Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Сочинения

снова

идет

елейный скулеж.

Мне б

язык испанский!

Я б спросил, взъяренный

– Ангелицы,

попросту

ответ поэту дайте —

если

люди вы,

то кто ж

тогда

вороны?

А если

вы вороны,

почему вы не летаете?

Агитпропщики!

не лезьте вон из кожи.

Весь земной

обревизуйте шар.

Самый

замечательный безбожник

не придумает

кощунственнее шарж!

Радуйся, распятый Иисусе,

не слезай

с гвоздей своей доски,

а вторично явишься —

сюда

не суйся —

все равно:

повесишься с тоски!

АТЛАНТИЧЕСКИЙ ОКЕАН

Испанский камень

слепящ и бел,

а стены —

зубьями пил.

Пароход

до двенадцати

уголь ел

и пресную воду пил.

Повел

пароход

окованным носом

и в час,

сопя,

вобрал якоря

и понесся.

Европа

скрылась, мельчась.

Бегут

по бортам

водяные глыбы,

огромные,

как года.

Надо мною птицы,

подо мною рыбы,

а кругом —

вода.

Недели

грудью своей атлетической —

то работяга,

то в стельку пьян —

вздыхает

и гремит

Атлантический

океан.

«Мне бы, братцы,

к Сахаре подобраться

Развернись и плюнь —

пароход внизу.

Хочу топлю,

хочу везу.

Выходи сухой —

сварю ухой.

Людей не надо нам —

малы к обеду.

Не трону…

ладно…

пускай едут…»

Волны

будоражить мастера:

детство выплеснут;

другому —

голос милой.

Ну, а мне б

опять

знамена простирать!

Вон —

пошло,

затарахтело,

загромило!

И снова

вода

присмирела сквозная,

и нет

никаких сомнений ни в ком.

И вдруг,

откуда-то —

черт его знает! —

встает

из глубин

воднячий Ревком.

И гвардия капель

воды партизаны —

взбираются

ввысь

с океанского рва,

до неба метнутся

и падают заново,

порфиру пены в клочки изодрав.

И снова

спаялись воды в одно,

волне

повелев

разбурлиться вождем.

И прет волнища

с-под тучи

на дно —

приказы

и лозунги

сыплет дождем.

И волны

клянутся

всеводному Цику

оружие бурь

до победы не класть.

И вот победили —

экватору в циркуль

Советов-капель бескрайняя власть.

Последних волн небольшие митинги

шумят

о чем-то

в возвышенном стиле.

И вот

океан

улыбнулся умытенький

и замер

на время

в покое и в штиле.

Смотрю за перила.

Старайтесь, приятели!

Под трапом,

нависшим

ажурным мостком,

при океанском предприятии

потеет

над чем-то

волновий местком.

И под водой

деловито и тихо

дворцом

растет

кораллов плетенка,

чтоб легше жилось

трудовой китихе

с рабочим китом

и дошкольным китенком,

Уже

и луну

положили дорожкой.

Хоть прямо

на пузе,

как по суху, лазь.

Но враг не сунется —

в небо

сторожко

глядит,

не сморгнув,

Атлантический глаз.

То стынешь

в блеске лунного лака,

то стонешь,

облитый пеною ран.

Смотрю,

смотрю —

и всегда одинаков,

любим,

близок мне океан.

Вовек

твой грохот

удержит ухо.

В глаза

тебя

опрокинуть рад.

По шири,

по делу,

по крови,

по духу —

моей революции

старший брат.

МЕЛКАЯ ФИЛОСОФИЯ НА ГЛУБОКИХ МЕСТАХ

Превращусь

не в Толстого, так в толстого, —

ем,

пишу,

от жары балда.

Кто над морем не философствовал?

Вода.

Вчера

океан был злой,

как черт,

сегодня

смиренней

голубицы на яйцах.

Какая разница!

Все течет…

Все меняется.

Есть

У воды

своя пора:

часы прилива,

часы отлива.

А у Стеклова

вода

не сходила с пера.

Несправедливо.

Дохлая рыбка

плывет одна.

Висят

плавнички,

как подбитые крылышки.

Плывет недели,

и нет ей —

ни дна,

ни покрышки.

Навстречу

медленней, чем тело тюленье,

пароход из Мексики,

а мы —

туда.

Иначе и нельзя.

Разделение

труда.

Это кит – говорят.

Возможно и так.

Вроде рыбьего Бедного —

обхвата в три.

Только у Демьяна усы наружу,

а у кита

внутри.

Годы – чайки.

Вылетят в ряд —

и в воду —

брюшко рыбешкой пичкать.

Скрылись чайки.

В сущности говоря,

где птички?

Я родился,

рос,

кормили соскою, —

жил,

работал,

стал староват…

Вот и жизнь пройдет,

как прошли Азорские

острова.

БЛЕК ЭНД УАЙТ

Если

Гавану

окинуть мигом

рай-страна,

страна что надо.

Под пальмой

на ножке

стоят фламинго.

Цветет

коларио

по всей Ведадо.

В Гаване

все

разграничено четко:

у белых доллары,

у черных – нет.

Поэтому

Вилли

стоит со щеткой

у «Энри Клей энд Бок, лимитед».

Много

за жизнь

повымел Вилли —

одних пылинок

целый лес, —

поэтому

волос у Вилли

вылез,

поэтому

живот у Вилли

влез.

Мал его радостей тусклый спектр:

шесть часов поспать на боку,

да разве что

вор,

портовой инспектор,

кинет

негру

цент на бегу.

От этой грязи скроешься разве?

Разве что

стали б

ходить на голове.

И то

намели бы

больше грязи:

волосьев тыщи,

а ног —

две.

Рядом

шла

нарядная Прадо.

То звякнет,

то вспыхнет

трехверстный джаз.

Дурню покажется,

что и взаправду

бывший рай

в Гаване как раз.

В мозгу у Вилли

мало извилин,

мало всходов,

мало посева.

Одно —

единственное

вызубрил Вилли

тверже,

чем камень

памятника Масео:

«Белый

ест

ананас спелый,

черный —

гнилью моченый.

Белую работу

делает белый,

черную работу —

черный».

Мало вопросов Вилли сверлили.

Но один был

закорюка из закорюк.

И когда

вопрос этот

влезал в Вилли,

щетка

падала

из Виллиных рук.

И надо же случиться,

чтоб как раз тогда

к королю сигарному

Энри Клей

пришел,

белей, чем облаков стада,

величественнейший из сахарных королей.

Негр

подходит

к туше дебелой:

«Ай бэг ер пардон, мистер Брэгг!

Почему и сахар,

белый-белый,

должен делать

черный негр?

Черная сигара

не идет в усах вам —

она для негра

с черными усами.

А если вы

любите

кофий с сахаром,

то сахар

извольте

делать сами».

Такой вопрос

не проходит даром.

Король

из белого

становится желт.

Вывернулся

король

сообразно с ударом,

выбросил обе перчатки

и ушел.

Цвели

кругом

чудеса ботаники.

Бананы

сплетали

сплошной кров.

Вытер

негр

о белые подштанники

руку,

с носа утершую кровь.

Негр

посопел подбитым носом,

поднял щетку,

держась за скулу.

Откуда знать ему,

что с таким вопросом

надо обращаться

в Коминтерн,

в Москву?

СИФИЛИС

Пароход подошел,

завыл,

погудел —

и скован,

как каторжник беглый.

На палубе

700 человек людей,

остальные —

негры.

Подплыл

катерок

с одного бочка.

Вбежав

по лесенке хромой,

осматривал

врач в роговых очках:

«Которые с трахомой?»

Припудрив прыщи

и наружность вымыв,

с кокетством себя волоча,

первый класс

дефилировал

мимо

улыбавшегося врача.

Дым

голубой

из двустволки ноздрей

колечком

единым

свив,

первым

шел

в алмазной заре

свиной король

Свифт.

Трубка

воняет,

в метр длиной.

Попробуй к такому —

полезь!

Под шелком кальсон,

под батистом-лино,

поди,

разбери болезнь.

«Остров,

дай

воздержанья зарок!

Остановить велите!»

Но взял

капитан

под козырек

и спущен Свифт —

сифилитик.

За первым классом

шел второй.

Исследуя

этот класс,

врач

удивлялся,

что ноздри с дырой, —

лез

и в ухо

и в глаз.

Врач смотрел,

губу своротив,

нос

под очками

взморща.

Врач

троих

послал в карантин

из

второклассного сборища.

За вторым

надвигался

третий класс,

черный от негритья.

Врач посмотрел:

четвертый час,

время коктейлей

питья.

– Гоните обратно

трюму в щель!

Больные —

видно и так.

Грязный вид…

И вообще

оспа не привита. —

У негра

виски

ревмя ревут.

Валяется

в трюме

Том.

Назавтра

Тому

оспу привьют —

и Том

возвратится в дом.

На берегу

у Тома

жена.

Волоса

густые, как нефть.

И кожа ее

черна и жирна,

как вакса

«Черный лев».

Пока

по работам

Том болтается,

– у Кубы

губа не дура

жену его

прогнали с плантаций

за неотработку

натурой.

Луна

в океан

накидала монет,

хоть сбросься,

вбежав на насыпь!

Недели

ни хлеба,

ни мяса нет.

Недели —

одни ананасы.

Опять

пароход

привинтило винтом.

Следующий

через недели!

Как дождаться

с голодным ртом?

– Забыл,

разлюбил,

забросил Том!

С белой

рогожу

делит! —

Не заработать ей

и не скрасть.

Везде

полисмены под зонтиком.

А мистеру Свифту

последнюю страсть

раздула

эта экзотика.

Потело

тело

под бельецом

от черненького мясца.

Он тыкал

доллары

в руку, в лицо,

в голодные месяца.

Схватились —

желудок,

пустой давно,

и верности тяжеловес.

Она

решила отчетливо:

«No!», —

и глухо сказала:

«Yes!»

Уже

на дверь

плечом напирал

подгнивший мистер Свифт.

Его

и ее

наверх

в номера

взвинтил

услужливый лифт.

Явился

Том

через два денька.

Неделю

спал без просыпа.

И рад был,

что есть

и хлеб,

и деньга

и что не будет оспы.

Но день пришел,

и у кож

в темноте

узор непонятный впеплен.

И дети

у матери в животе

онемевали

и слепли.

Суставы ломая

день ото дня,

года календарные вылистаны,

и кто-то

у тел

половину отнял

и вытянул руки

для милостыни.

Внимание

к негру

стало особое.

Когда

собиралась паства,

морали

наглядное это пособие

показывал

постный пастор:

«Карает бог

и его

и ее

за то, что

водила гостей!»

И слазило

черного мяса гнилье

с гнилых

негритянских костей.

В политику

этим

не думал ввязаться я.

А так —

срисовал для видика.

Одни говорят —

«цивилизация»,

другие —

«колониальная политика».

ХРИСТОФОР КОЛОМБ

Христофор Колумб был Христофор

Коломб – испанский еврей.

Из журналов.

1

Вижу, как сейчас,

объедки да бутылки…

В портишке,

известном

лишь кабачком,

Коломб Христофор

и другие забулдыги

сидят,

нахлобучив

шляпы бочком.

Христофора злят,

пристают к Христофору:

«Что вы за нация?

Один Сион!

Любой португалишка

даст тебе фору!»

Вконец извели Христофора —

и он

покрыл

дисканточком

щелканье пробок

(задели

в еврее

больную струну):

«Что вы лезете:

Европа да Европа!

Возьму

и открою другую

страну».

Дивятся приятели:

«Что с Коломбом?

Вина не пьет,

не ходит гулять.

Надо смотреть

не вывихнул ум бы.

Всю ночь сидит,

раздвигает циркуля».

2

Мертвая хватка в молодом еврее;

думает,

не ест,

недосыпает ночей.

Лакеев

оттягивает

за фалды ливреи,

лезет

аж в спальни

королей и богачей.

«Кораллами торгуете?!

Дешевле редиски.

Сам

наловит

каждый мальчуган.

То ли дело

материк индийский:

не барахло

бирюза,

жемчуга!

Дело верное:

вот вам карта.

Это океан,

а это —

мы.

Пунктиром путь

и бриллиантов караты

на каждый полтинник,

данный взаймы».

Тесно торгашам.

Томятся непоседы.

Посуху

и в год

не обернется караван.

И закапали

флорины и пезеты

Христофору

в продырявленный карман.

3

Идут,

посвистывая,

отчаянные из отчаянных.

Сзади тюрьма.

Впереди —

ни рубля.

Арабы,

французы,

испанцы

и датчане

лезли

по трапам

Коломбова корабля.

«Кто здесь Коломб?

До Индии?

В ночку!

(Чего не откроешь,

если в пузе орган!)

Выкатывай на палубу

белого бочку,

а там

вези

хоть к черту на рога!»

Прощанье – что надо.

Не отъезд – а помпа:

день

не просыхали

капли на усах,

Время

меряли,

вперяясь в компас.

Спьяна

путали штаны и паруса.

Чуть не сшибли

маяк зажженный.

Палубные

не держатся на полу,

и вот,

быть может, отсюда,

с Жижона,

на всех парусах

рванулся Коломб.

4

Единая мысль мне сегодня люба,

что эти вот волны

Коломба лапили,

что в эту же воду

с Коломбова лба

стекали

пота

усталые капли.

Что это небо

землей обмеля,

на это вот облако,

вставшее с юга, —

«На мачты, братва!

глядите —

земля!» —

орал

рассудок теряющий юнга.

И вновь

океан

с простора раскосого

вбивал

в небеса

громыхающий клин,

а после

братался

с волной сарагоссовой.

и вместе

пучки травы волокли.

Он

этой же бури слушал лады.

Когда ж

затихает бури задор,

мерещатся

в водах

Коломба следы,

ведущие

на Сан-Сальвадор.

5

Вырастают дни

в бородатые месяцы.

Луны

мрут

у мачты на колу.

Надоело океану,

Атлантический бесится.

Взбешен Христофор,

извелся Коломб.

С тысячной волны трехпарусник

съехал.

На тысячу первую взбираться

надо.

Видели Атлантический?

Тут не до смеха!

Команда ярится —

устала команда.

Шепчутся:

«Черту ввязались в попутчики.

Дома плохо?

И стол и кровать.

Знаем мы

эти

жидовские штучки —

разные

Америки

закрывать и открывать!»

За капитаном ходят по пятам.

«Вернись! – говорят,

играют мушкой. —

Какой ты ни есть

капитан-раскапитан,

а мы тебе тоже

не фунт с осьмушкой».

Лазит Коломб

на брамсель с фока,

глаза аж навыкате,

исхудал лицом;

пустился вовсю:

придумал фокус

со знаменитым

Колумбовым яйцом.

Что яйцо? —

игрушка на день.

И день

не оттянешь

у жизни-воровки.

Галдит команда,

на Коломба глядя:

«Крепка

петля

из генуэзской веревки.

Кончай,

Христофор,

собачий век!..»

И кортики

воздух

во тьме секут.

«Земля!» —

Горизонт в туманной

кайме.

Как я вот

в растущую Мексику

и в розовый

этот

песок на заре,

вглазелись.

Не смеют надеяться:

с кольцом экватора

в медной ноздре

вставал

материк индейцев.

6

Года прошли.

В старика

шипуна

смельчал Атлантический,

гордый смолоду.

С бортов «Мажестиков»

любая шпана

плюет

в твою

седоусую морду.

Коломб!

твое пропало наследство!

В вонючих трюмах

твои потомки

с машинным адом

в горящем соседстве

лежат,

под щеку

подложивши котомки.

А сверху,

в цветах первоклассных розеток,

катаясь пузом

от танцев

до пьянки,

в уюте читален,

кино

и клозетов

катаются донны,

сеньоры

и янки.

Ты балда, Коломб, —

скажу по чести.

Что касается меня,

то я бы

лично —

я б Америку закрыл,

слегка почистил,

а потом

опять открыл —

вторично.

ТРОПИКИ

(Дорога Вера-Круц – Мехико-сити)

Смотрю:

вот это —

тропики.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд

прет торопкий

сквозь пальмы,

сквозь банановые.

Их силуэты-веники

встают рисунком тошненьким:

не то они – священники,

не то они – художники.

Аж сам

не веришь факту:

из всей бузы и вара

встает

растенье – кактус

трубой от самовара.

А птички в этой печке

красивей всякой меры.

По смыслу —

воробейчики,

а видом —

шантеклеры.

Но прежде чем

осмыслил лес

и бред,

и жар,

и день я —

и день

и лес исчез

без вечера

и без

предупреждения.

Где горизонта борозда?!

Все линии

потеряны.

Скажи,

которая звезда

и где

глаза пантерины?

Не счел бы

лучший казначей

звезды

тропических ночей,

настолько

ночи августа

звездой набиты

нагусто.

Смотрю:

ни зги, ни тропки.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд прет

сквозь тропики,

сквозь запахи

банановые.

МЕКСИКА

О, как эта жизнь читалась взасос!

Идешь.

Наступаешь на ноги.

В руках

превращается

ранец в лассо,

а клячи пролеток —

мустанги.

Взаправду

игрушечный

рос магазин,

ревел

пароходный гудок.

Сейчас же

сбегу

в страну мокасин —

лишь сбондю

рубль и бульдог.

А сегодня

это не умора.

Сколько миль воды

винтом нарыто, —

и встает

живьем

страна Фениамора

Купера

и Майн Рида.

Рев сирен,

кончается вода.

Мы прикручены

к земле

о локоть локоть.

И берет

набитый «Лефом»

чемодан

Монтигомо

Ястребиный Коготь.

Глаз торопится слезой налиться.

Как? чему я рад? —

– Ястребиный Коготь!

Я ж

твой «Бледнолицый

Брат».

Где товарищи?

чего таишься?

Помнишь,

из-за клумбы

стрелами

отравленными

в Кутаисе

били

мы

по кораблям Колумба? —

Цедит

злобно

Коготь Ястребиный,

медленно,

как треснувшая крынка:

Нету краснокожих – истребили

гачупины с гринго.

Ну, а тех из нас,

которых

пульки

пощадили,

просвистевши мимо,

кабаками

кактусовой «пульке»

добивает

по 12-ти сантимов.

Заменила

чемоданов куча

стрелы,

от которых

никуда не деться… —

Огрызнулся

и пошел,

сомбреро нахлобуча

вместо радуги

из перьев

птицы Кетцаль.

Года и столетья!

Как ни косите

склоненные головы дней, —

корявые камни

Мехико-сити

прошедшее вышепчут мне.

Это

было

так давно,

как будто не было.

Бабушки столетних попугаев

не запомнят.

Здесь

из зыби озера

вставал Пуабло,

дом-коммуна

в десять тысяч комнат.

И золото

между озерных зыбей

лежало,

аж рыть не надо вам.

Чего еще,

живи,

бронзовей,

вторая сестра Элладова!

Но очень надо

за морем

белым,

чего индейцу не надо.

Жадна

у белого

Изабелла,

жена

короля Фердинанда.

Тяжек испанских пушек груз.

Сквозь пальмы,

сквозь кактусы лез

по этой дороге

из Вера-Круц

генерал

Эрнандо Кортес.

Пришел.

Вода студеная

хочет

вскипеть кипятком

от огня.

Дерутся

72 ночи

и 72 дня.

Хранят

краснокожих

двумордые идолы.

От пушек

не видно вреда.

Как мышь на сало,

прельстясь на титулы,

своих

Моктецума предал.

Напрасно,

разбитых

в отряды спаяв,

Гватемок

в озерной воде

мок.

Что

против пушек

стреленка твоя!..

Под пытками

умер Гватемок.

И вот стоим,

индеец да я,

товарищ

далекого детства.

Он умер,

чтоб в бронзе

веками стоять

наискосок от полпредства.

Внизу

громыхает

столетий орда,

и горько стоять индейцу.

Что братьям его,

рабам,

чехарда

всех этих Хуэрт

и Диэцов?..

Прошла

годов трезначная сумма.

Героика

нынче не тема.

Пивною маркой стал Моктецума,

пивной маркой – Гватемок.

Буржуи

все

под одно стригут.

Вконец обесцветили мир мы.

Теперь

в утешенье земле-старику

лишь две

конкурентки фирмы.

Ни лиц пожелтелых,

ни солнца одеж.

В какую

огромную лупу,

в какой трущобе

теперь

найдешь

сарапе и Гваделупу?

Что Рига, что Мехико —

родственный жанр.

Латвия

тропического леса.

Вся разница:

зонтик в руке у рижан,

а у мексиканцев

«Смит и Вессон».

Две Латвии

с двух земных боков —

различные собой они

лишь тем,

что в Мексике

режут быков

в театре,

а в Риге —

на бойне.

И совсем как в Риге,

около пяти,

проклиная

мамову опеку,

фордом

разжигая жениховский аппетит,

кружат дочки

по Чапультапеку.

А то,

что тут урожай фуража,

что в пальмы земля разодета,

так это от солнца, —

сиди

и рожай

бананы и президентов.

Наверху министры

в бриллиантовом огне.

Под —

народ.

Голейший зад виднеется.

Без штанов,

во-первых, потому, что нет,

во-вторых, —

не полагается:

индейцы.

Обнищало

моктецумье племя,

и стоит оно

там,

где город

выбег

на окраины прощаться

перед вывеской

муниципальной:

«Без штанов

в Мехико-сити

вход воспрещается».

Пятьсот

по Мексике

нищих племен,

а сытый

с одним языком:

одной рукой выжимает в лимон,

одним запирает замком.

Нельзя

борьбе

в племена рассекаться.

Нищий с нищими

рядом!

Несись

по земле

из страны мексиканцев,

роднящий крик:

«Камарада!»

Голод

мастер людей равнять.

Каждый индеец,

кто гол.

В грядущем огне

родня-головня

ацтек,

метис

и креол.

Мильон не угробят богатых лопаты.

Страна!

Поди,

покори ее!

Встают

взамен одного Запаты

Гальваны,

Морено,

Карио.

Сметай

с горбов

толстопузых обузу,

ацтек,

креол

и метис!

Скорей

над мексиканским арбузом,

багровое знамя, взметись!

БОГОМОЛЬНОЕ

Большевики

надругались над верой православной.

В храмах-клубах —

словесные бои.

Колокола без языков —

немые словно.

По божьим престолам

похабничают воробьи.

Без веры

и нравственность ищем напрасно.

Чтоб нравственным быть

кадилами вей.

Вот Мексика, например,

потому и нравственна,

что прут

богомолки

к вратам церквей.

Кафедраль —

богомольнейший из монашьих институтцев.

Брат «Notre Dame’a»

на площади, —

а около,

Запружена народом,

«Площадь Конституции»,

в простонародии —

площадь «Сокола»

Блестящий

двенадцатицилиндровый

«пакард»

остановил шофер,

простоватый хлопец.

– Стой, – говорит, —

помолюсь пока… —

донна Эсперанца Хуан-де-Лопец.

Нету донны

ни час, ни полтора.

Видно, замолилась.

Веровать так веровать

И снится шоферу —

донна у алтаря.

Париж

голубочком

душа шоферова.

А в кафедрале

безлюдно и тихо:

не занято

в соборе

ни единого стульца.

С другой стороны

у собора —

выход

сразу

на четыре гудящие улицы.

Донна Эсперанца

выйдет как только,

к донне

дон распаленный кинется.

За угол!

Улица «Изабелла Католика»

а в этой улице —

гостиница на гостинице.

А дома

растет до ужина

свирепость мужина.

У дона Лопеца

терпенье лопается.

То крик,

то стон

испускает дон.

Гремит

по квартире

тигровый

Скачать:PDFTXT

снова идет елейный скулеж. Мне б язык испанский! Я б спросил, взъяренный – Ангелицы, попросту ответ поэту дайте — если люди вы, то кто ж тогда вороны? А если вы