Скачать:PDFTXT
Сочинения

сама

и дитя-машинистка,

невинность блюдя,

не допустят близко.

А разных главных

неуловимо

шоферы

возят и возят мимо.

Не ухватишь —

скользкие, —

не люди, а налимы.

«Без доклада воспрещается».

Куда ни глянь,

«И пойдут они, солнцем палимы,

И застонут»…

Дело дрянь!

Кто бы ни были

сему виновниками

сошка маленькая

или крупный кит, —

разорвем

сплетенную чиновниками

паутину кумовства,

протекций,

волокит.

ЛЮБОВЬ

Мир

опять

цветами оброс,

у мира

весенний вид.

И вновь

встает

нерешенный вопрос

о женщинах

и о любви.

Мы любим парад,

нарядную песню.

Говорим красиво,

выходя на митинг.

Но часто

под этим,

покрытый плесенью,

старенький-старенький бытик.

Поет на собранье:

«Вперед, товарищи…»

А дома,

забыв об арии сольной,

орет на жену,

что щи не в наваре

и что

огурцы

плоховато просолены.

Живет с другой

киоск в ширину,

бельем —

шантанная дива.

Но тонким чулком

попрекает жену:

– Компрометируешь

пред коллективом. —

То лезут к любой,

была бы с ногами.

Пять баб

переменит

в течение суток.

У нас, мол,

свобода,

а не моногамия.

Долой мещанство

и предрассудок!

С цветка на цветок

молодым стрекозлом

порхает,

летает

и мечется.

Одно ему

в мире

кажется злом —

это

алиментщица.

Он рад умереть,

экономя треть,

три года

судиться рад:

и я, мол, не я,

и она не моя,

и я вообще

кастрат.

А любят,

так будь

монашенкой верной —

тиранит

ревностью

всякий пустяк

и мерит

любовь

на калибр револьверный,

неверной

в затылок

пулю пустя.

Четвертый —

герой десятка сражений,

а так,

что любо-дорого,

бежит

в перепуге

от туфли жениной,

простой туфли Мосторга.

А другой

стрелу любви

иначе метит,

путает

– ребенок этакий

уловленье

любимой

в романические сети

с повышеньем

подчиненной по тарифной

сетке…

По женской линии

тоже вам не райские скинии.

Простенького паренька

подцепила

барынька.

Он работать,

а ее

не удержать никак

бегает за клешем

каждого бульварника.

Что ж,

сиди

и в плаче

Нилом нилься.

Ишь! —

Жених!

– Для кого ж я, милые, женился?

Для себя

или для них? —

У родителей

и дети этакого сорта:

– Что родители?

И мы

не хуже, мол! —

Занимаются

любовью в виде спорта,

не успев

вписаться в комсомол.

И дальше,

к деревне,

быт без движеньица —

живут, как и раньше,

из года в год.

Вот так же

замуж выходят

и женятся,

как покупают

рабочий скот.

Если будет

длиться так

за годом годик,

то,

скажу вам прямо,

не сумеет

разобрать

и брачный кодекс,

где отец и дочь,

который сын и мама.

Я не за семью.

В огне

и в дыме синем

выгори

и этого старья кусок,

где шипели

матери-гусыни

и детей

стерег

отец-гусак!

Нет.

Но мы живем коммуной

плотно,

в общежитиях

грязнеет кожа тел.

Надо

голос

подымать за чистоплотность

отношений наших

и любовных дел.

Не отвиливай —

мол, я не венчан.

Нас

не поп скрепляет тарабарящий.

Надо

обвязать

и жизнь мужчин и женщин

словом,

нас объединяющим:

«Товарищи».

ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ

Товарищи,

позвольте

без позы,

без маски —

как старший товарищ,

неглупый и чуткий,

поразговариваю с вами,

товарищ Безыменский,

товарищ Светлов,

товарищ Уткин.

Мы спорим,

аж глотки просят лужения,

мы

задыхаемся

от эстрадных побед,

а у меня к вам, товарищи,

деловое предложение:

давайте

устроим

веселый обед!

Расстелим внизу

комплименты ковровые,

если зуб на кого —

отпилим зуб;

розданные

Луначарским

венки лавровые —

сложим

в общий

товарищеский суп.

Решим,

что все

по-своему правы.

Каждый поет

по своему

голоску!

Разрежем

общую курицу славы

и каждому

выдадим

по равному куску.

Бросим

друг другу

шпильки подсовывать,

разведем

изысканный

словесный ажур.

А когда мне

товарищи

предоставят слово

я это слово возьму

и скажу:

– Я кажусь вам

академиком

с большим задом,

один, мол, я

жрец

поэзий непролазных.

А мне

в действительности

единственное надо

чтоб больше поэтов

хороших

и разных.

Многие

пользуются

напостовской тряскою,

с тем

чтоб себя

обозвать получше.

– Мы, мол, единственные,

мы пролетарские… —

А я, по-вашему, что —

валютчик?

Я

по существу

мастеровой, братцы,

не люблю я

этой

философии нудовой.

Засучу рукавчики:

работать?

драться?

Сделай одолжение,

а ну, давай!

Есть

перед нами

огромная работа

каждому человеку

нужное стихачество.

Давайте работать

до седьмого пота

над поднятием количества,

над улучшением качества,

Я меряю

по коммуне

стихов сорта,

в коммуну

душа

потому влюблена,

что коммуна,

по-моему,

огромная высота,

что коммуна,

по-моему,

глубочайшая глубина.

А в поэзии

нет

ни друзей,

ни родных,

по протекции

не свяжешь

рифм лычки.

Оставим

распределение

орденов и наградных,

бросим, товарищи,

наклеивать ярлычки.

Не хочу

похвастать

мыслью новенькой,

но по-моему —

утверждаю без авторской спеси —

коммуна

это место,

где исчезнут чиновники

и где будет

много

стихов и песен.

Стоит

изумиться

рифмочек парой нам —

мы

почитаем поэтика гением.

Одного

называют

красным Байроном,

другого —

самым красным Гейнем.

Одного боюсь —

за вас и сам, —

чтоб не обмелели

наши души,

чтоб мы

не возвели

в коммунистический сан

плоскость раешников

и ерунду частушек.

Мы духом одно,

понимаете сами:

по линии сердца

нет раздела.

Если

вы не за нас,

а мы

не с вами,

то черта ль

нам

остается делать?

А если я

вас

когда-нибудь крою

и на вас

замахивается

перо-рука,

то я, как говорится,

добыл это кровью,

я

больше вашего

рифмы строгал.

Товарищи,

бросим

замашки торгашьи

– моя, мол, поэзия

мой лабаз! —

все, что я сделал,

все это ваше —

рифмы,

темы,

дикция,

бас!

Что может быть

капризней славы

и пепельней?

В гроб, что ли,

брать,

когда умру?

Наплевать мне, товарищи,

в высшей степени

на деньги,

на славу

и на прочую муру!

Чем нам

делить

поэтическую власть,

сгрудим

нежность слов

и слова-бичи,

и давайте

без завистей

и без фамилий

класть

в коммунову стройку

слова-кирпичи.

Давайте,

товарищи,

шагать в ногу.

Нам не надо

брюзжащего

лысого парика!

А ругаться захочется —

врагов много

по другую сторону

красных баррикад.

ФАБРИКА БЮРОКРАТОВ

Его прислали

для проведенья режима.

Средних способностей.

Средних лет.

В мыслях – планы.

В сердцерешимость.

В кармане – перо

и партбилет.

Ходит,

распоряжается энергичным жестом.

Видно —

занимается новая эра!

Сам совался в каждое место,

всех переглядел —

от зава до курьера.

Внимательный

к самым мельчайшим крохам,

вздувает

сердечный пыл…

Но бьются

слова,

как об стену горохом,

об —

канцелярские лбы.

А что канцелярии?

Внимает, мошенница!

Горите

хоть солнца ярче, —

она

уложит

весь пыл в отношеньица,

в анкетку

и в циркулярчик.

Бумажку

встречать

с отвращением нужно.

А лишь

увлечешься ею, —

то через день

голова заталмужена

в бумажную ахинею.

Перепишут все

и, канителью исходящей нитясь,

на доклады

с папками идут:

– Подпишитесь тут!

Да тут вот подмахнитесь!..

И вот тут, пожалуйста!..

И тут!..

И тут!.. —

Пыл

в чернила уплыл

без следа.

Пред

в бумагу

всосался, как клещ

Среда

это

паршивая вещь!!

Глядел,

лицом

белее мела,

сквозь канцелярский мрак.

Катился пот,

перо скрипело,

рука свелась

и вновь корпела, —

но без конца

громадой белой

росла

гора бумаг.

Что угодно

подписью подляпает,

и не разберясь:

куда,

зачем,

кого?

Собственную

тетушку

назначит римской папою.

Сам себе

подпишет

смертный приговор.

Совести

партийной

слабенькие писки

заглушает

с днями

исходящий груз.

Раскусил чиновник

пафос переписки,

облизнулся,

въелся

и – вошел во вкус.

Где решимость?

планы?

и молодчество?

Собирает канцелярию,

загривок мыля ей.

Разузнать

немедля

имя – отчество!

Как

такому

посылать конверт

с одной фамилией??! —

И опять

несется

мелким лайцем:

– Это так-то службу мы несем?!

Написали просто

«прилагается»

и забыли написать

«при сем»! —

В течение дня

страну наводня

потопом

ненужной бумажности,

в машину

живот

уложит —

и вот

на дачу

стремится в важности.

Пользы от него,

что молока от черта,

что от пшенной каши —

золотой руды.

Лишь растут

подвалами

отчеты,

вознося

чернильные пуды.

Рой чиновников

с недели на день

аннулирует

октябрьский гром и лом,

и у многих

даже

проступают сзади

пуговицы

дофевральские

с орлом.

Поэт

всегда

и добр и галантен,

делиться выводом рад.

Во-первых:

из каждого

при известном таланте

может получиться

бюрократ.

Вывод второй

(из фельетонной водицы

вытекал не раз

и не сто):

коммунист не птица,

и незачем обзаводиться

ему

бумажным хвостом.

Третий:

поднять бы его за загривок

от бумажек,

разостланных низом,

чтоб бумажки,

подписанные

прямо и криво,

не заслоняли

ему

коммунизм.

ТОВАРИЩУ НЕТТЕ, ПАРОХОДУ И ЧЕЛОВЕКУ

Я недаром вздрогнул.

Не загробный вздор.

В порт,

горящий,

как расплавленное лето,

разворачивался

и входил

товарищ «Теодор

Нетте».

Это – он.

Я узнаю его.

В блюдечках – очках спасательных кругов.

Здравствуй, Нетте!

Как я рад, что ты живой

дымной жизнью труб,

канатов

и крюков.

Подойди сюда!

Тебе не мелко?

От Батума,

чай, котлами покипел…

Помнишь, Нетте, —

в бытность человеком

ты пивал чаи

со мною в дипкупе?

Медлил ты.

Захрапывали сони.

Глаз

кося

в печати сургуча,

напролет

болтал о Ромке Якобсоне

и смешно потел,

стихи уча.

Засыпал к утру.

Курок

аж палец свел…

Суньтеся —

кому охота!

Думал ли,

что через год всего

встречусь я

с тобою —

с пароходом.

За кормой лунища.

Ну и здорово!

Залегла,

просторы надвое порвав.

Будто навек

за собой

из битвы коридоровой

тянешь след героя,

светел и кровав.

В коммунизм из книжки

верят средне.

«Мало ли,

что можно

в книжке намолоть

А такое —

оживит внезапно «бредни»

и покажет

коммунизма

естество и плоть.

Мы живем,

зажатые

железной клятвой.

За нее —

на крест,

и пулею чешите:

это —

чтобы в мире

без России,

без Латвии,

жить единым

человечьим общежитьем.

В наших жилах —

кровь, а не водица.

Мы идем

сквозь револьверный лай,

чтобы,

умирая,

воплотиться

в пароходы,

в строчки

и в другие долгие дела.

Мне бы жить и жить,

сквозь годы мчась.

Но в конце хочу —

других желаний нету

встретить я хочу

мой смертный час

так,

как встретил смерть

товарищ Нетте.

УЖАСАЮЩАЯ ФАМИЛЬЯРНОСТЬ

Куда бы

ты

ни направил разбег,

и как ни ерзай,

и где ногой ни ступи, —

есть Марксов проспект,

и улица Розы,

и Луначарского —

переулок или тупик.

Где я?

В Ялте или в Туле?

Я в Москве

или в Казани?

Разберешься?

Черта в стуле!

Не езда, а – наказанье.

Каждый дюйм

бытия земного

профамилиен

и разыменован.

В голове

от имен

такая каша!

Как общий котел пехотного полка.

Даже пса дворняжку

вместо

«Полкаша»

зовут:

«Собака имени Полкан».

«Крем Коллонтай.

Молодит и холит».

«Гребенки Мейерхольд».

«Мочала

а-ля Качалов».

«Гигиенические подтяжки

имени Семашки».

После этого

гуди во все моторы,

наизобретай идей мешок,

все равно —

про Мейерхольда будут спрашивать:

– «Который?

Это тот, который гребешок

Я

к великим

не суюсь в почетнейшие лики.

Я солдат

в шеренге миллиардной.

Но и я

взываю к вам

от всех великих:

– Милые,

не обращайтесь с ними фамильярно!

КАНЦЕЛЯРСКИЕ ПРИВЫЧКИ

Я

два месяца

шатался по природе,

чтоб смотреть цветы

и звезд огнишки.

Таковых не видел.

Вся природа вроде

телефонной книжки.

Везде

у скал,

на массивном грузе

Кавказа

и Крыма скалоликого,

на стенах уборных,

на небе,

на пузе

лошади Петра Великого,

от пыли дорожной

до гор,

где грозы

гремят,

грома потрясав, —

везде

отрывки стихов и прозы,

фамилии

и адреса.

«Здесь были Соня и Ваня Хайлов.

Семейство ело и отдыхало».

«Коля и Зина

соединили души».

Стрела

и сердце

в виде груши.

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Комсомолец Петр Парулайтис».

«Мусью Гога,

парикмахер из Таганрога».

На кипарисе,

стоящем века,

весь алфавит:

а б в г д е ж з к.

А у этого

от лазанья

талант иссяк.

Превыше орлиных зон

просто и мило:

«Исак

Лебензон».

Особенно

людей

винить не будем.

Таким нельзя

без фамилий и дат!

Всю жизнь канцелярствовали,

привыкли люди.

Они

и на скалу

глядят, как на мандат.

Такому,

глядящему

за чаем

с балконца

как солнце

садится в чаще,

ни восход,

ни закат,

а даже солнце

входящее

и исходящее.

Эх!

Поставь меня

часок

на место Рыкова,

я б

к весне

декрет железный выковал:

«По фамилиям

на стволах и скалах

узнать

подписавшихся малых.

Каждому

в лапки

дать по тряпке.

За спину ведра —

и марш бодро!

Подписавшимся

и Колям

и Зинам

собственные имена

стирать бензином.

А чтоб энергия

не пропадала даром,

кстати и Ай-Петри

почистить скипидаром.

А кто

до того

к подписям привык,

что снова

к скале полез, —

у этого

навсегда

закрывается лик —

без».

Под декретом подпись

и росчерк броский

Владимир Маяковский.

ХУЛИГАН

Республика наша в опасности.

В дверь

лезет

немыслимый зверь.

Морда матовым рыком гулка,

лапы —

в кулаках.

Безмозглый,

и две ноги для ляганий,

вот – портрет хулиганий.

Матроска в полоску,

словно леса.

Из этих лесов

глядят телеса.

Чтоб замаскировать рыло мандрилье,

шерсть

аккуратно

сбрил на рыле.

Хлопья пудры

(«Лебяжьего пуха»!),

бабочка-галстук

от уха до уха.

Души не имеется.

(Выдумка бар!)

В груди —

пивной

и водочный пар.

Обутые лодочкой

качает ноги водочкой.

Что ни шаг —

враг.

Вдрызг фонарь,

враги – фонари.

Мне темно,

так никто не гори.

Врагдверь,

враг – дом,

враг

всяк,

живущий трудом.

Врагчитальня.

Врагклуб.

Глупейте все,

если я глуп! —

Ремень в ручище,

и на нем

повисла гиря кистенем.

Взмахнет,

и гиря вертится, —

а ну —

попробуй встретиться!

По переулочкам – луна.

Идет одна.

Она юна.

– Хорошенькая!

(За косу.)

Обкрутимся без загсу! —

Никто не услышит,

напрасно орет

вонючей ладонью зажатый рот.

– Не нас контрапупят —

не наше дело!

Бежим, ребята,

чтоб нам не влетело! —

Луна

в испуге

за тучу пятится

от рваной груды

мяса и платьица.

А в ближней пивной

веселье неистовое.

Парень

пиво глушит

и посвистывает.

Поймали парня.

Парня – в суд.

У защиты

словесный зуд:

Конечно,

от парня

уйма вреда,

но кто виноват? —

Среда.

В нем

силу сдерживать

нет моготы.

Он – русский.

Он —

богатырь!

– Добрыня Никитич!

Будьте добры,

не трогайте этих Добрынь! —

Бантиком

губки

сложил подсудимый.

Прислушивается

к речи зудимой.

Сидит

смирней и краше,

чем сахарный барашек.

И припаяет судья

(сердобольно)

«4 месяца».

Довольно!

Разве

зверю,

который взбесится,

дают

на поправку

4 месяца?

Деревню – на сход!

Собери

и при ней

словами прожги парней!

Гуди,

и чтоб каждый завод гудел

об этой

последней беде.

А кто

словам не умилится,

тому

агитатор

шашка милиции.

Решимость

и дисциплина,

пружинь

тело рабочих дружин!

Чтоб, если

возьмешь за воротник,

хулиган раскис и сник.

Когда

у больного

рука гниет —

не надо жалеть ее.

Пора

топором закона

отсечь

гнилые

дела и речь!

ХУЛИГАН

Ливень докладов.

Преете?

Прей!

А под клубом,

гармошкой избранные,

в клубах табачных

шипит «Левенбрей»,

в белой пене

прибоем

трехгорное…

Еле в стул вмещается парень.

Один кулак

четыре кило.

Парень взвинчен.

Парень распарен.

Волос взъерошенный.

Нос лилов.

Мало парню такому доклада.

Парню —

слово душевное нужно.

Парню

силу выхлестнуть надо.

Парню надо

– новую дюжину!

Парень выходит.

Как в бурю на катере.

Тесен фарватер.

Тело намокло.

Парнем разосланы

к чертовой матери

бабы,

деревья,

фонарные стекла.

Смотрит —

кому бы заехать в ухо?

Что башка не придумает дурья?!

Бомба

из безобразий и ухарств,

дурости,

пива

и бескультурья.

Так, сквозь песни о будущем рае,

только солнце спрячется, канув,

тянутся

к центру огней

от окраин

драка,

муть

и ругня хулиганов.

Надо

в упор им —

рабочьи дружины,

надо,

чтоб их

судом обломало,

в спорт

перелить

мускулья пружины, —

надо и надо,

но этого мало

Суд не скрутит —

набрать имен

и раструбить

в молве многогласой,

чтоб на лбу горело клеймо:

«Выродок рабочего класса».

А главное – помнить,

что наше тело

дышит

не только тем, что скушано;

надо

рабочей культуры дело

делать так,

чтоб не было скушно.

РАЗГОВОР НА ОДЕССКОМ РЕЙДЕ ДЕСАНТНЫХ СУДОВ: «СОВЕТСКИЙ ДАГЕСТАН» И «КРАСНАЯ АБХАЗИЯ»

Перья-облака,

закат расканарейте!

Опускайся,

южной ночи гнет!

Пара

пароходов

говорит на рейде:

то один моргнет,

а то

другой моргнет.

Что сигналят?

Напрягаю я

морщины лба.

Красный раз…

угаснет,

и зеленый…

Может быть,

любовная мольба.

Может быть,

ревнует разозленный.

Может, просит:

«Красная Абхазия»!

Говорит

«Советский Дагестан».

Я устал,

один по морю лазая,

подойди сюда

и рядом стань. —

Но в ответ

коварная

она:

Как-нибудь

один

живи и грейся.

Я

теперь

по мачты влюблена

в серый «Коминтерн»,

трехтрубный крейсер.

– Все вы,

бабы,

трясогузки и канальи…

Что ей крейсер,

дылда и пачкун? —

Поскулил

и снова засигналил!

Кто-нибудь,

пришлите табачку!..

Скучно здесь,

нехорошо

и мокро.

Здесь

от скуки

отсыреет и броня… —

Дремлет мир,

на Черноморский округ

синь-слезищу

морем оброня.

ПИСЬМО ПИСАТЕЛЯ ВЛАДИМИРА ВЛАДИМИРОВИЧА МАЯКОВСКОГО ПИСАТЕЛЮ АЛЕКСЕЮ МАКСИМОВИЧУ ГОРЬКОМУ

Алексей Максимович,

как помню,

между нами

что-то вышло

вроде драки

или ссоры.

Я ушел,

блестя

потертыми штанами;

взяли Вас

международные рессоры.

Нынче

иначе.

Сед височный блеск,

и взоры озаренней.

Я не лезу

ни с моралью,

ни в спасатели,

без иронии,

как писатель

говорю с писателем.

Очень жалко мне, товарищ Горький,

что не видно

Вас

на стройке наших дней.

Думаете —

с Капри,

с горки

Вам видней?

Вы

и Луначарский —

похвалы повальные,

добряки,

а пишущий

бесстыж —

тычет

целый день

свои

похвальные

листы.

Что годится,

чем гордиться?

Продают «Цемент»

со всех лотков.

Вы

такую книгу, что ли, цените?

Нет нигде цемента,

а Гладков

написал

благодарственный молебен о цементе.

Затыкаешь ноздри,

нос наморщишь

и идешь

верстой болотца длинненького.

Кстати,

говорят,

что Вы открыли мощи

этого…

Калинникова.

Мало знать

чистописаниев ремесла,

расписать закат

или цветенье редьки.

Вот

когда

к ребру душа примерзла,

ты

ее попробуй отогреть-ка!

Жизнь стиха —

тоже тиха.

Что горенья?

Даже

нет и тленья

в их стихе

холодном

и лядащем.

Все

входящие

срифмуют впечатления

и печатают

в журнале

в исходящем.

А рядом

молотобойцев

анапестам

учит

профессор Шенгели.

Тут

не поймете просто-напросто,

в гимназии вы,

в шинке ли?

Алексей Максимович,

у Вас

в Италии

Вы

когда-нибудь

подобное

видали?

Приспособленность

и ласковость дворовой,

деятельность

блюдо-рубле – и

Скачать:PDFTXT

сама и дитя-машинистка, невинность блюдя, не допустят близко. А разных главных неуловимо шоферы возят и возят мимо. Не ухватишь — скользкие, — не люди, а налимы. «Без доклада воспрещается». Куда