Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Послушайте! Сборник

рисуй плакаты!»

Я крикнул солнцу:

«Погоди!

послушай, златолобо,

чем так,

без дела заходить,

ко мне

на чай зашло бы!»

Что я наделал!

Я погиб!

Ко мне,

по доброй воле,

само,

раскинув луч-шаги,

шагает солнце в поле.

Хочу испуг не показать

и ретируюсь задом.

Уже в саду его глаза.

Уже проходит садом.

В окошки,

в двери,

в щель войдя,

валилась солнца масса,

ввалилось;

дух переведя,

заговорило басом:

«Гоню обратно я огни

впервые с сотворенья.

Ты звал меня?

Чаи́ гони,

гони, поэт, варенье

Слеза из глаз у самого —

жара с ума сводила,

но я ему —

на самовар:

«Ну что ж,

садись, светило

Черт дернул дерзости мои

орать ему, —

сконфужен,

я сел на уголок скамьи,

боюсь – не вышло б хуже!

Но странная из солнца ясь

струилась, —

и степенность

забыв,

сижу, разговорясь

с светилом постепенно.

Про то,

про это говорю,

что-де заела Роста,

а солнце:

«Ладно,

не горюй,

смотри на вещи просто!

А мне, ты думаешь,

светить

легко?

– Поди, попробуй! —

А вот идешь —

взялось идти,

идешь – и светишь в оба!»

Болтали так до темноты —

до бывшей ночи то есть.

Какая тьма уж тут?

На «ты»

мы с ним, совсем освоясь.

И скоро,

дружбы не тая,

бью по плечу его я.

А солнце тоже:

«Ты да я,

нас, товарищ, двое!

Пойдем, поэт,

взорим,

вспоем

у мира в сером хламе.

Я буду солнце лить свое,

а ты – свое,

стихами».

Стена теней,

ночей тюрьма

под солнц двустволкой пала.

Стихов и света кутерьма

сияй во что попало!

Устанет то,

и хочет ночь

прилечь,

тупая сонница.

Вдруг – я

во всю светаю мочь

и снова день трезвонится.

Светить всегда,

светить везде,

до дней последних донца,

светить

и никаких гвоздей!

Вот лозунг мой —

и солнца!

1920

Люблю

Обыкновенно так

Любовь любому рожденному дадена, —

но между служб,

доходов

и прочего

со дня на день

очерствевает сердечная почва.

На сердце тело надето,

на телорубаха.

Но и этого мало!

Один

идиот! —

манжеты наделал

и груди стал заливать крахмалом.

Под старость спохватятся.

Женщина мажется.

Мужчина по Мюллеру мельницей машется.

Но поздно.

Морщинами множится кожица.

Любовь поцветет,

поцветет —

и скукожится.

Мальчишкой

Я в меру любовью был одаренный.

Но с детства

людьё

трудами муштровано.

А я —

убег на берег Риона

и шлялся,

ни чёрта не делая ровно.

Сердилась мама:

«Мальчишка паршивый

Грозился папаша поясом выстегать.

А я,

разживясь трехрублевкой фальшивой,

играл с солдатьём под забором в «три листика».

Без груза рубах,

без башмачного груза

жарился в кутаисском зное.

Вворачивал солнцу то спину,

то пузо

пока под ложечкой не заноет.

Дивилось солнце:

«Чуть виден весь-то!

А тоже

с сердечком.

Старается малым!

Откуда

в этом

в аршине

место

и мне,

и реке,

и стовёрстым скалам?!»

Юношей

Юношеству занятий масса.

Грамматикам учим дурней и дур мы.

Меня ж

из 5-го вышибли класса.

Пошли швырять в московские тюрьмы.

В вашем

квартирном

маленьком мирике

для спален растут кучерявые лирики.

Что выищешь в этих болоночьих лириках?!

Меня вот

любить

учили

в Бутырках.

Что мне тоска о Булонском лесе?!

Что мне вздох от видов на море?!

Я вот

в «Бюро похоронных процессий»

влюбился

в глазок 103 камеры.

Глядят ежедневное солнце,

зазна́ются.

«Чего – мол – стоют лучёнышки эти?»

Ая

за стенного

за желтого зайца

отдал тогда бы – все на свете.

Мой университет

Французский знаете.

Делите.

Множите.

Склоняете чудно.

Ну и склоняйте!

Скажите —

а с домом спеться

можете?

Язык трамвайский вы понимаете?

Птенец человечий,

чуть только вывелся —

за книжки рукой,

за тетрадные дести.

А я обучался азбуке с вывесок,

листая страницы железа и жести.

Землю возьмут,

обкорнав,

ободрав ее —

учат.

И вся она – с крохотный глобус.

Ая

боками учил географию —

недаром же

наземь

ночёвкой хлопаюсь!

Мутят Иловайских больные вопросы:

– Была ль рыжа борода Барбароссы? —

Пускай!

Не копаюсь в пропыленном вздоре я —

любая в Москве мне известна история!

Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть), —

фамилья ж против,

скулит родовая.

Я

жирных

с детства привык ненавидеть,

всегда себя

за обед продавая.

Научатся,

сядут —

чтоб нравиться даме,

мыслишки звякают лбёнками медненькими.

А я

говорил

с одними домами.

Одни водокачки мне собеседниками.

Окном слуховым внимательно слушая,

ловили крыши – что брошу в уши я.

А после

о ночи

и друг о друге

трещали,

язык ворочая – флюгер.

Взрослое

У взрослых дела.

В рублях карманы.

Любить?

Пожалуйста!

Рубликов за́ сто.

А я,

бездомный,

ручища

в рваный

в карман засунул

и шлялся, глазастый.

Ночь.

Надеваете лучшее платье.

Душой отдыхаете на женах, на вдовах.

Меня

Москва душила в объятьях

кольцом своих бесконечных Садовых.

В сердца,

в часишки

любовницы тикают.

В восторге партнеры любовного ложа.

Столиц сердцебиение дикое

ловил я,

Страстно́ю площадью лёжа.

Враспашку —

сердце почти что снаружи

себя открываю и солнцу и луже.

Входите страстями!

Любовями влазьте!

Отныне я сердцем править не властен.

У прочих знаю сердца дом я.

Оно в груди – любому известно!

На мне ж

с ума сошла анатомия.

Сплошное сердце

гудит повсеместно.

О, сколько их,

одних только вёсен,

за 20 лет в распалённого ввалено!

Их груз нерастраченный – просто несносен.

Несносен не так,

для стиха,

а буквально.

Что вышло

Больше чем можно,

больше чем надо

будто

поэтовым бредом во сне навис —

комок сердечный разросся громадой:

громада любовь,

громада ненависть.

Под ношей

ноги

шагали шатко —

ты знаешь,

я же

ладно слажен —

и всё же

тащусь сердечным придатком,

плеч подгибая косую сажень.

Взбухаю стихов молоком

– и не вылиться

некуда, кажется – полнится заново.

Я вытомлен лирикой —

мира кормилица,

гипербола

праобраза Мопассанова.

Зову

Поднял силачом,

понес акробатом.

Как избирателей сзывают на митинг,

как сёла

в пожар

созывают набатом —

я звал:

«А вот оно!

Вот!

Возьмите!»

Когда

такая махина ахала —

не глядя,

пылью,

грязью,

сугробом

дамьё

от меня

ракетой шарахалось:

«Нам чтобы поменьше,

нам вроде танго́ бы…»

Нести не могу —

и несу мою ношу.

Хочу ее бросить

и знаю,

не брошу!

Распора не сдержат рёбровы дуги.

Грудная клетка трещала с натуги.

Ты

Пришла —

деловито,

за рыком,

за ростом,

взглянув,

разглядела просто мальчика.

Взяла,

отобрала сердце

и просто

пошла играть

как девочка мячиком.

И каждая —

чудо будто видится —

где дама вкопалась,

а где девица.

«Такого любить?

Да этакий ринется!

Должно, укротительница.

Должно, из зверинца!»

А я ликую.

Нет его —

ига!

От радости себя не помня,

скакал,

индейцем свадебным прыгал,

так было весело,

было легко мне.

Невозможно

Один не смогу —

не снесу рояля

(тем более

несгораемый шкаф).

А если не шкаф,

не рояль,

то я ли

сердце снес бы, обратно взяв.

Банкиры знают:

«Богаты без края мы.

Карманов не хватит —

кладем в несгораемый».

Любовь

в тебя —

богатством в железо —

запрятал,

хожу

и радуюсь Крезом.

И разве,

если захочется очень,

улыбку возьму,

пол-улыбки

и мельче,

с другими кутя,

протрачу в полночи

рублей пятнадцать лирической мелочи.

Так и со мной

Флоты – и то стекаются в гавани.

Поезд – и то к вокзалу гонит.

Ну, а меня к тебе и подавней

– я же люблю! —

тянет и клонит.

Скупой спускается пушкинский рыцарь

подвалом своим любоваться и рыться.

Так я

к тебе возвращаюсь, любимая.

Мое это сердце,

любуюсь моим я.

Домой возвращаетесь радостно.

Грязь вы

с себя соскребаете, бреясь и моясь.

Так я

к тебе возвращаюсь, —

разве,

к тебе идя,

не иду домой я?!

Земных принимает земное лоно.

К конечной мы возвращаемся цели.

Так я

к тебе

тянусь неуклонно,

еле расстались,

развиделись еле.

Вывод

Не смоют любовь

ни ссоры,

ни вёрсты.

Продумана,

выверена,

проверена.

Подъемля торжественно стих строкопёрстый,

клянусь —

люблю

неизменно и верно!

1922

Прозаседавшиеся

Чуть ночь превратится в рассвет,

вижу каждый день я:

кто в глав,

кто в ком,

кто в полит,

кто в просвет,

расходится народ в учрежденья.

Обдают дождем дела бумажные,

чуть войдешь в здание:

отобрав с полсотни —

самые важные! —

служащие расходятся на заседания.

Заявишься:

«Не могут ли аудиенцию дать?

Хожу со времени она». —

«Товарищ Иван Ваныч ушли заседать

объединение Тео и Гукона».

Исколесишь сто лестниц.

Свет не мил.

Опять:

«Через час велели придти вам.

Заседают:

покупка склянки чернил

Губкооперативом».

Через час:

ни секретаря,

ни секретарши нет —

го́ло!

Все до 22-х лет

на заседании комсомола.

Снова взбираюсь, глядя на́ ночь,

на верхний этаж семиэтажного дома.

«Пришел товарищ Иван Ваныч?» —

«На заседании А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома».

Взъяренный,

на заседание

врываюсь лавиной,

дикие проклятья дорогой изрыгая.

И вижу:

сидят людей половины.

О дьявольщина!

Где же половина другая?

«Зарезали!

Убили!»

Мечусь, оря́.

От страшной картины свихнулся разум.

И слышу

спокойнейший голосок секретаря:

«Они на двух заседаниях сразу.

В день

заседаний на двадцать

надо поспеть нам.

Поневоле приходится раздвояться.

До пояса здесь,

а остальное

там».

С волнения не уснешь.

Утро раннее.

Мечтой встречаю рассвет ранний:

«О, хотя бы

еще

одно заседание

относительно искоренения всех заседаний!»

1922

Юбилейное

Александр Сергеевич,

разрешите представиться.

Маяковский.

Дайте руку!

Вот грудная клетка.

Слушайте,

уже не стук, а стон;

тревожусь я о нем,

в щенка смирённом львенке.

Я никогда не знал,

что столько

тысяч тонн

в моей

позорно легкомыслой головенке.

Я тащу вас.

Удивляетесь, конечно?

Стиснул?

Больно?

Извините, дорогой.

У меня,

да и у вас,

в запасе вечность.

Что нам

потерять

часок-другой?!

Будто бы вода

давайте

мчать болтая,

будто бы весна

свободно

и раскованно!

В небе вон

луна

такая молодая,

что ее

без спутников

и выпускать рискованно.

Я

теперь

свободен

от любви

и от плакатов.

Шкурой

ревности медведь

лежит когтист.

Можно

убедиться,

что земля поката, —

сядь

на собственные ягодицы

и катись!

Нет,

не навяжусь в меланхолишке черной,

да и разговаривать не хочется

ни с кем.

Только

жабры рифм

топырит учащённо

у таких, как мы,

на поэтическом песке.

Вредмечта,

и бесполезно грезить,

надо

весть

служебную нуду.

Но бывает —

жизнь

встает в другом разрезе,

и большое

понимаешь

через ерунду.

Нами

лирика

в штыки

неоднократно атакована,

ищем речи

точной

и нагой.

Но поэзия

пресволочнейшая штуковина:

существует —

и ни в зуб ногой.

Например,

вот это —

говорится или блеется?

Синемордое,

в оранжевых усах,

Навуходоносором

библейцем —

«Коопсах».

Дайте нам стаканы!

знаю

способ старый

в горе

дуть винище,

но смотрите —

из

выплывают

Red и White Star’ы[5]

с ворохом

разнообразных виз.

Мне приятно с вами, —

рад,

что вы у столика.

Муза это

ловко

за язык вас тянет.

Как это

у вас

говаривала Ольга?..

Да не Ольга!

из письма

Онегина к Татьяне.

Дескать,

муж у вас

дурак

и старый мерин,

я люблю вас,

будьте обязательно моя,

я сейчас же

утром должен быть уверен,

что с вами днем увижусь я. —

Было всякое:

и под окном стояние,

пи́сьма,

тряски нервное желе.

Вот

когда

и горевать не в состоянии —

это,

Александр Сергеич,

много тяжелей.

Айда, Маяковский!

Маячь на юг!

Сердце

рифмами вымучь —

вот

и любви пришел каюк,

дорогой Владим Владимыч.

Нет,

не старость этому имя!

Ту́шу

вперед стремя́,

я

с удовольствием

справлюсь с двоими,

а разозлить

и с тремя.

Говорят —

я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!

Entre nous[6]…

чтоб цензор не нацыкал.

Передам вам —

говорят —

видали

даже двух

влюбленных членов ВЦИКа.

Вот —

пустили сплетню,

тешат душу ею.

Александр Сергеич,

да не слушайте ж вы их!

Может,

я

один

действительно жалею,

что сегодня

нету вас в живых.

Мне

при жизни

с вами

сговориться б надо.

Скоро вот

и я

умру

и буду нем.

После смерти

нам

стоять почти что рядом:

вы на Пе,

а я

на эМ.

Кто меж нами?

с кем велите знаться?!

Чересчур

страна моя

поэтами нища́.

Между нами

– вот беда

позатесался На́дсон.

Мы попросим,

чтоб его

куда-нибудь

на Ща!

А Некрасов

Коля,

сын покойного Алеши, —

он и в карты,

он и в стих,

и так

неплох на вид.

Знаете его?

вот он

мужик хороший.

Этот

нам компания

пускай стоит.

Что ж о современниках?!

Не просчитались бы,

за вас

полсотни о́тдав.

От зевоты

скулы

разворачивает аж!

Дорогойченко,

Герасимов,

Кириллов,

Родов —

какой

однообразный пейзаж!

Ну Есенин,

мужиковствующих свора,

Смех!

Коровою

в перчатках лаечных.

Раз послушаешь…

но это ведь из хора!

Балалаечник!

Надо,

чтоб поэт

и в жизни был мастак.

Мы крепки,

как спирт в полтавском штофе.

Ну, а что вот Безыменский?!

Так…

ничего

морковный кофе.

Правда,

есть

у нас

Асеев

Колька.

Этот может.

Хватка у него

моя.

Но ведь надо

заработать сколько!

Маленькая,

но семья.

Были б живы —

стали бы

по Лефу соредактор.

Я бы

и агитки

вам доверить мог.

Раз бы показал:

– вот так-то, мол,

и так-то…

Вы б смогли —

у вас

хороший слог.

Я дал бы вам

жиркость

и су́кна,

в рекламу б

выдал

гумских дам.

(Я даже

ямбом подсюсюкнул,

чтоб только

быть

приятней вам.)

Вам теперь

пришлось бы

бросить ямб картавый.

Нынче

наши перья —

штык

да зубья вил, —

битвы революций

посерьезнее «Полтавы»,

и любовь

пограндиознее

онегинской любви.

Бойтесь пушкинистов.

Старомозгий Плюшкин,

перышко держа,

полезет

с перержавленным.

Тоже, мол,

у лефов

появился

Пушкин.

Вот арап!

а состязается —

с Державиным…

Я люблю вас,

но живого,

а не мумию.

Навели

хрестоматийный глянец.

Вы

по-моему́

при жизни

– думаю —

тоже бушевали.

Африканец!

Сукин сын Дантес!

Великосветский шкода.

Мы б его спросили:

– А ваши кто родители?

Чем вы занимались

до 17-го года? —

Только этого Дантеса бы и видели.

Впрочем,

что ж болтанье!

Спиритизма вроде.

Так сказать,

невольник чести…

пулею сражен…

Их

и по сегодня

много ходит —

всяческих

охотников

до наших жен.

Хорошо у нас

в Стране Советов.

Можно жить,

работать можно дружно.

Только вот

поэтов,

к сожаленью, нету

впрочем, может,

это и не нужно.

Ну, пора:

рассвет

лучища выкалил.

Как бы

милиционер

разыскивать не стал.

На Тверском бульваре

очень к вам привыкли.

Ну, давайте,

подсажу

на пьедестал.

Мне бы

памятник при жизни

полагается по чину.

Заложил бы

динамиту

– ну-ка,

дрызнь!

Ненавижу

всяческую мертвечину!

Обожаю

всяческую жизнь!

Сергею Есенину

Вы ушли,

как говорится,

в мир иной.

Пустота

Летите,

в звезды врезываясь.

Ни тебе аванса,

ни пивной.

Трезвость.

Нет, Есенин,

это

не насмешка.

В горле

горе комом —

не смешок.

Вижу —

взрезанной рукой помешкав,

собственных

костей

качаете мешок.

– Прекратите!

Бросьте!

Вы в своем уме ли?

Дать,

чтоб щеки

заливал

смертельный мел?!

Вы ж

такое

загибать умели,

что другой

на свете

не умел.

Почему?

Зачем?

Недоуменье смяло.

Критики бормочут:

– Этому вина

то…

да сё…

а главное,

что смычки мало,

в результате

много пива и вина. —

Дескать,

заменить бы вам

богему

классом,

класс влиял на вас,

и было б не до драк.

Ну, а класс-то жажду

заливает квасом?

Класс – он тоже

выпить не дурак.

Дескать,

к вам приставить бы

кого из напосто́в —

стали б

содержанием

премного одарённей.

Вы бы

в день

писали

строк по сто́,

утомительно

и длинно,

как Доронин.

А по-моему,

осуществись

такая бредь,

на себя бы

раньше наложили руки.

Лучше уж

от водки умереть,

чем от скуки!

Не откроют

нам

причин потери

ни петля,

ни ножик перочинный.

Может,

окажись

чернила в «Англетере»,

вены

резать

не было б причины.

Подражатели обрадовались:

бис!

Над собою

чуть не взвод

расправу учинил.

Почему же

увеличивать

число самоубийств?

Лучше

увеличь

изготовление чернил!

Навсегда

теперь

язык

в зубах затворится.

Тяжело

и неуместно

разводить мистерии.

У народа,

у языкотворца,

умер

звонкий

забулдыга подмастерье.

И несут

стихов заупокойный лом,

с прошлых

с похорон

не переделавши почти.

В холм

тупые рифмы

загонять колом —

разве так

поэта

надо бы почтить?

Вам

и памятник еще не слит, —

где он,

бронзы звон

или гранита грань? —

а к решеткам памяти

уже

понанесли

посвящений

и воспоминаний дрянь.

Ваше имя

в платочки рассоплено,

ваше слово

слюнявит Собинов

и выводит

под березкой дохлой —

«Ни слова,

о дру-уг мой,

ни вздо-о-о-о-ха».

Эх,

поговорить бы и́наче

с этим самым

с Леонидом Лоэнгринычем!

Встать бы здесь

гремящим скандалистом:

– Не позволю

мямлить стих

и мять! —

Оглушить бы

их

трехпалым свистом

в бабушку

и в бога душу мать!

Чтобы разнеслась

бездарнейшая по́гань,

раздувая

темь

пиджачных парусов,

чтобы

врассыпную

разбежался Коган,

встреченных

увеча

пиками усов.

Дрянь

пока что

мало поредела.

Дела много

только поспевать.

Надо

жизнь

сначала переделать,

переделав —

можно воспевать.

Это время

трудновато для пера,

но скажите

вы,

калеки и калекши,

где,

когда,

какой великий выбирал

путь,

чтобы протоптанней

и легше?

Слово

полководец

человечьей силы.

Марш!

Чтоб время

сзади

ядрами рвалось.

К старым дням

чтоб ветром

относило

только

путаницу волос.

Для веселия

планета наша

мало

Скачать:PDFTXT

рисуй плакаты!» Я крикнул солнцу: «Погоди! послушай, златолобо, чем так, без дела заходить, ко мне на чай зашло бы!» Что я наделал! Я погиб! Ко мне, по доброй воле, само,