Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в тринадцати томах. Том 9. Стихотворения 1928

тебе —

гичка!

Мускул

из стали,

гичка,

вычекань!

Устали ноги?

Ногам польза!

Из комнаты-берлоги

иди

и футболься!

Спина утомилась?

Блузами вспенясь,

сделайте милость,

шпарьте в теннис.

Нэпское сердце

тоже радо:

Европу

вспомнишь

в шагне и в стукне.

Рада

и душа бюрократа:

газон

как стол

в зеленом сукне.

Колесо

умрешь от смеха —

влазят

полные

с оглядцей.

Трудно им —

а надо ехать!

Учатся

приспособляться.

Мышеловка

граждан двадцать

в сетке

проволочных линий.

Верно,

учатся скрываться

от налогов

наркомфиньих.

А масса

вливается

в веселье в это.

Есть

где мысль выстукать.

Тут

тебе

от Моссовета

радио

и выставка.

Под ручкой

ручки груз вам

таскать ли

с тоски?!

С профсоюзом

гулянье раскинь!

Уйди,

жантильный,

с томной тоской,

комнатный век

и безмясый!

Входи,

товарищ,

в темп городской,

в парк

размаха и массы!

[1928]

Рассказ одного об одной мечте*

Мне

с лошадями

трудно тягаться.

Животное

(четыре ноги у которого)!

Однако я хитрый,

купил облигации:

будет

жду —

лотерея Автодорова.

Многие отказываются,

говорят:

«Эти лотереи

оскомину набили».

А я купил

и очень рад,

и размечтался

об автомобиле.

Бывало,

орешь:

и ну! и тпру!

А тут,

как рыба,

сижу смиренно.

В час

50 километров пру,

а за меня

зевак

обкладывает сирена.

Утром

на фабрику,

вечером

к знакомым.

Мимо пеших,

конных мимо.

Езжу,

как будто

замнаркома.

Сам себе

и ответственный, и незаменимый.

А летом

на ручейки и лужки!

И выпятив

груди стальные

рядом,

развеяв по ветру флажки,

мчат

товарищи остальные.

Аж птицы,

запыхавшись,

высунули языки

крохотными

клювами-ротиками.

Любые

расстояния

стали близки́,

а километры

стали коротенькими.

Сутки удвоены!

Скорость — не шутка,

аннулирован

господь Саваоф*.

Сразу

в коротких сутках

стало

48 часов!

За́ день

слетаю

в пятнадцать мест.

А машина,

развезши

людей и клади,

стоит в гараже

и ничего не ест,

и даже,

извиняюсь,

ничего не гадит.

Переложим

работу потную

с конской спины

на бензинный бак.

А лошадь

пускай

домашней животною

свободно

гуляет

промежду собак.

Расстелется

жизнь,

как шоссе, перед нами —

гладко,

чисто

и прямо.

Крой

лошадей,

товарищ «НАМИ*»!

Крой

лошадей,

«АМО*»!

Мелькаю,

в автомобиле катя

мимо

ветра запевшего…

А пока

мостовые

починили хотя б

для удобства

хождения пешего.

[1928]

Идиллия*

Революция окончилась.

Житье чини́.

Ручейковою

журчи водицей.

И пошел

советский мещанин

успокаиваться

и обзаводиться.

Белые

обои

ка́ри —

в крапе мух

и в пленке пыли,

а на копоти

и гари

Гаррей

Пилей*

прикрепили.

Спелой

дыней

лампа свисла,

светом

ласковым

упав.

Пахнет липким,

пахнет кислым

от пеленок

и супов.

Тесно править

варку,

стирку,

третее

дитё родив.

Вот

ужо

сулил квартирку

в центре

кооператив.

С папой

«Ниву»

смотрят детки,

в «Красной ниве» —

нету терний.

«Это, дети, —

Клара Цеткин*,

тетя эта

в Коминтерне».

Впились глазки,

снимки выев,

смотрят —

с час

журналом вея.

Спрашивает

папу

Фия:

«Клара Цеткин —

это фея?»

Братец Павлик

фыркнул:

«Фи, как

немарксична эта Фийка!

Политрук

сказал же ей —

аннулировали фей».

Самовар

кипит со свистом,

граммофон

визжит романс,

два

знакомых коммуниста

подошли

на преферанс.

«Пизырь коки…

черви

масти…»

Ритуал

свершен сполна

Смотрят

с полочки

на счастье

три

фарфоровых слона.

Обеспечен

сном

и кормом,

вьет

очаг

семейный дым…

И доволен

сам

домкомом,

и домком

доволен им.

Революция не кончилась.

Домашнее мычанье

покрывает

приближающейся битвы гул…

В трубы

в самоварные

господа мещане

встречу

выдувают

прущему врагу.

[1928]

Столп*

Товарищ Попов

чуть-чуть не от плуга.

Чуть

не от станка

и сохи.

Он —

даже партиец,

но он

перепуган,

брюзжит

баритоном сухим:

«Раскроешь газетину —

в критике вся, —

любая

колеблется

глыба.

Кроют.

Кого?

Аж волосья́

встают

от фамилий

дыбом.

Ведь это —

подрыв,

подкоп ведь это…

Критику

осторожненько

до́лжно вести.

А эти —

критикуют,

не щадя авторитета,

ни чина,

ни стажа,

ни должности.

Критика

снизу —

это яд.

Сверху —

вот это лекарство!

Ну, можно ль

позволить

низам,

подряд,

всем! —

заниматься критиканством?!

О мерзостях

наших

трубим и поем.

Иди

и в газетах срамись я!

Ну, я ошибся…

Так в тресте ж,

в моем,

имеется

ревизионная комиссия.

Ведь можно ж,

не задевая столпов,

в кругу

своих,

братишек, —

вызвать,

сказать:

Товарищ Попов,

орудуй…

тово…

потише… —

Пристали

до тошноты,

до рвот…

Обмазывают

кистью густою.

Товарищи,

ведь это же ж

подорвет

государственные устои!

Кого критикуют? —

вопит, возомня,

аж голос

визжит

тенорком. —

Вчера —

Иванова,

сегодня

меня,

а завтра —

Совнарком

Товарищ Попов,

оставьте скулеж.

Болтовня о подрывах —

ложь!

Мы всех зовем,

чтоб в лоб,

а не пятясь,

критика

дрянь

косила.

И это

лучшее из доказательств

нашей

чистоты и силы.

[1928]

Во избежание умственных брожений, стихи написав, объясняю их: стихи в защиту трудовых сбережений, но против стяжателей, глупых и скупых*

Иванов,

пожалуй, слишком

экономией взволнован.

Сберегательная

книжка

завелась у Иванова.

Иванов

на книжку эту

собирает

деньги

так —

бросивши

читать газету,

сберегает

в день

пятак.

Нежен

будучи

к невесте,

он

в кино

идет не вместе.

Не води

невест и жен —

и полтинник

сбережен.

Принимает

друга

сто́ймя,

чай

пустой

и то не даст вам.

Брата

выгонит из дома,

зря

не тратясь

на хозяйство.

Даже

бросил

мылом мыться —

сэкономлю-де

немножко.

И наутро

лапкой

рыльце

моет он,

как моет кошка.

Но зато

бывает рад он

приобресть

кольцо на палец:

— Это, мол,

хотя и трата,

но,

кольцо

на случай спрятав,

я

имею

капиталец. —

Какое дело

до стройки,

до ломки —

росли б

сбережений комья.

Его

интересует

из всей экономики

только

своя экономия.

Дни

звенят

галопом конниц,

но у парня

мысли звонче:

как бы

это

на червонец

набежал

еще червончик.

Мы

не бережливости ругатели,

клади

на книжку

лишки,

но помни,

чтоб книжкой сберегательной

не заслонялись

другие книжки.

Помни,

что жадность

людям

дана

не только на гроши,

строительству

жадность

отдай до дна,

на жизнь

глаза

расширь!

[1928]

Проба*

Какая

нам

польза

лазить по полюсам,

с полюсного глянца

снимать

итальянцев?

Этот рейд небывалый

пролетарская проба,

проба

нашей выучки,

нервов

и сил.

И «Малыгин»*,

и «Красин»! —

ринулись оба,

чтобы льдины трещали

и ветер басил…

Победители мы

в этом холоде голом:

удивляйся, земля,

замирай

и гляди, —

как впервые

в этих местах

ледоколом

подымали людей

с двухметровых льдин.

Жили в железе мы,

а не в вате.

В будущей битве

хватит решимости,

хватит людей,

умения хватит —

дряблых, жирных

снять

и вымести.

Мы

в пробную битву

во льду

введены!..

Весельем

не грех разукраситься.

Привет

победителям ледяным!

Ура

товарищам

красинцам!

[1928]

Зевс-опровержец*

Не первый стих

и все про то же.

И стих,

и случаи похожи.

Как вверх

из Везувия

в смерденьи и жжении

лава

извергается в грозе —

так же точно

огнедышащие опровержения

лавятся

на поля газет.

Опровергатель

всегда

подыщет повод.

Ведром

возражения лей.

Впечатано:

«Суд

осудил Попова

за кражу

трехсот рублей».

И краска

еще не просохла,

а он

пещрит

статейные мили:

«Опровергаю

и возмущен

злостным

искажением фамилии.

Избавьте

от рецензентов-клопов.

Такие нападки

пло́ски.

Фамилия

моя

совсем не Попов,

а раз и навсегда

Поповский.

Перестарались

газетные вра́ли.

Где

п-р-а-в-д-а

в их волчьем вое?!

В семействе

у нас

никогда не крали,

и я —

не крал,

а присвоил.

Хроникеры

анекдотами

забавляются, блея,

а факты

в воздухе висят.

Никогда

не крал

трехсот рублей я,

а присвоил

триста пятьдесят.

Массам

требуется

серьезное чтение,

а не плоские

по́лосы и полоски…

Примите

уверение

в совершенном почтении.

С гражданским приветом

Поповский».

Граждане,

бросьте

опровержения воло́чь!

В газеты

впились, как кле́щи.

Не опровергнешь

ни день,

ни ночь,

ни прочие

очевидные вещи.

[1928]

В чем дело?*

«Хлеб давайте!»

Хлеба мало

кулачок

хлеба́ припрятал.

Голову

позаломала

тыща

разных аппаратов.

Ездят замы,

тратят суммы,

вздохи,

страхи,

ахи, охи.

Даже

вкус

теряем к сну мы

от возни

и суматохи.

Мозг трещит,

усталость в теле,

люди

двигают горами.

По Союзу

полетели

молнии

и телеграммы.

Конкуренция

и ругань,

папок

«жалоб»

пухнут толщи.

Уничтожить

рад

друг друга

разный

хлебозаготовщик.

Затруднений соучастник,

случая

не провороня,

кружит частник,

вьется частник,

сея

карканье воронье.

Вьются частники,

а рядом

в трудовом

упорстве

наши,

обливаясь

потом-градом,

выжимают

хлеб

из пашен.

Волоките

пылеватой —

смерть!

Усерден выше меры,

кто-то

строит

элеватор

из «входящих»…

и фанеры.

Сонм

часов

летит задаром.

Днем

рабочим

стала ночь нам.

Всё

в порядке разударном,

в спешном,

в экстренном

и в срочном.

В доску

выплющились

люди,

как не плющились давно.

Хлеб достанем,

хлеб добудем!

Но…

Шум такой,

по-моему, нелеп.

Вопросом

в ушах

орание:

Разве

то,

что понадобится хлеб,

мы

не знали заранее?

[1928]

Поп*

Сколько

от сатириков

доставалось попам, —

жестка

сатира-палка!

Я

не пойду

по крокодильим стопам,

мне

попа

жалко.

Идет он,

в грязную гриву

спрятав

худое плечо

и ухо.

И уже

у вожатых

спрашивают октябрята:

«Кто эта

рассмешная старуха

Профессореет

вузовцев рать.

От бога

мало прока.

И скучно

попу

ежедневно врать,

что гром

от Ильи-пророка.

Люди

летают

по небесам,

и нет

ни ангелов,

ни бе́сов,

а поп

про ад завирает,

а сам

не верит

в него

ни бельмеса.

Люди

на отдых

ездят по ме́сяцам

в райский

крымский край,

а тут

неси

и неси околесицу

про какой-то

небесный рай.

И богомольцы

скупы, как пни, —

и в месяц

не выбубнишь трешку.

В алтарь

приходится

идти бубнить,

а хочется

бежать

в кинематошку.

Мне

священников

очень жаль,

жалею

и ночь

и день я —

вымирающие

сторожа

аннулированного учреждения.

[1928]

Подлиза*

Этот сорт народа —

тих

и бесформен,

словно студень, —

очень многие

из них

в наши

дни

выходят в люди.

Худ умом

и телом чахл

Петр Иванович Болдашкин.

В возмутительных прыщах

зря

краснеет

на плечах

не башка

а набалдашник.

Этот

фрукт

теперь согрет

солнцем

нежного начальства.

Где причина?

В чем секрет?

Я

задумываюсь часто.

Жизнь

его

идет на лад;

на него

не брошу тень я.

Клад его —

его талант:

нежный

способ

обхожденья.

Лижет ногу,

лижет руку,

лижет в пояс,

лижет ниже, —

как кутенок

лижет

суку,

как котенок

кошку лижет.

А язык?!

На метров тридцать

догонять

начальство

вылез —

мыльный весь,

аж может

бриться,

даже

кисточкой не мылясь.

Все похвалит,

впавши

в раж,

что

фантазия позволит —

ваш катар,

и чин,

и стаж,

вашу доблесть

и мозоли.

И ему

пошли

чины,

на него

в быту

равненье.

Где-то

будто

вручены

чуть ли не —

бразды правленья.

Раз

уже

в руках вожжа,

всех

сведя

к подлизным взглядам,

расслюнявит:

«Уважать,

уважать

начальство

надо…»

Мы

глядим,

уныло ахая,

как растет

от ихней братии

архи-разиерархия

в издевательстве

над демократией.

Вея шваброй

верхом,

низом,

сместь бы

всех,

кто поддались,

всех,

радеющих подлизам,

всех

радетельских

подлиз.

[1928]

Сплетник*

Петр Иванович Сорокин

в страсти —

холоден, как лед.

Все

ему

чужды пороки:

и не курит

и не пьет.

Лишь одна

любовь

рекой

залила́

и в бездну клонит —

любит

этакой серьгой

повисеть на телефоне.

Фарширован

сплетен

кормом,

он

вприпрыжку,

как коза,

к первым

вспомненным

знакомым

мчится

новость рассказать.

Задыхаясь

и сипя,

добредя

до вашей

дали,

он

прибавит от себя

пуд

пикантнейших деталей.

«Ну… —

начнет,

пожавши руки, —

обхохочете живот,

Александр

Петрович

Брюкин —

с секретаршею живет.

А Иван Иваныч Тестов —

первый

в тресте

инженер

из годичного отъезда

возвращается к жене.

А у той,

простите,

скоро —

прибавленье!

Быть возне!

Кстати,

вот что —

целый город

говорит,

что раз

во сне…»

Скрыл

губу

ладоней ком,

стал

от страха остролицым.

«Новость:

предъявил…

губком…

ультиматум

австралийцам».

Прослюнявив новость

вкупе

с новостишкой

странной

с этой,

быстро

всем

доложит —

в супе

что

варилось у соседа,

кто

и что

отправил в рот,

нет ли,

есть ли

хахаль новый,

и из чьих

таких

щедрот

новый

сак

у Ивановой.

Когда

у такого

спросим мы

желание

самое важное —

он скажет:

«Желаю,

чтоб был

мир

огромной

замочной скважиной.

Чтоб в скважину

в эту

влезши на треть,

слюну

подбирая еле,

смотреть

без конца,

без края смотреть

в чужие

дела и постели».

[1928]

Ханжа*

Петр Иванович Васюткин

бога

беспокоит много

тыщу раз,

должно быть,

в сутки

упомянет

имя бога.

У святоши —

хитрый нрав, —

черт

в делах

сломает ногу.

Пару

коробов

наврав,

перекрестится:

«Ей-богу».

Цапнет

взятку —

лапа в сале.

Вас считая за осла,

на вопрос:

«Откуда взяли?»

отвечает:

«Бог послал».

Он

заткнул

от нищих уши, —

сколько ни проси, горласт,

как от мухи

отмахнувшись,

важно скажет:

«Бог подаст».

Вам

всуча

дрянцо с пыльцой,

обворовывая трест,

крестит

пузо

и лицо,

чист, как голубь:

«Вот те крест».

Грабят,

режут —

очень мило!

Имя

божеское

помнящ,

он

пройдет,

сказав громилам:

«Мир вам, братья,

бог на помощь

Вор

крадет

с ворами вкупе.

Поглядев

и скрывшись вбок,

прошептал,

глаза потупив:

«Я не вижу…

Видит бог».

Обворовывая

массу,

разжиревши понемногу,

подытожил

сладким басом:

«День прожил —

и слава богу».

Возвратясь

домой

с питей —

пил

с попом пунцоворожим, —

он

сечет

своих детей,

чтоб держать их

в страхе божьем.

Жене

измочалит

волосья и тело

и, женин

гнев

остудя,

бубнит елейно:

«Семейное дело.

Бог

нам

судья».

На душе

и мир

и ясь.

Помянувши

бога

на ночь,

скромно

ляжет,

помолясь,

христианин

Петр Иваныч.

Ублажаясь

куличом да пасхой,

божьим словом

нагоняя жир,

все еще

живут,

как у Христа за пазухой,

всероссийские

ханжи.

[1928]

Стихи о разнице вкусов*

Лошадь

сказала,

взглянув на верблюда:

«Какая

гигантская

лошадь-ублюдок».

Верблюд же

вскричал:

«Да лошадь разве ты?!

Ты

просто-напросто —

верблюд недоразвитый».

И знал лишь

бог седобородый,

что это —

животные

разной породы.

[1928]

Стихотворение о проданной телятине*

«Париж!

Париж!..

приедешь, угоришь!»

Не зря

эта рифма

притянута рифмачами.

Воришки,

по-ихнему —

«нуво-риш*»,

жизнь

прожигают

разожженными ночами.

Мусье,

мадамы,

возбужденней петухов,

прут

в парфюмерии,

в драгоценном звоне.

В магазинах

в этих

больше духов,

чем у нас

простой

человечьей вони.

Падкие

до всякой

титулованной рекламки,

все

на свете

долларом вы́ценя,

по тысячам

франков

раскупают американки

разных

наших

князей Голицыных*.

Рекламы

угробливают

световыми колами;

аршины

букв

подымают ор,

богатых соблазняют,

всучивают рекламы:

гусиную печенку,

авто,

ликер.

И въевшись в печенку,

промежду повис

плакат

на заборе каменистом:

«Я,

основатель комсомола,

Морис

Лапорт,

бросаю партию коммунистов».

Сбоку нарисовано, —

как не затосковать! —

сразила

насмешка дерзкая, —

нарисовано:

коммунистам

сыплет Москва

золото коминтернское.

С другого

портрет

французик как французики,

за такого

лавочники

выдают дочек.

Пудреная мордочка,

черненькие усики,

из карманчика

шелковый платочек.

По карточке

сосуночек

первый сорт, —

должно быть,

либеральничал

под руководством мамаши.

Ласковый теленок

двух маток сосет —

и нашим,

и вашим.

Вырос Морис,

в грудях трещит,

влюбился Лапорт

с макушки по колени.

Что у Лапорта?

Усы и прыщи, —

а у

мадмуазель —

магазин бакалейный.

А кругом

с приданым

Ротшильды и Коти́*

Комсомальчик

ручку

протягивает с опаской.

Чего задумался?

Хочется?

Кати

колбаской!

А билет партийный

девственная плева.

Лишайтесь, —

с Коти

пируя вечерочками.

Где уж,

нам уж

ваших переплевать

с нашими

советскими червончиками.

Морис,

вы продались

нашему врагу, —

вас

укупили,

милый теленок,

за редерер*,

за кроликовое рагу,

за шелковые портьеры

уютных квартиренок.

Обращаюсь,

оборвав

поэтическую строфу,

к тем,

которыми

франки дадены:

— Мусью,

почем

покупали фунт

этой

свежей

полицейской телятины? —

Секрет

коммунистов

Лапортом разболтан.

Так что ж, молодежь, —

без зазренья ори:

— Нас всех

подкупило

советское золото,

золото

новорожденной

Советской зари!

[1928]

Стихи о красотах архитектуры*

В Париже, в Венсене, рухнул дом, придавивший 30 рабочих. Министры соболезновали. 200 коммунистов и демонстрантов арестовано.

Из газет

Красивые шпили

домов-рапир

видишь,

в авто несясь.

Прекрасны

в Париже

пале ампир,

прекрасны

пале ренесанс*.

Здесь чтут

красоту,

бульвары метя,

искусству

почет здоро́в —

сияют

векам

на дворцовых медях

фамилии архитекторов.

Собакой

на Сене

чернеют дворцы

на желтизне

на осенней,

а этих самых

дворцов

творцы

сейчас

синеют в Венсене*.

Здесь не плачут

и не говорят,

надвинута

кепка

на бровь.

На глине

в очередь к богу

в ряд

тридцать

рабочих гробов.

Громок

парижских событий содом,

но это —

из нестоящих:

хозяевам

наспех

строили дом,

и дом

обвалился на строящих.

По балкам

будто

растерли томат.

Каменные

встали над я́миною —

каменное небо,

каменные дома

и горе,

огромное и каменное.

Закат кончается.

Час поздноват.

Вечер

скрыл искалеченности.

Трудно

любимых

опознавать

в человечьем

рагу из конечностей.

Дети,

чего испугались крови?!

Отмойте

папе

от крови щеку!

Строить

легочь

небесных кровель

папе —

небесному кровельщику.

О папе скорбь

глупа и пуста,

он —

ангел французский,

а впрочем,

ему

и на небе

прикажут стать

божьим чернорабочим.

Сестра,

чего

склонилась, дрожа, —

обвисли

руки-плети?!

Смотри,

как прекрасен

главный ажан*

в паре

солнц-эполетин.

Уймись, жена,

угомонись,

слезы

утри

у щек на коре…

Смотри,

пришел

премьер-министр

мусье Пуанкаре.

Богатые,

важные с ним господа,

на портфелях

корон отпечатки.

Мусье министр

поможет,

подаст…

пухлую ручку в перчатке.

Ажаны,

косясь,

оплывают гроба

по краю

горя мокрого.

Их дело одно —

«пасэ а табак»,

то есть

«бей до́ крови».

Слышите:

крики

и песни клочки

домчались

на спинах ветро́в…

Это ажаны

в нос и в очки

наших

бьют у метро.

Пусть

глупые

хвалят

свой насест

претит

похвальба отеческая.

Я славлю тебя,

«репюблик франсэз»,

свободная

и демократическая.

Свободно, братья,

свободно, отцы,

ждите

здесь

вознесения,

чтоб новым Людовикам*

пале и дворцы

легли

собакой на Сене.

Чтоб город

верхами

до бога дорос,

чтоб видеть,

в авто несясь,

как чудны

пале

Луи Каторз*,

ампир

и ренесанс.

Во внутренности

не вмешиваюсь, гостя́,

лишь думаю,

куря папироску:

мусье Париж,

на скольких костях

твоя

покоится роскошь?

[1928]

Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви*

Простите

меня,

товарищ Костров*,

с присущей

душевной ширью,

что часть

на Париж отпущенных строф

на лирику

я

растранжирю.

Представьте:

входит

красавица в зал,

в меха

и бусы оправленная.

Я

эту красавицу взял

и сказал:

— правильно сказал

или неправильно? —

Я, товарищ, —

из России,

знаменит в своей стране я,

я видал

девиц красивей,

я видал

девиц стройнее.

Девушкам

поэты любы.

Я ж умен

и голосист,

заговариваю зубы —

только

слушать согласись.

Не поймать

меня

на дряни,

на прохожей

паре чувств.

Я ж

навек

любовью ранен —

еле-еле волочусь.

Мне

любовь

не свадьбой мерить:

разлюбила —

уплыла.

Мне, товарищ,

в высшей мере

наплевать

на купола.

Что ж в подробности вдаваться,

шутки бросьте-ка,

мне ж, красавица,

не двадцать, —

тридцать

с хвостиком.

Любовь

не в том,

чтоб кипеть крутей,

не в том,

что жгут у́гольями,

а в том,

что встает за горами грудей

над

волосами-джунглями.

Любить

это значит:

в глубь двора

вбежать

и до ночи грачьей,

блестя топором,

рубить дрова,

силой

своей

играючи.

Любить

это с простынь,

бессонницей рваных,

срываться,

ревнуя к Копернику*,

его,

а не мужа Марьи Иванны,

считая

своим

соперником.

Нам

любовь

не рай да кущи,

нам

любовь

гудит про то,

что опять

в работу пущен

сердца

выстывший мотор.

Вы

к Москве

порвали нить.

Годы —

расстояние.

Как бы

вам бы

объяснить

это состояние?

На земле

огней — до неба…

В синем небе

звезд —

до черта.

Если б я

поэтом не́ был,

я бы

стал бы

звездочетом.

Подымает площадь шум,

экипажи движутся,

я хожу,

стишки пишу

в записную книжицу.

Мчат

авто

по улице,

а не свалят на́земь.

Понимают

умницы:

человек

в экстазе.

Сонм видений

и идей

полон

до крышки.

Тут бы

и у медведей

выросли бы крылышки.

И вот

с какой-то

грошовой столовой,

когда

докипело это,

из зева

до звезд

взвивается слово

золоторожденной кометой.

Распластан

хвост

небесам на треть,

блестит

и горит оперенье его,

чтоб двум влюбленным

на звезды смотреть

из ихней

беседки сиреневой.

Чтоб подымать,

и вести,

и влечь,

которые глазом ослабли.

Чтоб вражьи

головы

спиливать с плеч

хвостатой

сияющей саблей.

Себя

до последнего стука в груди,

как на свиданьи,

простаивая,

прислушиваюсь:

любовь загудит —

человеческая,

простая.

Ураган,

огонь,

вода

подступают в ропоте.

Кто

сумеет

совладать?

Можете?

Попробуйте…

[1928]

Письмо Татьяне Яковлевой*

В поцелуе рук ли,

губ ли,

в дрожи тела

близких мне

красный

цвет

моих республик

тоже

должен

пламенеть.

Я не люблю

парижскую любовь:

любую самочку

шелками разукрасьте,

потягиваясь, задремлю,

сказав —

тубо —

собакам

озверевшей страсти.

Ты одна мне

ростом вровень,

стань же рядом

с бровью брови,

дай

про этот

важный вечер

рассказать

по-человечьи.

Пять часов,

и с этих пор

стих

людей

дремучий бор,

вымер

город заселенный,

слышу лишь

свисточный спор

поездов до Барселоны.

В черном небе

молний поступь,

гром

ругней

в небесной драме, —

не гроза,

а это

просто

ревность

двигает горами.

Глупых слов

не верь сырью,

не пугайся

этой тряски, —

я взнуздаю,

я смирю

чувства

отпрысков дворянских.

Страсти корь

сойдет коростой,

но радость

неиссыхаемая,

буду долго,

буду просто

разговаривать стихами я.

Ревность,

жены,

слезы…

ну их! —

вспухнут веки,

впору Вию.

Я не сам,

а я

ревную

за Советскую Россию.

Видел

на плечах заплаты,

их

чахотка

лижет вздохом.

Что же,

мы не виноваты —

ста мильонам

было плохо.

Мы

теперь

к таким нежны —

спортом

выпрямишь не многих, —

вы и нам

в Москве нужны,

не хватает

длинноногих.

Не тебе,

в снега

и в тиф

шедшей

этими ногами,

здесь

на ласки

выдать их

в ужины

с нефтяниками.

Ты не думай,

щурясь просто

из-под выпрямленных дуг.

Иди сюда,

иди на перекресток

моих больших

и неуклюжих рук.

Не хочешь?

Оставайся и зимуй,

и это

оскорбление

на общий счет нанижем.

Я все равно

тебя

когда-нибудь возьму —

одну

или вдвоем с Парижем.

[1928]

Ответ на будущие сплетни*

Москва

меня

обступает, сипя,

до шепота

голос понижен:

«Скажите,

правда ль,

что вы

для себя

авто

купили

Скачать:PDFTXT

Том 9 Маяковский читать, Том 9 Маяковский читать бесплатно, Том 9 Маяковский читать онлайн