бутылочном тыне, и едят нэпачи и завы в декабре
арбузы и дыни. Слух идет
о грозном сраме, что лишь радость
развоскресенена, комсомольцы
лейб-гусарами пьют
да ноют под стих Есенина. И доносится до нас сквозь губы искривленную прорезь: «Революция не удалась… За что боролись?..» И свои 18 лет под наган подставят
и нет, или горло
впетлят в коски. И горюю я,
как поэт, и ругаюсь,
как Маяковский. Я тебе
не стихи ору, рифмы в этих делах
ни при чем; дай
как другу
пару рук положить
на твое плечо. Знал и я,
что значит «не есть», по бульварам валялся когда,понял я,
что великая честь за слова свои
кепкой завитого, вскинь глаза,
не грусти и не злись. Разве есть
чему завидовать, если видишь вот эту слизь? Будто рыбы на берегу с прежним плаваньем
трудно расстаться им. То царев горшок берегут, то обломанный шкаф с инкрустациями. Вы — владыки
их душ и тела, с вашей воли
встречают восход. Это
революция захотела со счетов особых отделов эту мелочь
в любезность наносную, мы
взамен забытой Чеки кормим дыней и ананасною, ихних жен
одеваем в чулки. И они
за все за это, что чулки,
что плачено дорого, строят нам
дома и клозеты и бойцов
обучают торгу. Что ж,
без этого и нельзя! Сменим их,
гранит догрызя. Или
наша воля обломалась о сегодняшнюю
деловую малость? Нас
пронизать насквозь, скуленье на мелочность
высмей. Сейчас
коммуне
ценен гвоздь, как тезисы о коммунизме. Над пивом
нашим юношам ли склонять
свои мысли ракитовые? Нам
в грядущем
все соки земли, как чашу
мир запрокидывая. 1927
ДАЕШЬ ИЗЯЧНУЮ ЖИЗНЬ
Даже
жизни изящной
и красивой. Вертит
игриво хвостом и гривой. Вертит всегда,
но особо пылко если
навстречу
особа-кобылка. Еще грациозней,
еще капризней стремится человечество
к изящной жизни. У каждого класса
свое понятье, особые обычаи,
особое платье. Рабочей рукою
старое выжми посыплются фраки,
безмятежно
в могилке спит… Сбит Милюков,
Керенский сбит… Но в быту
походкой рачьей пятятся многие
к жизни фрачьей. Отверзаю
поэтические уста, чтоб описать
такого хлюста. Запонки и пуговицы
и спереди и сзади. Теряются
и отрываются
в каждой
так положено, что нельзя без пуговицы,
для стольких запонок, в крахмалы
сплошь заляпано. На голове
прилизанные волоса, посредине
пробрита
лысая полоса. Ноги
давит
обмозолишься
и станешь хром. На всех мизинцах
аршинные ногти. Обломаются
работу не трогайте! Для сморкания
пальчики, для виду
платочек. Торчит
из карманчика кружевной уголочек. Толку не добьешься,
что ни спроси одни «пардоны»,
ям
на хилых грудях, ходит,
в петлицу
хризантемы вкрутя, Изящные улыбки
виднелись
золотые коронки. Косится на косицы
стрельнуть за кем? и пошлость
про ландыш
на слюнявом языке. А в очереди
венерической клиники читает
усердно
«Мощи» Калинникова. Таким образом
день оттрудись, разденет фигуру,
не мытую отродясь, Зевнет
и спит, излюблен, испит. От хлама
в комнате
теснен, чем в каюте. И это называется;
— Живем-с в уюте! Лозунг:
— В ногах у старья не ползай! Готов
ежедневно
это стопроцентная польза, удобство одежд
и жилья простор.
1927
ВМЕСТО ОДЫ
Мне б хотелось
вас
во вдохновенной оде, только ода
что-то не выходит. Скольким идеалам смерть на кухне
и под одеялом! Моя знакомая
от примусов пыхтения
и ухания, баба советская,
в загсе венчанная, самая передовая
на общей кухне. Хранит она
в складах лучших дат замужество
с парнем среднего ростца; еще не партиец,
но уже кандидат, самый красивый
из местных письмоносцев. Баба сердитая,
видно сразу, потому что сожитель ейный огромный синяк
в дополнение к глазу приставил,
придя из питейной. И шипит она,
выгнав мужа вон: — Я
ему
покажу советский закон! Вымою только
последнюю из посуд и прямо в милицию,
прямо в суд…Домыла.
Перед взятием
последнего рубежа звонок
по кухне
рассыпался, дребезжа. Открыла.
Расцвели миллионы почек, высохла
по-весеннему
слезная лужа… — Его почерк! Письмо от мужа.Письмо раскаленное
не пишет,
а пышет. «Вы моя душка,
и ангел
вы. Простите великодушно!
Я буду тише воды
и ниже травы». Рассиялся глаз,
оплывший набок. Слово ласковое
дивных див. И опять
за примусами баба, все поняв
и все простив. А уже
циркуля письмоносца за новой юбкой
по улицам носятся; раскручивая язык
витиеватой лентой, шепчет
какой-то
охаживаемой Вере:
— Я за положительность
и против инцидентов, которые
вредят
служебной карьере.
Неделя покоя,
но больше
без мата и синяка.
и снова счастья нету, задрались,
едва в пивнушке побыли…
Вот оно
семейное
«перпетуум мобиле».
И вновь
и суд, и «треть» на много часов
и недель, и нет решимости
пересмотреть семейственную канитель. Я напыщенным словам
всегдашний враг, и, не растекаясь одами
к Восьмому марта, я хочу,
чтоб кончилась
такая помесь драк, пьянства,
лжи,
романтики
и мата.
1927
сыплет
вопросы колючие, старается озадачить
в записочном рвении. — Товарищ Маяковский,
прочтите
лучшее ваше
стихотворение. Какому
стиху
это им прочесть, а может,
прочесть то? Пока
перетряхиваю
стихотворную старь и нем
ждет
зал, газеты
«Северный рабочий»
секретарь тихо
мне
сказал… И гаркнул я,
сбившись
с поэтического тона, громче
иерихонских хайл: — Товарищи!
Рабочими
и войсками Кантона взят
Шанхай! Как будто
в ладонях мнут, оваций сила
росла и росла. Пять,
пятнадцать минут рукоплескал Ярославль. Казалось,
версты крыла, в ответ
на все
чемберленьи ноты катилась в Китай,
и стальные рыла отворачивали
от Шанхая
дредноуты. Не приравняю
всю
поэтическую слякоть, любую
из лучших поэтических слав, не приравняю
к простому
газетному факту, если
так
ему
рукоплещет Ярославль. О, есть ли
большей силищи, чем солидарность,
прессующая
рабочий улей?! Рукоплещи, ярославец,
маслобой и текстильщик, незнаемым
и родным
китайским кули!
1927
«ЛЕНИН С НАМИ!»
Бывают события:
случатся раз, из сердца
высекут фразу. И годы
не выдумать
лучших фраз,
чем сказанная
и в Питер
броневика. С тех пор
слова
и восторг мой
не ест ни день,
ни год,
ни века. Все так же
вскипают
от этой даты души
фабрик и хат. И я
привожу вам
просто цитаты из сердца
и из стиха. Февральское пламя
померкло быстро, в речах
утопили
министров-капиталистов уже
на буржуев
смотрят с ласкою. Купался
Керенский
в своей победе, задав
революции
адвокатский тон. Но вот
пошло по заводу:
— Едет!
Едет!
— Кто едет?
— Он! «И в город,
уже
заплывающий салом, вдруг оттуда,
из-за Невы, с Финляндского вокзала по Выборгской
загрохотал броневик», Была
простая
машина эта, как многие,
шла над Невою. Прошла,
а нынче
по целому свету дыханье ее
броневое. «И снова
революции
поднял в пене. Литейный
залили
блузы и кепки. — Ленин с нами!
Да здравствует Ленин!» И с этих дней
и во всем имя Ленина
с нами. Мы
будем нести,
несли
и несем его,
Ильичево, знамя. «- Товарищи!
и над головою
первых сотен вперед
ведущую
руку выставил. — Сбросим
эсдечества
соглашателей и капиталистов!» Тогда
впервые спрошенный, еще нестройно
отвечал:
— Готов!А сегодня
распластан, сброшенный, и нашей власти
десять годов. «- Мы
воли низа, рабочего низа
всего света. Да здравствует
строящая коммунизм! Да здравствует
за власть Советов!» Слова эти
слушали
пушки мордастые, и щерился
штыками блестя. А нынче
Советы и партия
здравствуют в союзе
с сотней миллионов крестьян. «Впервые
перед толпой обалделой, здесь же,
перед тобою,
близ встало,
как простое
делаемое дело, недосягаемое слово
в упряжку
взяты частники. Коопов
стосортных
сети вьем, показываем
ежедневно
в новом участке социализм
живьем. «Здесь же,
из-за заводов гудящих, сияя горизонтом
завтрашняя
коммуна трудящихся без буржуев,
без пролетариев,
без рабов и господ». Коммуна
еще
не дело дней, и мы
еще
в окружении врагов, но мы
прошли
по дороге к ней десять
самых трудных шагов.
1927
В газетах
пишут
какие-то дяди, что начал
любовно
постукивать дятел. Скоро
вид Москвы
скопируют с Ниццы, цветы создадут
по весенним велениям. Пишут,
что уже
синицы оглядывают гнезда
с любовным вожделением, Газеты пишут:
дни горячей, налетели
отряды
передовых грачей. И замечает
естествоиспытательское око, что в березах
какая-то
циркуляция соков. А по-моему
дело мрачное: начинается
горячка дачная. Плюнь,
если рассказывает
какой-нибудь шут, как дачные вечера
милы,
тихи. Опишу хотя б,
как на даче
выделываю стихи. Не растрачивая энергию
средь ерундовых трат, решаю твердо
писать с утра. Но две девицы,
и тощи
и рябы, заставили идти
искать грибы. Хожу в лесу-с, на каждой колючке
распинаюсь, как Иисус. Устав до того,
что не ступишь на ноги, принес сыроежку
и две поганки. Принесши трофей, еле отделываюсь
от упомянутых фей. С бумажкой
лежу на траве я, и строфы
спускаются,
рифмами вея. Только
над рифмами стал сопеть,
и меня переезжает
на велосипеде. С балкона,
куда уселся, мыча, сбежал
вовнутрь
от футбольного мяча. Полторы строки намарал и пошел
ловить комара. Опрокинув чернильницу,
задув свечу, подымаюсь,
прыгаю,
чуть не лечу. Поймал,
и при свете
мерцающих планет рассматриваю
хвост малярийный
или нет? Уселся,
но слово
замерло в горле. На кухне крик:
— Самовар сперли! Адамом,
во всей первородной красе, бегу
за жуликами
по василькам и росе. Отступаю
от пары
бродячих дворняжек, заинтересованных
видом
юных ляжек. Сел
в меланхолии. В голову
ни строчки
не лезет более. Два, Ложусь в идиллии. К трем часам
уснул едва, а четверть четвертого
уже разбудили. На луже,
зажатой
берегам в бока, орет
целуемая
лодочникова дочка… «Славное море
свяшенный Байкал, Славный корабль
омулевая бочка».
1927
Гляди,товарищ, в оба! Вовсю раскрой глаза! Британцы
твердолобые республике грозят. Не будь,
товарищ, слепым
и глухим! Держи,
сухим! Стучат в бюро Аркосовы, со всех сторон насев: как ломом,
лбом кокосовым ломают мирный сейф. С такими,
товарищ, не сваришь
ухи. Держи,
сухим! Знакомы эти хари нам, не нов для них подлог: подпишут
под Бухарина любой бумажки клок. Не жаль им,
товарищи, бумажной
трухи. Держите,
товарищи, порох
сухим! За барыней,
за Англией и шавок лай летит,уже
у новых Врангелей взыгрался аппетит. Следи,
товарищ, за лаем
лихим. Держи,
сухим! Мы строим,
жнем
и сеем. Наш лозунг:
«Мир и гладь». Но мы
сумеем винтовкой отстоять. Нас тянут,
товарищ, к войне
от сохи. Держи,
сухим!
1927
ВЕНЕРА МИЛОССКАЯ
И ВЯЧЕСЛАВ ПОЛОНСКИЙ
Сегодня я,
поэт,
боец за будущее, оделся, как дурак.
В одной руке венок
из огромных незабудищей, в другой
из чайных
сквозь моторно-бензннную мглу в Лувр. Складку
на брюке
выправил нервно; не помню,
платил ли я за билет; и вот
зала,
и в ней
Венерино дезабилье. Первое смущенье.
Рассеялось когда, я говорю:
— Мадам! По доброй воле,
ни в жизнь не навострил бы лыж. Но я
поэт СССР
ноблес оближ! (*) У нас
в республике
не меркнет ваша слава. Эстеты
мрут от мраморного лоска. Короче:
я
от Вячеслава Полонского. Носастей грека он.
Он в вас души не чает. Он
поэлладистей Лициниев и Люциев, хоть редактирует
и «Мир»,
и «Ниву»,
и «Печать и революцию». Он просит передать,
что нет ему житья. Союз наш
грубоват для тонкого мужчины. Он много терпит там
от мужичья, от лефов и мастеровщины. Он просит передать,
что, «леф» и «праф» костя, в Элладу он плывет
надклассовым сознаньем. Мечтает он
об эллинских гостях, о тогах,
о сандалиях в Рязани, чтобы гекзаметром
сменилась
лефовца строфа, чтобы Радимовы
скакали по дорожке, и чтоб Радимов
был
не человек, а фавн,чтобы свирель,
набедренник
и рожки. Конечно,
следует иметь в виду,у нас, мадам,
не все такие там. Но эту я
передаю белиберду. На ней
почти официальный штамп. Велено
у ваших ног положить
букеты и венок. Венера,
окажите честь и счастье, катите
в сны его
элладских дней ладью… Ну,
Кончено с официальной частью. Мадам,
адью! Ни улыбки,
ни привета с уст ее, И пока
толпу очередную
загоняет Кук, расстаемся
без рукопожатий
по причине полного отсутствия рук. Иду
авто дудит в дуду. Танцую — не иду. Домой!
Внимателен
и нем стою в моем окне. Напротив окон
гладкий дом горит стекольным льдом. Горит над домом
сам бог! «Миль вуатюр,
де сан бокс». В переводе на простой: «Тысяча вагонов,
двести стойл». Товарищи!
Вы
видали Ройльса? Ройльса,
который с ветром сросся? А когда стоит кит. И вот этого
автомобильного кита ж подымают
уменьшеннее мышей, тысяча машинных малышей спит в объятиях
гаража-колосса. Ждут рули
дорваться до руки. И сияют алюминием колеса, круглые,
как дураки. И когда
миллионом
радиаторных ноздрей, кто заставит
и какую дуру нос вертеть
на Лувры и скульптуру?! Автомобиль и Венера — старо-с? Пускай!
Поновее и АХРРов и роз. Мещанская жизнь
не стала иной, Тряхнем и мы футурстариной. Товарищ Полонский!
Мы не позволим любителям старых
дворянских манер в лицо строителям
тыкать мозоли, веками
натертые
у Венер.
* Положение обязывает (фр. noblesse oblige).
1927
Парижские «Последние новости» пишут:
«Шаляпин пожертвовал священнику
Георгию Спасскому на русских
безработных в Париже 5000 франков.
1000 отдана бывшему морскому агенту,
капитану 1-го ранга Дмитриеву,
1000 роздана Спасским лицам, ему
знакомым, по его усмотрению, и
3000 — владыке митрополиту
Евлогию».
Вынув бумажник из-под хвостика фрака, добрейший
Федор Иваныч Шаляпин на русских безработных
пять тысяч франков бросил
на дно
поповской шляпы. Ишь сердобольный,
как заботится! Конешно,
плохо, если жмет безработица. Но…
удивляют получающие пропитанье. Почему
у безработных званье капитанье? Ведь не станет
морское капитанство на завод труда
и в шахты пота. Так чего же ждет
Евлогиева паства, и какая
ей
нужна