после
братался
с волной сарагоссовой. и вместе
пучки травы волокли. Он этой же бури слушал лады. Когда ж
затихает бури задор, мерещатся
в водах
Коломба следы, ведущие
на Сан-Сальвадор.
5
Вырастают дни
в бородатые месяцы. Луны
мрут
у мачты на колу. Надоело океану,
Атлантический бесится. Взбешен Христофор,
извелся Коломб. С тысячной волны трехпарусник
съехал. На тысячу первую взбираться
надо. Видели Атлантический?
Тут не до смеха! Команда ярится
устала команда. Шепчутся:
«Черту ввязались в попутчики. Дома плохо?
эти
жидовские штучки разные
Америки
закрывать и открывать!» За капитаном ходят по пятам. «Вернись!- говорят,
играют мушкой.Какой ты ни есть
капитан-раскапитан, а мы тебе тоже
не фунт с осьмушкой». Лазит Коломб
на брамсель с фока, глаза аж навыкате,
исхудал лицом; пустился вовсю:
придумал фокус со знаменитым
Колумбовым яйцом. Что яйцо?
не оттянешь
у жизни-воровки. Галдит команда,
на Коломба глядя: «Крепка
из генуэзской веревки. Кончай,
Христофор,
собачий век!..» И кортики
во тьме секут. «Земля!»
Горизонт в туманной
кайме. Как я вот
в растущую Мексику и в розовый
Не смеют надеяться: с кольцом экватора
в медной ноздре вставал
материк индейцев.
6
Года прошли.
В старика
шипуна смельчал Атлантический,
гордый смолоду. С бортов «Мажестиков»
любая шпана плюет
в твою
седоусую морду. Коломб!
твое пропало наследство! В вонючих трюмах
твои потомки с машинным адом
в горящем соседстве лежат,
под щеку
подложивши котомки. А сверху,
в цветах первоклассных розеток, катаясь пузом
от танцев
до пьянки, в уюте читален,
и клозетов катаются донны,
сеньоры
скажу по чести. Что касается меня,
то я бы
лично я б Америку закрыл,
слегка почистил, а потом
опять открыл
вторично.
1925
(Дорога Вера-Круц — Мехико-сити)
Смотрю:
вот это
прет торопкий сквозь пальмы,
сквозь банановые. Их силуэты-веники встают рисунком тошненьким: не то они — священники, не то они — художники. Аж сам
не веришь факту: из всей бузы и вара встает
растенье — кактус трубой от самовара. А птички в этой печке красивей всякой меры. По смыслу
воробейчики, а видом
шантеклеры. Но прежде чем
осмыслил лес и бред,
и жар,
и лес исчез без вечера
и без
предупреждения. Где горизонта борозда?! Все линии
потеряны. Скажи,
которая звезда и где
глаза пантерины? Не счел бы
тропических ночей, настолько
ночи августа звездой набиты
нагусто. Смотрю:
ни зги, ни тропки. Всю жизнь
банановые.
1926
МЕКСИКА
О, как эта жизнь читалась взасос! Идешь.
Наступаешь на ноги. В руках
превращается
ранец в лассо, а клячи пролеток
мустанги. Взаправду
рос магазин, ревел
пароходный гудок.
Сейчас же
сбегу
в страну мокасин лишь сбондю
это не умора. Сколько миль воды
винтом нарыто,и встает
живьем
страна Фениамора Купера
и Майн Рида. Рев сирен,
кончается вода. Мы прикручены
к земле
набитый «Лефом»
чемодан Монтигомо
Ястребиный Коготь. Глаз торопится слезой налиться. Как? чему я рад? — Ястребиный Коготь!
Я ж
твой «Бледнолицый Брат». Где товарищи?
чего таишься? Помнишь,
из-за клумбы стрелами
отравленными
в Кутаисе били
мы
по кораблям Колумба?Цедит
злобно
Коготь Ястребиный, медленно,
как треснувшая крынка: — Нету краснокожих — истребили гачупины с гринго. Ну, а тех из нас,
которых
пульки пощадили,
просвистевши мимо, кабаками
кактусовой «пульке» добивает
по 12-ти сантимов. Заменила
чемоданов куча стрелы,
от которых
никуда не деться…Огрызнулся
и пошел,
сомбреро нахлобуча вместо радуги
из перьев
птицы Кетцаль. Года и столетья!
Как ни косите склоненные головы дней,корявые камни
Мехико-сити прошедшее вышепчут мне. Это
так давно,
как будто не было. Бабушки столетних попугаев
не запомнят. Здесь
из зыби озера
вставал Пуабло, дом-коммуна
в десять тысяч комнат. И золото
между озерных зыбей лежало,
аж рыть не надо вам. Чего еще,
живи,
бронзовей, вторая сестра Элладова! Но очень надо
за морем
белым, чего индейцу не надо. Жадна
у белого
Изабелла, жена
короля Фердинанда. Тяжек испанских пушек груз. Сквозь пальмы,
сквозь кактусы лез по этой дороге
Эрнандо Кортес. Пришел.
Вода студеная
хочет вскипеть кипятком
от огня. Дерутся
72 ночи и 72 дня. Хранят
краснокожих
двумордые идолы. От пушек
не видно вреда. Как мышь на сало,
прельстясь на титулы, своих
Моктецума предал. Напрасно,
разбитых
в отряды спаяв, Гватемок
в озерной воде
мок. Что
против пушек
стреленка твоя!.. Под пытками
умер Гватемок. И вот стоим,
индеец да я, товарищ
далекого детства. Он умер,
чтоб в бронзе
веками стоять наискосок от полпредства. Внизу
громыхает
столетий орда, и горько стоять индейцу. Что братьям его,
рабам,
чехарда всех этих Хуэрт
и Диэцов?.. Прошла
годов трезначная сумма. Героика
нынче не тема. Пивною маркой стал Моктецума, пивной маркой — Гватемок. Буржуи
все
под одно стригут. Вконец обесцветили мир мы. Теперь
в утешенье земле-старику лишь две
конкурентки фирмы. Ни лиц пожелтелых,
ни солнца одеж. В какую
огромную лупу, в какой трущобе
теперь
найдешь сарапе и Гваделупу? Что Рига, что Мехико
родственный жанр. Латвия
тропического леса. Вся разница:
зонтик в руке у рижан, а у мексиканцев
«Смит и Вессон». Две Латвии
с двух земных боков различные собой они лишь тем,
что в Мексике
режут быков в театре,
а в Риге
на бойне. И совсем как в Риге,
около пяти, проклиная
мамову опеку, фордом
разжигая жениховский аппетит, кружат дочки
по Чапультапеку. А то,
что тут урожай фуража, что в пальмы земля разодета, так это от солнца,
сиди
и рожай бананы и президентов. Наверху министры
в бриллиантовом огне. Под
Голейший зад виднеется. Без штанов,
во-первых, потому, что нет, во-вторых,
не полагается:
индейцы. Обнищало
моктецумье племя,
и стоит оно там,
где город
выбег
на окраины прощаться перед вывеской
муниципальной:
«Без штанов в Мехико-сити
по Мексике
нищих племен, а сытый
с одним языком: одной рукой выжимает в лимон, одним запирает замком. Нельзя
борьбе
в племена рассекаться. Нищий с нищими
рядом! Несись
по земле
из страны мексиканцев, роднящий крик:
«Камарада!» Голод
мастер людей равнять. Каждый индеец,
кто гол. В грядущем огне
и креол. Мильон не угробят богатых лопаты. Страна!
Поди,
покори ее! Встают
взамен одного Запаты Гальваны,
Карио. Сметай
с горбов
толстопузых обузу, ацтек,
и метис! Скорей
над мексиканским арбузом, багровое знамя, взметись!
Мехико-сити, 20 июля, 1925
БОГОМОЛЬНОЕ
Большевики
надругались над верой православной. В храмах-клубах
словесные бои. Колокола без языков
немые словно. По божьим престолам
похабничают воробьи. Без веры
и нравственность ищем напрасно. Чтоб нравственным быть
кадилами вей. Вот Мексика, например,
потому и нравственна, что прут
богомолки
к вратам церквей. Кафедраль
богомольнейший из монашьих институтцев. Брат «Notre Dame’a»
на площади,
а около, Запружена народом,
«Площадь Конституции», в простонародии
двенадцатицилиндровый
«пакард» остановил шофер,
простоватый хлопец. — Стой,- говорит,
помолюсь пока… донна Эсперанца Хуан-де-Лопец. Нету донны
ни час, ни полтора. Видно, замолилась.
Веровать так веровать И снится шоферу
донна у алтаря. Париж
голубочком
душа шоферова. А в кафедрале
безлюдно и тихо: не занято
в соборе
ни единого стульца. С другой стороны
у собора
выход сразу на четыре гудящие улицы. Донна Эсперанца
выйдет как только, к донне
дон распаленный кинется. За угол!
Улица «Изабелла Католика» а в этой улице
гостиница на гостинице. А дома
растет до ужина свирепость мужина. У дона Лопеца терпенье лопается. То крик,
то стон испускает дон. Гремит
по квартире
тигровый соло: — На восемь частей разрежу ее!И, выдрав из уса
в два метра волос, он пробует
сабли своей острие. — Скажу ей:
«Иначе, сеньора, лягте-ка! Вот этот
ваш сожитель до гроба!»И в пумовой ярости
с бутылок
дюжину пробок. Гудок в два тона приехала донна. Еще
и рев
не успел уйти за кактусы
ближнего поля, а у шоферских
виска и груди нависли
клинок и пистоля. — Ответ или смерть!
не могла
запираться, ответь немедленно,
где была жена моя
Эсперанца? — О дон Хуан!
В вас дьяволы злобятся. Не гневайте
божью милость. Донна Эсперанца
Хуан-де-Лопец сегодня
усердно
молилась. 1925
МЕКСИКА — НЬЮ-ЙОРК
Бежала
Мексика
от буферов горящим,
сияющим бредом. И вот
под мостом
река или ров, делящая
два Ларедо. Там доблести
скачут,
коня загоня, в пятак
попадают
из кольта, и скачет конь,
и брюхо коня о колкий кактус исколото. А здесь
железо
не расшатать! Ни воли,
ни жизни,
ни нерва вам! И сразу
рябит
тюрьма решета вам
для знакомства
для первого. По рельсам
поезд сыпет, под рельсой
шпалы сыпятся. И гладью
Миссисипи под нами миссисипится. По бокам
поезда
не устанут сновать: или хвост мелькнет,
или нос. На боках поездных
страновеют слова: «Сан-Луйс»,
«Мичиган»,
огнями расцвеченный! Лез,
обгоняет,
храпит. В Нью-Йорк несется
«Твенти сенчери экспресс».
Курьерский!
Рапид! Кругом дома,
в этажи затеряв путей
и проволок множь. Теряй шапчонку,
глаза задеря, все равно
ничего не поймешь!
1926
БРОДВЕЙ
Иду и звеню. Леса и травинки
сбриты. На север
с юга
идут авеню, на запад с востока
стриты. А между
(куда их строитель завез!)дома
невозможной длины. Одни дома
длиною до звезд, другие
длиной до луны. Янки
подошвами шлепать
ленив: простой
и курьерский лифт. В 7 часов
человечий прилив, в 17 часов
немые в звоне. И лишь замедляют
«Мек моней?» Мамаша
ребенку дала. Ребенок
с каплями из носу, сосет
как будто
серьезным
бизнесом. Работа окончена.
электрический ветер. Хочешь под землю
бери собвей, на небо
бери элевейтер. Вагоны
едут
и дымам под рост, и в пятках
домовьих
трутся, и вынесут
на Бруклинский мост, и спрячут
в норы
под Гудзон. Тебя ослепило,
ты осовел. Но, как барабанная дробь, из тьмы
по темени:
«Кофе Максвел гуд
ту ди ласт дроп». А лампы
как станут
пламечко! Налево посмотришь
мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за день
в конец не дойдут. Это Нью-Йорк.
Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге
от Нью-Йорка города. Но кепчонку
не сдерну с виска. У советских
собственная гордость: на буржуев
смотрим свысока.
6 августа Нью-Йорк.1925 г.
СВИДЕТЕЛЬСТВУЮ
Вид индейцев таков: пернат,
смешон
и нездешен. Они
приезжают
«Пенсильвэниа Стейшен». Им Кулиджи
пару пальцев суют. Снимают
их
голливудцы. На крыши ведут
в ресторанный уют. Под ними,
гульбу разгудевши свою, ньюйоркские улицы льются. Кто их радует?
чем их злят? О чем их дума?
куда их взгляд? Индейцы думают:
«Ишь
капитал! Ну и дома застроил. Все отберем
ни за пятак при
социалистическом строе. Сначала
будут
бои клокотать. А там
ни вражды,
ни начальства! Тишь
да гладь
да божья благодать сплошное луначарство. Иными
рейсами
вспенятся воды; пойдут
пароходы зажаривать, сюда
из Москвы
возить переводы произведений Жарова. И радио
только мгла легла правду-матку вызвенит. Придет
и расскажет
жизни. И к правде
пойдет
индейская рать, вздымаясь
знаменной уймою…» Впрочем,
про это
не думают. Индеец думает:
«Там,
где черно воде
у моста в оскале, плескался
искателя скальпов. А там,
где взвит
военный бог, брюхат
и головат. И все,
что теперь
вокруг течет, все,
что отсюда видимо,все это
вытворил белый черт, заморская
белая ведьма. Их всех бы
в лес прогнать
в одни, и мы чтоб
с копьем гонялись…» Поди
под такую мысль
подведи классовый анализ. Мысль человечья
много сложней, чем знают
у нас
о ней. Тряхнув
оперенья нарядную рядь над пастью
облошаделой, сошли
и — пока!
пошли вымирать. А что им
больше
делать? Подумай
о новом агит-винте. Винти,
Переводи, Коминтерн, расовый гнев
на классовый.
1926
НЕБОСКРЕБ В РАЗРЕЗЕ
Возьми
разбольшущий дом в Нью-Йорке, взгляни
на зданье на то. Увидишь
старейшие
норки да каморки совсем
Елец аль Конотоп. Первый
ювелиры,
зацепился ставням о бровь. В сером
герои кино,
полисмены, лягут
собаками
спят бюро-конторы. Ест
промокашки
рабий пот. Чтоб мир
не забыл,
золотом
«Вильям Шпрот». Пятый.
Подсчитав
приданные сорочки, мисс
перезрелая
в мечте о женихах. Вздымая грудью
ажурные строчки, почесывает
пышных подмышек меха. Седьмой.
Над очагом
домашним
высясь, силы сберегши
спортом смолоду, сэр
своей законной миссис, узнав об измене,
кровавит морду. Десятый.
Пара легла. Счастливей,
чем Ева с Адамом были. Читают
в «Таймсе»
отдел реклам: «Продажа в рассрочку автомобилей». Тридцатый.
Акционеры
сидят увлечены, делят миллиарды,
жадны и озабочены. Прибыль
«изготовленье ветчины из лучшей
дохлой
чикагской собачины». Сороковой.
У спальни
опереточной дивы. В скважину
замочную,
сосредоточив прыть, чтоб Кулидж дал развод,
детективы мужа
должны
в кровати накрыть. Свободный художник,
рисующий задочки, дремлет в девяностом,
думает одно: как бы ухажнуть
за хозяйской дочкой да так,
чтоб хозяину
всучить полотно. А с крыши стаял
скатертный снег. Лишь ест
в ресторанной выси большие крохи
уборщик — негр, а маленькие крошки
крысы. Я смотрю,
и злость меня берет на укрывшихся
за каменный фасад. Я стремился
за 7000 верст вперед, а приехал
на 7 лет назад.
1925
врага не видит, пыл твой выпили
нэп и торг, если ты
отвык ненавидеть, приезжай
сюда,
в Нью-Йорк. Чтобы, в мили улиц опутан, в боли игл
фонарных ежей, ты прошел бы
со мной
лилипутом у подножия
их этажей. Видишь
вон
выгребают мусор на объедках
с детьми пронянчиться, чтоб в авто,
обгоняя «бусы», ко дворцам
неслись бриллиантщицы. Загляни
в окошки в эти здесь
наряд им вышили княжий. Только
сталью глушит элевейтер хрип
и кашель
чахотки