гонящей в могилу
и старящей: «Ленин» и «Смерть»
слова-враги. «Ленин» и «Жизнь»
товарищи. Тверже
печаль держи. Грудью
жил. Ленин
жив. Ленин
Вот
он. Идет
и умрет с нами. И снова
в каждом рожденном рожден как сила,
как знанье,
под ногами дрожи. За все рубежи слова
жил. Ленин
жив. Ленин
начал с азов,жизнь
мастерская геньина. С низа лет,
с класса низов рвись
разгромадиться в Ленина. Дрожите, дворцов этажи! Биржа нажив, будешь
битая
жил. Ленин
жив. Ленин
больше
самых больших, но даже
и это
диво создали всех времен
малыши мы,
малыши коллектива. Мускул
узлом вяжи. Зубы-ножи в знанье
жил. Ленин
жив. Ленин
рушит,
кроит
и рвет, тихнет,
кипит
и пенится, гудит,
молчит,
говорит
и ревет юная армия:
ленинцы. Мы новая кровь
городских жил, тело нив, ткацкой идей
жил. Ленин
жив. Ленин
31 марта 1924 г.
ЮБИЛЕЙНОЕ
Александр Сергеевич,
разрешите представиться.
Маяковский.
Дайте руку
Вот грудная клетка.
Слушайте,
уже не стук, а стон; тревожусь я о нем,
в щенка смиренном львенке. Я никогда не знал,
что столько
тысяч тонн в моей
позорно легкомыслой головенке. Я тащу вас.
Удивляетесь, конечно? Стиснул?
Извините, дорогой. У меня,
да и у вас,
в запасе вечность. Что нам
давайте
свободно
и раскованно! В небе вон
такая молодая, что ее
без спутников
и выпускать рискованно. Я теперь
свободен
от любви
и от плакатов. Шкурой
ревности медведь
лежит когтист. Можно
что земля поката,сядь
на собственные ягодицы
и катись! Нет,
не навяжусь в меланхолишке черной, да и разговаривать не хочется
ни с кем. Только
жабры рифм
топырит учащенно у таких, как мы,
на поэтическом песке. Вред — мечта,
служебную нуду. Но бывает
встает в другом разрезе, и большое
понимаешь
через ерунду. Нами
в штыки
неоднократно атакована, ищем речи
точной
пресволочнейшая штуковина: существует
и ни в зуб ногой. Например,
вот это
говорится или блеется? Синемордое,
в оранжевых усах, Навуходоносором
библейцем «Коопсах». Дайте нам стаканы!
знаю
дуть винище,
но смотрите
из выплывают
Red и White Star’ы с ворохом
разнообразных виз. Мне приятно с вами,
рад,
что вы у столика. Муза это
ловко
за язык вас тянет. Как это
у вас
говаривала Ольга?.. Да не Ольга!
из письма
Онегина к Татьяне. — Дескать,
муж у вас
будьте обязательно моя, я сейчас же
утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я.Было всякое:
и под окном стояние, письма,
тряски нервное желе. Вот
когда
и горевать не в состоянии это,
Александр Сергеич,
много тяжелей. Айда, Маяковский!
Маячь на юг! Сердце
рифмами вымучь вот
и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Нет,
не старость этому имя! Тушу
вперед стремя, я с удовольствием
справлюсь с двоими, а разозлить
и с тремя. Говорят
я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н! Entre nous…
чтоб цензор не нацыкал. Передам вам
говорят
видали даже
двух
влюбленных членов ВЦИКа. Вот
пустили сплетню,
тешат душу ею. Александр Сергеич,
да не слушайте ж вы их! Может,
я
действительно жалею, что сегодня
нету вас в живых. Мне
при жизни
с вами
сговориться б надо. Скоро вот
и я
умру
и буду нем. После смерти
нам
стоять почти что рядом: вы на Пе,
а я
на эМ. Кто меж нами?
с кем велите знаться?! Чересчур
страна моя
поэтами нища. Между нами
— вот беда
позатесался Надсон Мы попросим,
чтоб его
на Ща! А Некрасов
Коля,
сын покойного Алеши,он и в карты,
он и в стих,
и так
неплох на вид. Знаете его?
вот он
нам компания
пускай стоит. Что ж о современниках?! Не просчитались бы,
за вас
полсотни отдав. От зевоты
скулы
разворачивает аж! Дорогойченко,
Герасимов,
Кириллов,
Родов какой
однаробразный пейзаж! Ну Есенин,
Коровою
в перчатках лаечных. Раз послушаешь…
но это ведь из хора! Балалаечник! Надо,
и в жизни был мастак. Мы крепки,
как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский?!
Так… ничего…
у нас
Асеев
Хватка у него
моя. Но ведь надо
заработать сколько! Маленькая,
но семья. Были б живы
стали бы
по Лефу соредактор. Я бы
и агитки
вам доверить мог. Раз бы показал:
— вот так-то мол,
и так-то… Вы б смогли
у вас
жиркость
и сукна, в рекламу б
выдал
гумских дам. (Я даже
ямбом подсюсюкнул, чтоб только
приятней вам.) Вам теперь
пришлось бы
наши перья
да зубья вил,битвы революций
посерьезнее «Полтавы», и любовь
пограндиознее
онегинской любви. Бойтесь пушкинистов.
Старомозгий Плюшкин, перышко держа,
полезет
с перержавленным. — Тоже, мол,
у лефов
появился
Пушкин. Вот арап!
а состязается
с Державиным… Я люблю вас,
но живого,
а не мумию. Навели
хрестоматийный глянец. Вы по-моему
при жизни
— думаю тоже бушевали.
Африканец! Сукин сын Дантес!
Великосветский шкода. Мы б его спросили:
— А ваши кто родители? Чем вы занимались
до 17-го года? Только этого Дантеса бы и видели. Впрочем,
что ж болтанье!
Спиритизма вроде. Так сказать,
невольник чести…
пулею сражен… Их и по сегодня
много ходит всяческих
охотников
до наших жен. Хорошо у нас
работать можно дружно. Только вот
поэтов,
к сожаленью, нету впрочем, может,
это и не нужно. Ну, пора:
лучища выкалил. Как бы
разыскивать не стал. На Тверском бульваре
очень к вам привыкли. Ну, давайте,
подсажу
на пьедестал. Мне бы
памятник при жизни
полагается по чину. Заложил бы
динамиту
— ну-ка,
дрызнь! Ненавижу
всяческую мертвечину! Обожаю
всяческую жизнь!
1924
В ЗАРОДЫШЕ ЗАДУШИ ВОЙНУ!
Будущие:
How do you do? Ультиматум истек.
Уступки?
Не иду. Фирме Морган
три миллиарда
и руп. Обложить облака!
вам пай. Люди — ваши,
расходы
мои. Good bye!
«Смит и сын.
придвинул быстро. В раструб трубы,
мембране говорящей, сорок
секунд
бубнил министр. Сотое авеню.
играет
цепочкой на отце. Записал
с граммофона
время и место. Фармацевт — как фармацевт. Пять сортировщиков.
Вид водолаза. Серых
масок
немигающий глаз уставили
минуту
повизгивал лазя, грузя
в кузова
«чумной газ». Клубы
Нью-Йорка
раскрылись в сроки, раз
не разнился
от других разов. Фармацевт
сиял,
убивши в покер флеш-роялем
— четырех тузов.
Штаб воздушных гаваней и доков. Возд-воен-электрик
Джим Уост включил
заатлантических токов триста линий
зюд-ост. Авиатор
в карте
к цели полета вграфил
по линейке
в пять
без механиков и пилотов взвились
чудовищ алюминия. Треугольник
— летящая фабрика ветра в воздух
риста винтов всвистал. Скорость
шестьсот пятьдесят километров. Девять
тысяч
метров
высота. Грозой не кривясь,
ни от ветра резкого, только
будто
гигантский Кольт над каждым аэро
сухо потрескивал ток
в 15 тысяч вольт. Встали
стражей неба вражьего. Кто умер
счастье тому. Знайте,
буржуями
сжигаемые заживо, последнее изобретение:
«крематорий на дому».
Бой Город
дышал
что было мочи, спал,
не готовясь
к смертям. Выползло
к дымочку дымочек.
Пошли
спиралью
снижаться, смердя. Какая-то птица
— пустяк,
воробушки падала
в камень,
горохом ребрышки. Крыша
рейхстага,
сиявшая лаково, в две секунды
стала седая. Бесцветный дух
дома обволакивал, ник
к земле,
с этажей оседая. «Спасайся, кто может,
с десятого
прыга…» Слово
свело
в холодеющем небе;
ножки,
еще минуту подрыгав, рядом
легли
успокоились обе. Безумные
думали:
«Сжалим,
умолим». Когда
растаял
газ,
повися,ни человека,
ни зверя,
ни моли! Жизнь
была
и вышла вся. Четыре
аэро
снизились искоса, лучи
скрестя
огромнейшим иксом. Был труп
— и нет. Был дом
— и нет его. Жег
фиолетовый. Обделали чисто.
Ни дыма,
ни мрака. Взорвали,
взрыли,
смыли,
взмели. И город
лежит
погашенной маркой на грязном,
рваном
пакете земли.
Жена.
В корсетах.
Не двинется. Глядя,
как
шампанское пенится, Морган сказал:
— Дарю имениннице немного разрушенное,
но хорошее именьице!
Товарищи, не допустим!
подытожена
великая война. Пишут
истории писцы. Но боль близких,
любимых, нам еще
кричит
из сухих цифр. 30 миллионов
взяли на мушку, в сотнях
миллионов
стенанье и вой. Но и этот
ад
покажется погремушкой рядом
с грядущей
готовящейся войной. Всеми спинами,
по пленам драными, руками,
брошенными
на операционном столе, всеми
в осень
ноющими ранами, всей трескотней
всех костылей, дырами ртов,
— выбил бой! голосом,
визгом газовой боли сегодня,
мир,
крикни
Не хотим!
Не позволим! Нациям
нет
врагов наций. Нацию
выдумал
мира враг. Выходи
не с нацией драться, рабочий мира,
мира батрак! Иди,
пролетарской армией топая, штыки
последние
атакой выставь! «Фразы
о мире
пустая утопия, пока
не экспроприирован
завтра…
а справимся все-таки! Виновным — смерть.
Невиновным — вдвойне. Сбейте
жирных
дюжины и десятки. Миру — мир,
война — войне.
2 августа 1924 г.
СЕВАСТОПОЛЬ — ЯЛТА
В авто
насажали
разных армян, рванулись
и мы в пути. Дорога до Ялты
авто
подступает к горам, охаживая кряжевые. Вот так и у нас
влюбленья пора: наметишь
и мчишь, ухаживая. Авто
начинает
по солнцу трясть, то жаренней ты,
то варенней: так сердце
тебе
раскаленной жаровней. Привал,
не вяжешь лык, с кружением
нету сладу. У этих
у самых
гроздьев шашлы совсем поцелуйная сладость.
То солнечный жар,
то ущелий тоска,не верь
ни единой версийке. Который москит
и который мускат, и кто персюки
и персики? И вдруг вопьешься,
любовью залив и душу,
и тело,
и рот. Так разом
встают
облака и залив в разрыве
нудней и нудней, в туннель,
тормозами тужась. Вот куча камня,
и церковь над ней ужасом
всех супружеств. И снова
о скалы скулой, с боков
побелелой глядит. Так ревность
тебя
обступает скалой за камнем
тишь;
крестьяне, корпя, лозой
разделали скаты. Так,
потом кропя, и я
рисую плакаты. Потом,
пропылясь,
проплывают года, трусят
суетнею мышиной, и лишь
развлекает
лопнувшей шиной. Когда ж
окончательно
это доест, распух
от моторного гвалта — Стоп!
И склепом
Ялта.
1924
ВЛАДИКАВКАЗ — ТИФЛИС
Только
ступила в Кавказ, я вспомнил,
что я
грузин. Эльбрус,
Казбек.
И еще
как вас?! На гору
горы грузи! Уже
на мне
никаких рубах. Бродягой,
подо мной
такой карабах, что Ройльсу
и то б в похвалу. Было:
с ордой,
загорел и носат, старее
всего старья, я влез,
веков девятнадцать назад, вот в этот самый
в Дарьял. Лезгинщик
и гитарист душой, в многовековом поту, я землю
прошел
и возделал мушой отсюда
по самый Батум. От этих дел
не вспомнят ни зги. История
что были
царьки да князьки; Ираклии,
Нины,
Давиды. Стена
и то
знакомая что-то. В тахтах
вот этой вот башни я помню:
я вел
Руставели Шотой с царицей
с Тамарою
шашни. А после
катился,
костями хрустя, чтоб в пену
Тереку врыться. Да это что!
я видел
в пробоину скал вот с этих
тропиночек узких на сакли,
звеня,
опускались войска золотопогонников русских. Лениво
от жизни
взбираясь ввысь, гитарой
душу отверз «Мхолот шен эртс
рац, ром чемтвис Моуция
маглидгаи гмертс…» И утро свободы
в кровавой росе сегодня
встает поодаль. И вот
я мечу,
я, мститель Арсен, бомбы
5-го года. Живились
в пажах
Князевы сынки, а я
ежедневно
все синяки от плеток
всех Алихановых. И дальше
история наша
хмура. Я вижу
правящих кучку. Какие-то люди,
мутней, чем Кура, французов чмокают в ручку. Двадцать,
а может,
больше веков волок
угнетателей узы я, чтоб только
под знаменем большевиков воскресла
свободная Грузия. Да, я грузин,
но не старенькой нации, забитой
в ущелье в это. Я
одной Федерации грядущего мира Советов. Еще
омрачается
крови и яри. Мы бродим,
мы
еще
не вино, ведь мы еще
только мадчари. Я знаю:
глупость — эдемы и рай! Но если
Грузию,
радостный край, подразумевали поэты. Я жду,
чтоб аэро
в горы взвились. Как женщина,
мною
лелеема надежда,
что в хвост
со словом «Тифлис» вобьем
фабричные клейма. Грузин я,
но не кинто озорной, острящий
и пьющий после. Я жду,
чтоб гудки
взревели зурной, где шли
лишь кинто
да ослик. Я чту
поэтов грузинских дар, но ближе
всех песен в мире, мне ближе
всех
и зурн
и гитар лебедок
и кранов шаири. Строй
во всю трудовую прыть, для стройки
не жаль ломаний! Если
даже
Казбек помешает
срыть! Все равно
не видать
в тумане.
1924
ТАМАРА И ДЕМОН
От этого Терека
в поэтах
истерика. Я Терек не видел.
Большая потерийка. Из омнибуса
вразвалку сошел,
поплевывал
в Терек с берега, совал ему
в пену
палку. Чего же хорошего?
как Есенин в участке. Как будто бы
Терек
сорганизовал, проездом в Боржом,
Луначарский. Хочу отвернуть
заносчивый нос и чувствую:
стыну на грани я, овладевает
мною
гипноз, воды
и пены играние. Вот башня,
револьвером
небу к висну, разит
красотою нетроганой. Поди,
подчини ее
преду искусств Петру Семенычу
Когану. Стою,
и злоба взяла меня, что эту
дикость и выступы с такой бездарностью
я
променял на славу,
рецензии,
диспуты. Мне место
не в «Красных нивах»,
а здесь, и не построчно,
стараться в голос во весь, срывая
струны гитарам. Я знаю мой голос:
паршивый тон, но страшен
силою ярой. Кто видывал,
не усомнится,
что я был бы услышан Тамарой. Царица крепится,
взвинчена хоть, величественно
делает пальчиком. Но я ей
с песен
поди,
попей-ка!Взъярилась царица,
к кинжалу рука. Козой,
из берданки ударенной. Но я ей
по-своему,
вы ж знаете как под ручку…
любезно…
— Сударыня! Чего кипятитесь,
как паровоз? Мы общей лирики лента. Я знаю давно вас,
мне
много про вас говаривал
некий Лермонтов. Он клялся,
что страстью
и равных нет… Таким мне
мерещился образ твой. Любви я заждался,
мне 30 лет. Полюбим друг друга.
Попросту. Да так,
распостелилась в пух. От черта скраду
и от бога я! Ну