пра пра!..
всяческих
кровавых безделушек
здесь у бабушки
моей
по берегам Днепра.
Был убит,
и снова встал Столыпин,
памятником встал,
вложивши пальцы в китель.
Снова был убит,
и вновь
дрожали липы
от пальбы
двенадцати правительств.
А теперь
встают
с Подола
дымы
киевская грудь
гудит,
котлами грета.
Не святой уже —
земной Владимир
крестит нас
железом и огнем декретов.
Даже чуть
зарусофильствовал
от этой шири!
Русофильство,
да другого сорта.
Вот
моя
рабочая страна,
одна
в огромном мире.
– Эй!
Пуанкаре!
возьми нас?..
Пусть еще
содрогает
плачем
лавры звонницы.
Пусть
еще
врезается с Крещатика
волчий вой:
«Даю – беру червонцы!»
Наша сила —
ваша —
лаврьи звоны.
Ваша —
дым кадильный,
наша —
фабрик дым.
Ваша мощь —
наша —
– Мы возьмем,
займем
и победим.
и прощай, седая бабушка!
Уходи с пути!
скорее!
ну-ка!
Умирай, старуха,
спекулянтка,
набожка.
Мы идем —
ватага юных внуков!
УХ, И ВЕСЕЛО!
О скуке
на этом свете
говаривал много.
Много он понимает —
В СССР
от веселости
стонут
целые губернии и волости.
со смеха
слезы потопом
на крохотном перегоне
от Киева до Конотопа.
Свечи
кажут
язычьи кончики.
11 ночи.
Сидим в вагончике.
перекидывается сам
от бандитов
к Брынским лесам.
Остановят поезд —
минута паники.
И мчи
в Москву,
укутавшись в подштанники.
Осоловели;
темный и душный,
и легли,
попрятав червонцы
в отдушины.
4 утра.
Скок со всех ног.
со всех рук:
«Вставай!
Открывай двери!
Чай, не зимняя спячка.
Не медведи-звери!»
с перепугу
загрохотал наган,
у кого-то
в плевательнице
застряла нога.
В двери
раздраженный.
Заплакали
разбуженные
дети и жены.
Жизнь —
на ниточке!
Снимаю цепочку,
и вот…
«Купите открыточки,
пожертвуйте
Сон
еще
не сошел с сонных,
ищут
радостно
карманы в кальсонах.
вытащишь
из голой ляжки.
Наконец,
разыскали
копеечные бумажки.
Утро,
петухи пропели…
– Через сколько
лет
соберет он на пропеллер?
Спрашиваю,
под плед
засовывая руки:
есть у вас внуки?
– Есть, —
говорит.
– Так скажите
внучке,
чтоб с тех собирала,
– на ком брючки.
А этаким способом
– через тысячную ночку —
соберете
разве что
на очки летчику. —
Наконец,
задыхаясь от смеха,
взял
и дальше поехал.
К чему спать?
Позевывает пассажир.
Сны эти
только
нагоняют жир.
Человеческим
происхождением
гордятся простофили
А я
сожалею,
что я
не филин.
Как филинам полагается,
не предаваясь сну,
ждал бы
сборщиков,
влезши на сосну.
9-Е ЯНВАРЯ
О боге болтая,
о смирении говоря,
помни день —
9-е января.
Не с красной звездой —
в смирении тупом
с крестами шли
за Гапоном-попом.
Не в сабли
врубались
конармией-птицей —
белели
в руках
листы петиций.
Не в горло
вгрызались
царевым лампасникам —
плелись
в надежде на милость помазанника.
Скор
величества
был:
«Пули в спины!
в груди!
и в лбы!»
Позор без названия,
ужас без имени
покрыл и царя,
и площадь,
и Зимний.
А поп
на забрызганном кровью требнике
писал
в приход
царевы серебреники.
Не все враги уничтожены.
Есть!
Раздуйте
потухшую месть.
Не сбиты
с Запада
крепости вражьи.
Буржуи
рабочих
сгибают в рожья.
Рабочие,
Затвор осмотрите,
и курок.
В споре с врагом —
одно решение:
Да здравствуют битвы!
Долой прошения!
КОМСОМОЛЬСКАЯ
Смерть —
не сметь
Строит,
рушит,
кроит
и рвет,
тихнет,
кипит
и пенится,
гудит,
говорит,
молчит
и ревет —
юная армия:
ленинцы.
Мы
новая кровь
городских жил,
тело нив
ткацкой идеи
нить.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
Залили горем.
Свезли в мавзолей
Частицу Ленина —
тело.
Но тленью не взять —
ни земле,
ни золе —
первейшее в Ленине —
дело.
косу положи!
Приговор лжив.
С таким
небесам
не блажить.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
Ленин —
жив
шаганьем Кремля —
вождя
капиталовых пленников.
и будет
гордиться именем:
Ленинка.
Еще
по миру
пройдут мятежи —
сквозь все межи
коммуне
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
К сведению смерти,
старой карги,
гонящей в могилу
и старящей:
слова-враги.
товарищи.
Тверже
печаль держи.
Грудью
Нам —
не ныть.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
Вот
он.
Идет
и умрет с нами.
И снова
в каждом рожденном рожден —
как сила,
как знанье,
как знамя.
под ногами дрожи.
За все рубежи
слова —
взвивайтесь кружить.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
Ленин ведь
начал с азов, —
жизнь —
мастерская геньина.
С низа льет,
с класса низов —
рвись
разгромадиться в Ленина.
Дрожите, дворцов этажи!
Биржа нажив,
будешь
битая
выть.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
больше
самых больших,
но даже
и это
создали всех времен
малыши —
мы,
малыши коллектива.
узлом вяжи.
Зубы-ножи —
в знанье —
вонзай крошить.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
Строит,
рушит,
кроит
и рвет,
тихнет,
кипит
и пенится,
гудит,
говорит,
молчит
и ревет —
юная армия:
ленинцы.
Мы
новая кровь
городских жил,
тело нив
ткацкой идеи
нить.
Ленин —
жил,
Ленин —
жив,
Ленин —
ЮБИЛЕЙНОЕ
Александр Сергеевич,
разрешите представиться.
Маяковский.
Дайте руку!
Вот грудная клетка.
Слушайте
уже не стук,
а стон,
тревожусь я о нем
в щенка смиренном львенке.
Я никогда не знал,
что столько
тысяч тонн
в моей
позорно легкомыслой головенке…
Я тащу вас.
Удивляетесь, конечно?
Стиснул?
Извините дорогой.
У меня
да и у вас
в запасе вечность.
Что нам
часок другой?!
Будто бы вода —
давайте
мчать болтая,
будто бы весна —
свободно
и раскованно!
В небе вон
такая молодая,
что ее
без спутников
и выпускать рискованно.
Я
теперь
свободен
от любви
и от плакатов,
Шкурой
ревности медведь
лежит когтист.
что земля поката,
сядь
на собственные ягодицы
и катись!
Нет,
не навяжусь в меланхолишке черной
да и разговаривать не хочется
ни с кем.
Только
жабры рифм
топырит учащенно
у таких, как мы
на поэтическом песке.
и бесполезно грезить,
служебную нуду.
Но бывает
встает в другом разрезе
и большом,
понимаешь,
через ерунду.
Нами
в штыки
неоднократно атакована,
ищем речи
точной
и нагой.
Но поэзия
пресволочнейшая штуковина:
существует
и ни в зуб ногой.
вот это
говорится или блеется?
Синемордое
в оранжевых усах
Новуходоносором
библейцем —
«Коопсах».
Дайте нам стаканы!
знаю
в горе
дуть винище,
но смотрите
из
выплывают
Red u White Star-ы
с ворохом
разнообразных виз.
Мне приятно с вами,
рад,
что вы у столика.
Муза эта
ловко
за язык вас тянет.
Как это
у вас
говаривала Ольга?..
Да не Ольга!
из письма
Онегина к Татьяне.
– Дескать
муж у вас
я люблю вас,
будьте обязательно моя,
я сейчас же
что с вами днем увижусь я. —
Было всякое:
и под окном стояние,
письма,
тряски нервное желе.
Вот
когда
и горевать не в состоянии —
Это
Александр Сергеич —
много тяжелей.
Айда Маяковский!
Маяч на юг!
рифмами вымуч
вот
и любви пришел каюк,
дорогой Владим Владимыч.
Нет
не старость этому имя!
Тушу
вперед стремя —
Я
с удовольствием
справлюсь с двоими,
и с тремя.
Говорят —
я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н!
Entre nous…
Передам вам —
говорят —
видали
даже
двух
влюбленных членов ВЦИК’а.
Вот —
пустили сплетню,
тешат душу ею.
Александр Сергеич
да не слушайте-ж вы их!
я
действительно жалею,
что сегодня
нету вас в живых.
Мне
при жизни
с вами
сговориться-б надо.
Скоро вот
и я
умру
и буду нем.
После смерти
нам
вы на Пе,
а я
на эМ.
Кто меж нами?
С кем велите знаться?!
Черезчур
страна моя
поэтами нища.
Между нами
– вот беда —
позатесался Надсон.
Мы попросим,
чтоб его
куда нибудь
на Ща!
А Некрасов
Коля
сын покойного Алеши —
Он и в карты,
он и в стих,
и так
не плох на вид.
Знаете его?
вот он
нам кампания —
пускай стоит.
Что ж о современниках?!
Не просчитались бы
за вас
полсотни отдав.
От зевоты
скулы
разворачивает аж!
Дорогойченко,
Герасимов,
Кириллов,
Родов —
однаробразный пейзаж!
Ну Есенин,
мужиковствующих свора
Смех!
Коровою
в перчатках лаечных.
Раз послушаешь…
но это ведь из хора!
и в жизни был мастак
мы крепки
как спирт в полтавском штофе.
Ну, а что вот Безыменский?!
так…
у нас
Асеев
Колька.
Хватка у него
моя.
Но ведь надо
заработать сколько!
Маленькая,
но семья.
Были-б живы —
стали бы
по Лефу соредактор.
Я бы
и агитки
вам доверить мог.
Раз бы показал;
– вот так то-мол
и так-то… —
Вы-б смогли —
у вас
Я дал бы вам
жиркость
и сукна,
в рекламу-б
выдал
гумских дам.
(Я даже
ямбом подсюсюкнул,
чтоб только
приятней вам).
Вам теперь
пришлось бы
наши перья —
да зубья вил,
битвы революций
посерьезнее «Полтавы»
и любовь
пограндиознее
онегинской любви.
Бойтесь пушкинистов.
Старомозгий плюшкин,
перышко держа,
полезет
с перержавленным.
– То же мол
у лефов
появился
Пушкин.
Вот арап!
а состязается —
с Державиным…
Я люблю вас,
но живого,
а не мумию.
Навели
Вы
по моему
при жизни
– думаю —
тоже бушевали.
Африканец!
Сукин сын Дантес!
Мы-б его спросили
– а ваши к т о родители?
Чем вы занимались
до 17-го года? —
Только этого Дантеса бы и видели.
Впрочем
что-ж болтанье!
Спиритизма вроде.
Так сказать
невольник чести…
пулею сражен…
Их
и по сегодня
много ходит
всяческих
охотников
до наших жен.
Хорошо у нас
в стране Советов.
только вот
поэтов,
к сожаленью, нету,
впрочем
это и не нужно.
Ну, пора:
лучища выкалил.
Как бы
разыскивать не стал
На Тверском бульваре
очень к вам привыкли.
Ну,
давайте!
подсажу
на пьедестал.
Мне бы
памятник при жизни.
Полагается по чину.
Заложил бы
– а ну-ка
дрызнь,
Ненавижу
всяческую мертвечину,
обожаю
всяческую жизнь.
ПРОЛЕТАРИЙ, В ЗАРОДЫШЕ ЗАДУШИ ВОЙНУ!
БУДУЩИЕ:
How do you do?[9]
Ультиматум истек.
Уступки?
Не иду.
Фирме Морган
должен Крупп
три миллиарда
и руп.
Обложить облака!
Начать бои!
вам пай.
Люди – ваши,
расходы —
мои.
Good bye[10]!
«Смит и сын.
Самоговорящий ящик»
придвинул быстр.
В раструб трубы,
мембране говорящей,
секунд
бубнил министр.
Сотое авеню.
Отец семейства.
играет
цепочкой на отце.
Записал
с граммофона
Пять сортировщиков.
Вид водолаза.
Серых
масок
немигающий глаз —
уставили
в триста баллонов газа.
минуту
повизгивал лазя,
грузя
в кузова
«чумной газ».
Клубы
Нью-Йорка
раскрылись в сроки,
раз
не разнился
от других разов.
сиял,
убивши в покер
флеш-роялем
– четырех тузов.
Штаб воздушных гаваней и доков.
Возд-воен-электрик
Джим Уост
включил
заатлантических токов
триста линий —
зюд-ост.
в карте
к цели полета
вграфил
по линейке
в линию линия.
в пять
без механиков и пилотов
взвились
чудовищ алюминия.
– летящая фабрика ветра —
в воздух
триста винтов всвистал.
Скорость —
шестьсот пятьдесят километров.
тысяч
метров —
Грозой не кривясь,
ни от ветра резкого,
только —
будто
над каждым аэро
сухо потрескивал
ток
в 15 тысяч вольт.
Встали
стражей неба вражьего.
Кто умер —
счастье тому.
Знайте,
буржуями
сжигаемые заживо,
последнее изобретение:
«крематорий на дому».
Бой
дышал
что было мочи,
спал,
не готовясь
к смертям.
Выползло
к дымочку дымочек.
Пошли
спиралью
снижаться, смердя.
Какая-то птица
– пустяк,
воробушки —
падала
в камень,
горохом ребрышки.
рейхстага,
сиявшая лаково,
в две секунды
стала седая.
Бесцветный дух
дома обволакивал,
ник
к земле,
с этажей оседая.
«Спасайся, кто может,
с десятого —
прыга…»
свело
в холодеющем небе;
ножки,
еще минуту подрыгав,
легли —
успокоились обе.
Безумные
думали:
«Сжалим,
умолим».
Когда
растаял
газ,
повися, —
ни человека,
ни зверя,
ни моли!
была
и вышла вся.
аэро
снизились искоса,
лучи
скрестя
огромнейшим иксом.
Был труп
– и нет.
Был дом
– и нет его.
Жег
Обделали чисто.
Ни дыма,
ни мрака.
Взорвали,
взрыли,
смыли,
взмели.
И город
лежит
погашенной маркой
на грязном,
рваном
пакете земли.
Жена.
В корсетах.
Не двинется.
Глядя,
как
шампанское пенится,
Морган сказал:
– Дарю
имениннице
немного разрушенное,
но хорошее именьице!
Товарищи, не допустим!
подытожена
великая война.
Пишут
истории писцы.
Но боль близких,
любимых, нам
еще
кричит
из сухих цифр.
30
миллионов
взяли на мушку,
в сотнях
миллионов
стенанье и вой.
Но и этот
ад
покажется погремушкой
с грядущей
готовящейся войной.
Всеми спинами,
по пленам драными,
руками,
брошенными
на операционном столе,
всеми
в осень
ноющими ранами,
всей трескотней
всех костылей,
дырами ртов,
– выбил бой! —
голосом,
визгом газовой боли —
мир,
крикни
– Долой!!!
Не будет!
Не хотим!
Не позволим!
Нациям
нет
врагов наций.
Нацию
выдумал
мира враг.
Выходи
не с нацией драться,
рабочий мира,
мира батрак!
Иди,
пролетарской армией топая,
штыки
последние
атакой выставь!
«Фразы
о мире —
пустая утопия,
пока
не экспроприирован
класс капиталистов».
завтра… —
а справимся все-таки!
Виновным – смерть.
Невиновным – вдвойне.
Сбейте
жирных
дюжины и десятки.
Миру – мир,
война – войне.
СЕВАСТОПОЛЬ – ЯЛТА
В авто
насажали
разных армян,
рванулись —
и мы в пути.
Дорога до Ялты
будто роман:
все время
авто
подступает к горам,
охаживая кряжевые.
Вот так и у нас
влюбленья пора:
намотишь —
и мчишь, ухаживая.
Авто
начинает
по солнцу трясть,
то жаренней ты,
то варенней:
так сердце
тебе
распаляет страсть,
и грудь —
раскаленной жаровней.
не вяжешь лык,
с кружением
нету сладу.
У этих
у самых
гроздьев шашлык —
То солнечный жар,
то ущелий тоска, —
не верь
ни единой версийке.
и кто персюки
и персики?
И вдруг вопьешься,
любовью залив
и душу,
и тело,
и рот.
Так разом
встают
облака и залив
в разрыве
Байдарских ворот.
И сразу
нудней и нудней,
в туннель,
тормозами тужась.
Вот куча камня,
и церковь над ней —
ужасом
всех супружеств.
И снова
о скалы скулой,
с боков
побелелой глядит.
Так ревность
тебя
обступает скалой —
за камнем
А дальше —
тишь;
крестьяне, корпя,
лозой
растилали скаты.
Так,
потом кропя,
и я
рисую плакаты.
Потом,
пропылясь,
проплывают года,
трусят
суетнею мышиной,
и лишь
развлекает
случайно
лопнувшей шиной.
Когда ж
окончательно
это доест,
распух
от моторного гвалта —
– Стоп! —
И склепом
– Пожалте
Ялта.
ВЛАДИКАВКАЗ – ТИФЛИС
Только
вступила в Кавказ,
я вспомнил,
что я —
грузин.
Эльбрус,
Казбек.
И еще —
как вас?!
На гору
горы грузи!
Уже
на мне
никаких рубах.
Бродягой, —
один архалух.
Уже
подо мной
такой карабах,
что Ройльсу —
и то б в похвалу.
Было:
с ордой,
загорел и носат,
старее
всего старья,
я влез,
веков девятнадцать назад,
в Дарьял.
Лезгинщик
и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
прошел
и возделал мушой[11]
по самый Батум.
От этих дел
не вспомнят ни зги.
История —
бубнит лишь,
что были
царьки да князьки:
Ираклии,
Нины,
Давиды.
Стена —
и то
знакомая что-то.
В тахтах
вот этой вот башни —
я помню:
я вел
Руставели Шотой
с царицей
с Тамарою
А после
катился,
костями хрустя,
чтоб в пену
Тереку врыться.
Да это что!
И лучше
резвилась царица.
А дальше
я видел —
в пробоину скал
вот с этих
тропиночек узких
на сакли,
звеня,
опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
от жизни
взбираясь ввысь,
гитарой
душу отверз —
«Мхолот шен эртс
рац, ром чемтвис
Моуция
маглидган гмертс[12]…»
И утро свободы
в кровавой росе
встает поодаль.
И вот
я мечу,
я, мститель Арсен,
бомбы
5-го года.
Живились
в пажах
князевы сынки,
а я
ежедневно
и наново
опять вспоминаю
все синяки
от плеток
всех Алихановых.
И дальше
история наша
хмура.
Я вижу
правящих кучку.
Какие-то люди,
мутней, чем Кура,
французов чмокают в ручку.
а может,
больше веков
угнетателей узы я,
чтоб только
под знаменем большевиков
воскресла
свободная Грузия.
Да,
я грузин,
но не старенькой нации,
забитой
в ущелье в это.
Я —
одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
омрачается
ужасом
крови и яри.
Мы бродим,
мы
еще
не вино,
ведь мы еще
только мадчари[13].
Я знаю:
глупость – эдемы и рай!
Но если
пелось про это,
Грузию,
подразумевали поэты.
Я жду,
чтоб аэро
в горы взвились.
Как женщина,
мною
лелеема
что в хвост
со словом «Тифлис»
вобьем
фабричные клейма.
Грузин я,
но не кинто озорной,
острящий
и пьющий после.
Я жду,
чтоб гудки
взревели зурной,
где шли
лишь кинто[14]
да ослик.
Я чту
поэтов грузинских дар,
но ближе
всех песен в мире
мне ближе
всех
и зурн
и гитар
лебедок
и кранов шаири[15].
во всю трудовую прыть,
для стройки
не жаль ломаний!
Если
даже
Казбек помешает —
Все равно
не видать
в тумане.
ТАМАРА И ДЕМОН
От этого Терека
в поэтах
Я Терек не видел.
Большая потерийка.
Из омнибуса
сошел,
поплевывал
в Терек с берега,
совал ему
в пену
палку.
Чего же хорошего?
Шумит,
как Есенин в участке.
Как будто бы
Терек
сорганизовал,
проездом в Боржом,
Луначарский.
Хочу отвернуть
заносчивый нос
и чувствую:
стыну на грани я,
овладевает
мною
гипноз,
воды
и пены играние.
Вот башня,
револьвером
небу к висну,
разит
красотою нетроганой.
Поди,
подчини ее
преду искусств —
Петру Семенычу
Когану.
Стою,
и злоба взяла меня,
что эту
дикость и выступы
с такой бездарностью
я
променял
на славу,
рецензии,
диспуты.
Мне место
не в «Красных нивах»,
а здесь,
и не построчно,
а даром
срывая
струны гитарам.
Я знаю мой голос:
паршивый тон,
но страшен
силою ярой.
Кто видывал,
не усомнится,
что
я
был бы услышан Тамарой.
Царица крепится,
взвинчена хоть,
величественно
делает пальчиком.
Но я ей
– А мне начхать,
царица вы
или прачка!
Тем более
с песен —
А стирка —
А даром
лишь воду —
поди,
попей-ка! —
Взъярилась царица,
к кинжалу рука.
Козой,
из берданки ударенной.
Но я ей
по-своему,
вы ж знаете как —
под ручку…
любезно…
– Сударыня!
Чего кипятитесь,
как паровоз?
Мы
общей лирики лента.
Я знаю давно вас,
мне
много про вас
говаривал
некий Лермонтов.
Он клялся,
что страстью
и равных нет…
Таким мне
Любви я заждался,
мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
Да так,
распостелилась в пух.
От черта скраду
и от бога я!
Ну что тебе Демон?
Дух!
К тому ж староват —
Не кинь меня в пропасть,
будь добра.
От этой ли
струшу боли я?
Мне
даже
а грудь и бока —
тем более.
дашь
и