторы.
Распустит
он
и здесь,
— здесь
частной жизни часики! —
преображается
по-третье-мещански*.
не с декабристов
род —
хоть предков
в рамы рамьте!
Но
сына
за уши
дерет
за леность в политграмоте.
Орет кухарке,
разъярясь,
супом
усом
капая:
«Не суп, а квас,
который раз,
пермячка сиволапая!..»
Живешь века,
века учась
(гении
не ро́дятся).
Под граммофон
с подругой
час
под сенью штор
фокстротится.
с похлебкой из пшена
сокращена
за древностью.
Его
вторая зам-жена
и хороша,
и сложена,
и вымучена ревностью.
Елозя
лапой по ногам,
ероша
юбок утлость,
он вертит
по́д носом наган:
«Ты с кем
путалась?..»
Пожил,
и отошел,
и лег,
а ночь
паучит нити…
Попробуйте,
под потолок
теперь
к нему
взгляните!
И сразу
он
вскочил и взвыл.
Рассердится
и визгнет:
«Не смейте
вмешиваться
вы
в интимность
частной жизни!»
Мы вовсе
не хотим бузить.
Мы кроем
быт столетний.
Но, боже…
Марксе, упаси
нам
заниматься сплетней!
Не будем
в скважины смотреть
на дрязги
в вашей комнате.
У вас
на дом
из суток —
но знайте
и помните:
глядит
мещанская толпа,
мусолит
Как
под стекляннейший колпак,
на время
жизнь положим.
Идя
сквозь быт
мещанских клик,
с брезгливостью
преувеличенной,
мы
переменим
жизни лик,
и общей,
и личной.
[1928]
Прислушайтесь,
на заводы придите,
в ушах —
навязнет
страшное слово —
«вредитель» —
навязнут
названия шахт.
статьи
определяет суд.
Виновного
хотя б
возьмут мишенью тира…
Меня
и ненависть несут
под крыши
инженеровых квартирок.
Мы отдавали
им
последнее тепло,
жилища
отдавали, вылощив,
чтоб на стене
орлом сиял диплом
им-пе-раторского училища.
В голодный
волжский мор*
работникам таким
седобородые,
доверясь по-девически,
им
отдавали
лучшие пайки:
Мы звали:
«Помогите!»
И одни,
сменив
на блузу
щегольскую тройку,
по-честному
отдали
мозг и дни
и держат
на плечах
тяжелую постройку.
Другие…
жалование переслюнив,
в бумажник
сунувши червонцы,
задумались…
и с них…
долла́ры
в золоте
с приятным,
нежным звонцем?»
Погладив
на брюшке
первый жир
и вспомнив,
что жене
на пасху
выйти не в чем,
вносил
рублей на сто
ошибок в чертежи:
«Чего
стесняться нам
с рабочим неучем?»
А после
тыкался по консула́м
великих
аппетитами
держав…
Докладывал,
что пущено на слом,
и удалялся,
мятенький
долла́рчик сжав…
Попил чайку.
Дремотная тропа
ведет
полузакрытые глаза его…
и видит он —
сквозь самоварный пар
выходят
прогнанные
щедрые хозяева…
Чины и выезды…
текущий счет…
и женщины
разро́зились духами.
Очнулся…
Сплюнул…
«На какой мне черт
за гроши
на их Советы хамьи?!»
И он,
скарежен
классовой злобо́ю,
идет
неслышно
чтобы шахтеры
выли,
задыхаясь по забоям,
как взаперти
мычат
горящие телята…
Орут пласты угля́,
машины и сырье,
и пар
из всех котлов
свистит и валит валом.
«Вон —
обер —
штаб-офицерьё
генералиссимуса
капитала!!»
[1928]
Казань*
Стара,
стоит
Казань.
Шумит
«Шурум…
бурум…»*
По-родному
тараторя,
снегом
лужи
намарав,
у подворья
в коридоре
смотрят номера.
Кашляя
в рукава,
входит
робковат,
глаза таращит.
Приветствую товарища.
Я
в языках
не очень натаскан —
что норвежским,
что шведским мажь.
Входит татарин:
«Я
на татарском
вам
прочитаю
Входит второй.
Косой в скуле.
И говорит,
в карманах порыскав:
«Я —
мариец.
«Левый»
дай
тебе
прочту по-марийски».
Эти вышли.
Шедших этих
в низкой
двери
встретил третий.
«Марш
ваш —
наш марш.
Я —
чуваш,
послушай,
уважь.
вашинский
так по-чувашски…»
Как будто
годы
взял за чуб я —
— Станьте
и не пылите-ка! —
рукою
своею собственной
щупаю
бестелое слово
«политика».
Народы,
жившие
въямясь в нужду,
притершись
Уралу ко льду,
ворвались в дверь,
идя
на штурм,
на камень,
на крепость культур.
Крива,
стоит
Казань.
Шумит
«Шурум…
бурум…»
[1928]
№ 17*
Кому
в Москве
неизвестна Никольская*?
Асфальтная улица —
ровная,
скользкая.
На улице дом —
семнадцатый номер.
Случайно взглянул на витрины
и обмер.
Встал и врос
и не двинуться мимо,
мимо Ос —
авиахима*.
Под стекло
на бумажный листик
положены
человечие кисти.
Чудовища рук
оглядите поштучно —
одна черна,
обгорела
и скрючена,
как будто ее
поджигали, корежа,
и слезла
перчаткой
горелая кожа.
Другую руку
выел нарыв
дырой,
огромней
кротовой норы.
А с третьей руки,
распухшей с ногу,
за ногтем
слезает
синеющий ноготь…
Бандит маникюрщик
под каждою назван —
стоит
иностранное
имя газа.
Чтоб с этих витрин
нарывающий ужас
не сел
на всех
нарывом тройным,
из всех
человеческих
сил принатужась,
крепи
оборону
Советской страны.
Кто
в оборону
работой не врос?
Стой!
ни шагу мимо,
мимо Ос —
авиахима.
Шагай,
стомиллионная масса,
в ста миллионах масок.
[1928]
нам только и лет.
Придется нам драться,
хотим или нет.
Раз!
два!
раз!
два!
го —
ло —
ва!
Антантовы цуцики
ждут грызни*.
Маршал Пилсудский*
шпорой звенит.
Дом,
труд,
нив
о —
бо —
ро —
ни!
Дунули газом,
и парень погас.
Эх,