Скачать:PDFTXT
Сочинения

покамест?

Морозы

в ночь

идут, скрипят

снегами – сапогами.

Небосвод,

наклонившийся

на комнату мою,

морем

заката

облит.

По розовой

глади

моря,

на юг —

тучи-корабли.

За гладь,

за розовую,

бросать якоря,

туда,

где березовые

дрова

горят.

Я

много

в теплых странах плутал.

Но только

в этой зиме

понятной

стала

мне

теплота

любовей,

дружб

и семей.

Лишь лежа

в такую вот гололедь,

зубами

вместе

проляскав —

поймешь:

нельзя

на людей жалеть

ни одеяло,

ни ласку.

Землю,

где воздух,

как сладкий морс,

бросишь

и мчишь, колеся, —

но землю,

с которою

вместе мерз,

вовек

разлюбить нельзя.

14

Скрыла

та зима,

худа и строга,

всех,

кто навек

ушел ко сну.

Где уж тут словам!

И в этих

строках

боли

волжской

я не коснусь

Я

дни беру

из ряда дней,

что с тыщей

дней

в родне.

Из серой

полосы

деньки,

их гнали

годы —

водники —

не очень

сытенькие,

не очень

голодненькие.

Если

я

чего написал,

если

чего

сказал —

тому виной

глаза-небеса,

любимой

моей

глаза.

Круглые

да карие,

горячие

до гари.

Телефон

взбесился шалый,

в ухо

грохнул обухом:

карие

глазища

сжала

голода

опухоль.

Врач наболтал —

чтоб глаза

глазели,

нужна

теплота,

нужна

зелень.

Не домой,

не на суп,

а к любимой

в гости

две

морковинки

несу

за зеленый хвостик.

Я

много дарил

конфект да букетов,

но больше

всех

дорогих даров

я помню

морковь драгоценную эту

и пол —

полена

березовых дров.

Мокрые,

тощие

под мышкой

дровинки,

чуть

потолще

средней бровинки.

Вспухли щеки.

Глазки —

щелки.

Зелень

и ласки

выходили глазки.

Больше

блюдца,

смотрят

революцию.

Мне

легше, чем всем, —

я

Маяковский.

Сижу

и ем

кусок

конский.

Скрип

дверь,

плача.

Сестра

младшая.

Здравствуй, Володя!

Здравствуй, Оля!

– завтра новогодие —

нет ли

соли? —

Делю,

в ладонях вешаю

щепотку

отсыревшую.

Одолевая

снег

и страх,

скользит сестра,

идет сестра,

бредет

трехверстной Преснею

солить

картошку пресную.

Рядом

мороз

шел

и рос.

Затевал

щекотку —

отдай

щепотку.

Пришла,

а соль

не валится —

примерзла

к пальцам.

За стенкой

шарк:

«Иди,

жена,

продай

пиджак,

купи

пшена».

Окно, —

с него

идут

снега,

мягка

снегов,

тиха

нога.

Бела,

гола

столиц

скала.

Прилип

к скале

лесов

скелет.

И вот

из-за леса

небу в шаль

вползает

солнца

вша.

Декабрьский

рассвет,

изможденный

и поздний,

встает

над Москвой

горячкой тифозной.

Ушли

тучи

к странам

тучным.

За тучей

берегом

лежит

Америка.

Лежала,

лакала

кофе,

какао.

В лицо вам,

толще

свиных причуд,

круглей

ресторанных блюд,

из нищей

нашей

земли

кричу:

Я

землю

эту

люблю.

Можно

забыть,

где и когда

пузы растил

и зобы,

но землю,

с которой

вдвоем голодал, —

нельзя

никогда

забыть!

15

Под ухом

самым

лестница

ступенек на двести, —

несут

минуты-вестницы

по лестнице

вести.

Дни пришли

и топали:

– Дожили,

вот вам, —

нету

топлив

брюхам

заводным.

Дымом

небесный

лак помутив,

до самой трубы,

до носа

локомотив

стоит

в заносах.

Положив

на валенки

цветные заплаты,

из ворот,

из железного зева,

снова

шли,

ухватясь за лопаты,

все,

кто мобилизован.

Вышли

за лес,

вместе

взялись.

Я ли,

вы ли,

откопали,

вырыли.

И снова

поезд

катит

за снежную

скатерть.

Слабеет

тело

без ед

и питья,

носилки сделали,

руки сплетя.

Теперь

запевай,

и домой можно

да на руки

положено

пять

обмороженных.

Сегодня

на лестнице,

грязной и тусклой,

копались

обывательские

слухи-свиньи.

Деникин

подходит

к самой,

к тульской,

к пороховой

сердцевине.

Обулись обыватели,

по пыли печатают

шепотоголосые

кухарочьи хоры.

Будет

крупичатая!..

пуды непочатые…

ручьи-чаи,

сухари,

сахары.

Бли-и-и-зко беленькие,

береги керенки! —

Но город

проснулся,

в плакаты кадрованный, —

это

партия звала:

«Пролетарий, на коня!»

И красные

скачут

на юг

эскадроны —

Мамонтова

нагонять.

Сегодня

день

вбежал второпях,

криком

тишь

порвав,

простреленным

легким

часто хрипя,

упал

и кончился,

кровав.

Кровь

по ступенькам

стекала на пол,

стыла

с пылью пополам

и снова

на пол

каплями

капала

из-под пули

Каплан.

Четверолапые

зашагали,

визг

шел

шакалий.

Салоп

говорит

чуйке,

чуйка

салопу:

– Заерзали

длинноносые щуки!

Скоро

всех

слопают! —

А потом

топырили

глаза-тарелины

в длинную

фамилий

и званий тропу.

Ветер

сдирает

списки расстрелянных,

рвет,

закручивает

и пускает в трубу.

Лапа

класса

лежит на хищнике —

Лубянская

лапа

Че-ка.

– Замрите, враги!

Отойдите, лишненькие!

Обыватели!

Смирно!

У очага! —

Миллионный

класс

вставал за Ильича

против

белого

чудовища клыкастого,

и вливалось

в Ленина,

леча,

этой воли

лучшее лекарство.

Хоронились

обыватели

за кухни,

за пеленки.

– Нас не трогайте —

мы

цыпленки.

Мы только мошки,

мы ждем кормежки.

Закройте,

время,

вашу пасть!

Мы обыватели —

нас обувайте вы,

и мы

уже

за вашу власть. —

А утром

небо

веча звонница!

Вчерашний

день

виня во лжи,

расколоколивали

птицы и солнце:

жив,

жив,

жив,

жив!

И снова дни

чередой заводной

сбегались

и просили.

– Идем

за нами —

«еще одно

усилье».

От боя к труду —

от труда до атак, —

в голоде,

в холоде

и наготе

держали

взятое,

да так,

что кровь

выступала из-под ногтей.

Я видел

места,

где инжир с айвой

росли

без труда

у рта моего, —

к таким

относишься иначе.

Но землю,

которую

завоевал

и полуживую

вынянчил,

где с пулей встань,

с винтовкой ложись,

где каплей

льешься с массами, —

с такою

землею

пойдешь

на жизнь,

на труд,

на праздник

и на смерть!

16

Мне

рассказывал

тихий еврей,

Павел Ильич Лавут:

«Только что

вышел я

из дверей,

вижу —

они плывут…»

Бегут

по Севастополю

к дымящим пароходам.

За день

подметок стопали,

как за год похода.

На рейде

транспорты

и транспорточки,

драки,

крики,

ругня,

мотня, —

бегут

добровольцы,

задрав порточки, —

чистая публика

и солдатня.

У кого —

канарейка,

у кого —

роялина,

кто со шкафом,

кто

с утюгом.

Кадеты —

на что уж

люди лояльные —

толкались локтями,

крыли матюгом.

Забыли приличие,

бросили моду,

кто —

без юбки,

а кто —

без носков.

Бьет

мужчина

даму

в морду,

солдат

полковника

сбивает с мостков.

Наши наседали,

крыли по трапам.,

кашей

грузился

военный ешелон.

Хлопнув

дверью,

сухой, как рапорт,

из штаба

опустевшего

вышел он.

Глядя

на ноги,

шагом

резким

шел

Врангель

в черной черкеске.

Город бросили.

На молу —

голо.

Лодка

шестивесельная

стоит

у мола.

И над белым тленом,

как от пули падающий,

на оба

колена

упал главнокомандующий.

Трижды

землю

поцеловавши,

трижды

город

перекрестил.

Под пули

в лодку прыгнул…

– Ваше

превосходительство,

грести? —

Грести! —

Убрали весло.

Мотор

заторкал.

Пошла

весело

к «Алмазу»

моторка.

Пулей

пролетела

штандартная яхта.

А в транспортах-галошинах

далеко,

сзади,

тащились

оторванные

от станка и пахот,

узлов

полтораста

накручивая за день.

От родины

в лапы турецкой полиции,

к туркам в дыру,

в Дарданеллы узкие,

плыли

завтрашние галлиполийцы,

плыли

вчерашние русские.

Впе —

реди

година на године.

Каждого

трясись,

который в каске.

Будешь

доить

коров в Аргентине,

будешь

мереть

по ямам африканским.

Чужие

волны

качали транспорты,

флаги

с полумесяцем

бросались в очи,

и с транспортов

за яхтой

гналось —

«Аспиды,

сперли казну

и удрали, сволочи».

Уже

экипажам

оберегаться

пули

шальной

надо.

Два

миноносца-американца

стояли

на рейде

рядом.

Адмирал

трубой обвел

стреляющих

гор

край:

– Ол

райт. —

И ушли

в хвосте отступающих свор, —

орудия на город,

курс на Босфор.

В духовках солнца

горы

жаркое.

Воздух

цветы рассиропили.

Наши

с песней

идут от Джанкоя,

сыпятся

с Симферополя.

Перебивая

пуль разговор.

знаменами

бой

овевая,

с красными

вместе

спускается с гор

песня

боевая.

Не гнулась,

когда

пулеметом крошило,

вставала,

бессташная,

в дожде-свинце:

«И с нами

Ворошилов,

первый красный офицер».

Слушают

пушки,

морские ведьмы,

у —

ле —

петывая

во винты со все,

как сыпется

с гор

– «готовы умереть мы

за Эс Эс Эс Эр!» —

Начштаба

морщит лоб.

Пальцы

корявой руки

буквы

непослушные гнут:

«Врангель

оп —

раки —

нут

в море.

Пленных нет».

Покамест

точка

и телеграмме

и войне.

Вспомнили —

недопахано,

недожато у кого,

у кого

доменные

топки да зори.

И пошли,

отирая пот рукавом,

расставив

на вышках

дозоры.

17

Хвалить

не заставят

не долг,

ни стих

всего,

что делаем мы.

Я

пол-отечества мог бы

снести,

а пол —

отстроить, умыв.

Я с теми,

кто вышел

строить

и месть

в сплошной

лихорадке

буден.

Отечество

славлю,

которое есть,

но трижды

которое будет.

Я

планов наших

люблю громадье,

размаха

шаги саженьи.

Я радуюсь

маршу,

которым идем

в работу

и в сраженья.

Я вижу —

где сор сегодня гниет,

где только земля простая —

на сажень вижу,

из-под нее

комунны

дома

прорастают.

И меркнет

доверье

к природным дарам

с унылым

пудом сенца

и поворачиваются

к тракторам

крестьян

заскорузлые сердца.

И планы,

что раньше

на станциях лбов

задерживал

нищенства тормоз,

сегодня

встают

из дня голубого,

железом

и камнем формясь.

И я,

как весну человечества,

рожденную

в трудах и в бою,

пою

мое отечество,

республику мою!

18

На девять

сюда

октябрей и маев,

под красными

флагами

праздничных шествий,

носил

с миллионами

сердце мое,

уверен

и весел,

горд

и торжествен.

Сюда,

под траур

и плеск чернофлажий,

пока

убитого

кровь горяча,

бежал,

от тревоги,

на выстрелы вражьи,

молчать

и мрачнеть,

и кричать

и рычать.

Я

здесь

бывал

в барабанах стучащий

и в мертвом

холоде

слез и льдин,

а чаще еще —

просто

один.

Солдаты башен

стражей стоят,

подняв

свои

островерхие шлемы,

и, злобу

в башках куполов

тая,

притворствуют

церкви,

монашьи шельмы.

Ночь

и на головы нам

луна.

Она

идет

оттуда откуда-то…

оттуда,

где

Совнарком и ЦИК,

Кремля

кусок

от ночи откутав,

переползает

через зубцы.

Вползает

на гладкий

валун,

на секунду

склоняет

голову,

и вновь

голова-лунь

уносится

с камня

голого.

Место лобное —

для голов

ужасно неудобное.

И лунным

пламенем

озарена мне

площадь

в сияньи,

в яви

в денной

Стена

и женщина со знаменем

склонилась

над теми,

кто лег под стеной.

Облил

булыжники

лунный никель,

штыки

от луны

и тверже

и злей,

и,

как нагроможденные книги, —

его

мавзолей.

Но в эту

дверь

никакая тоска

не втянет

меня,

черна и вязка, —

души

не смущу

мертвизной, —

он бьется,

как бился

в сердцах

и висках,

живой

человечьей весной.

Но могилы

не пускают, —

и меня

останавливают имена.

Читаю угрюмо:

«товарищ Красин».

И вижу —

Париж

и из окон Дорио…

И Красин

едет,

сед и прекрасен,

сквозь радость рабочих,

шумящую морево.

Вот с этим

виделся,

чуть не за час.

Смеялся.

Снимался около…

И падает

Войков,

кровью сочась, —

и кровью

газета

намокла.

За ним

предо мной

на мгновенье короткое

такой,

с каким

портретами сжились, —

в шинели измятой,

с острой бородкой,

прошел

человек,

железен и жилист.

Юноше,

обдумывающему

житье,

решающему —

сделать бы жизнь с кого,

скажу

не задумываясь —

«Делай ее

с товарища

Дзержинского».

Кто костьми,

кто пеплом

стенам под стопу

улеглись…

А то

и пепла нет.

От трудов,

от каторг

и от пуль,

и никто

почти

от долгих лет.

И чудится мне,

что на красном погосте

товарищей

мучит

тревоги отрава.

По пеплам идет,

сочится по кости,

выходит

на свет

по цветам

и по травам.

И травы

с цветами

шуршат в беспокойстве.

– Скажите —

вы здесь?

Скажите —

не сдали?

Идут ли вперед?

Не стоят ли? —

Скажите.

Достроит

комунну

из света и стали

республики

вашей

сегодняшний житель? —

Тише, товарищи, спите…

Ваша,

подросток-страна

с каждой

весной

ослепительней,

крепнет,

сильна и стройна.

И снова

шорох

в пепельной вазе,

лепечут

венки

языками лент:

– А в ихних

черных

Европах и Азиях

боязнь,

дремота и цепи? —

Нет!

В мире

насилья и денег,

тюрем

и петель витья —

ваши

великие тени

ходят,

будя

и ведя.

– А вас

не тянет

всевластная тина?

Чиновность

в мозгах

паутину не свила?

Скажите —

цела?

Скажите —

едина?

Готова ли

к бою

партийная сила? —

Спите,

товарищи, тише…

Кто

ваш покой отберет?

Встанем,

штыки ощетинивши,

с первым

приказом:

«Вперед!»

19

Я

земной шар

чуть не весь

обошел, —

И жизнь

хороша,

и жить

хорошо.

А в нашей буче,

боевой, кипучей, —

и того лучше.

Вьется

улица-змея.

Дома

вдоль змеи.

Улица

моя.

Дома

мои.

Окна

разинув,

стоят магазины.

В окнах

продукты:

вина,

фрукты.

От мух

кисея.

Сыры

не засижены.

Лампы

сияют.

«Цены

снижены!

Стала

оперяться

моя

кооперация.

Бьем

грошом.

Очень хорошо.

Грудью

у витринных

книжных груд.

Моя

фамилия

в поэтической рубрике.

Радуюсь я —

это

мой труд

вливается

в труд

моей республики.

Пыль

взбили

шиной губатой —

в моем

автомобиле

мои

депутаты.

В красное здание

На заседание.

Сидите,

не совейте,

в моем

Моссовете.

Розовые лица.

Револьвер

желт.

Моя

милиция

меня

бережет.

Жезлом

правит,

чтоб вправо

шел.

Пойду

направо.

Очень хорошо.

Надо мною

небо.

Синий

шелк!

Никогда

не было

так

хорошо.

Тучи —

кочки,

переплыли летчики.

Это

летчики мои.

Встал,

словно дерево, я.

Всыпят,

как пойдут в бои,

по число

по первое.

В газету

глаза:

молодцы-венцы.

Буржуям

под зад

наддают

коленцем.

Суд

жгут.

Зер

гут.

Идет

пожар

сквозь бумажный шорох.

Прокуроры

дрожат.

Как хорошо!

Пестрит

передовица

угроз паршой.

Что б им подавиться.

Грозят?

Хорошо.

Полки

идут,

у меня на виду.

Барабану

в бока

бьют

войска.

Нога

крепка,

голова

высока.

Пушки

ввозятся, —

идут

краснозвездцы.

Приспособил

к маршу

такт ноги:

вра —

ги

ва —

ши

мо —

и

вра —

ги.

Лезут?

Хорошо.

Сотрем

в порошок.

Дымовой

дых

тяг.

Воздуха береги.

Пых-дых,

пых —

тят

мои фабрики.

Пыши,

машина,

шибче-ка,

вовек чтоб

не смолкла, —

побольше

ситчика

моим

комсомолкам.

Ветер

подул

в соседнем саду.

В ду —

хах

про —

шел.

Как хо —

рошо!

За городом —

поле.

В полях —

деревеньки.

В деревнях —

крестьяне.

Бороды

веники.

Сидят

папаши.

Каждый

хитр.

Землю попашет,

попишет

стихи.

Что ни хутор,

от ранних утр,

работа люба.

Сеют,

пекут,

мне

хлеба.

Доют,

пашут,

ловят рыбицу.

Республика наша

строится,

дыбится.

Другим

странам

по сто.

История

пастью гроба.

А моя

страна

подросток, —

твори,

выдумывай,

пробуй!

Радость прет.

Не для вас

уделить ли нам?!

Жизнь прекрасна

и

удивительна.

Лет до ста

расти

нам

без старости.

Год от года

расти

нашей бодрости.

Славьте,

молот

и стих,

землю молодости.

1927

Про это

Стоял – вспоминаю.

Был этот блеск.

И это

тогда

называлось Невою.

Маяковский, «Человек»

ПРО ЧТО – ПРО ЭТО?

В этой теме,

и личной

и мелкой,

перепетой не раз

и не пять,

я кружил поэтической белкой

и хочу кружиться опять.

Эта тема

сейчас

и молитвой у Будды

и у негра вострит на хозяев нож.

Если Марс,

и на нем хоть один сердцелюдый,

то и он

сейчас

скрипит

про то ж.

Эта тема придет,

калеку за локти

подтолкнет к бумаге,

прикажет:

– Скреби! —

И калека

с бумаги

срывается в клекоте,

горько строчками в солнце песня рябит.

Эта тема придет,

позвонится с кухни,

повернется,

сгинет шапчонкой гриба,

и гигант

постоит секунду

и рухнет,

под записочной рябью себя погребя.

Эта тема придет,

прикажет:

Истина! —

Эта тема придет,

велит:

Красота! —

И пускай

перекладиной кисти раскистены —

только вальс под нос мурлычешь с креста.

Эта тема азбуку тронет разбегом —

уж на что б, казалось, книга ясна! —

и становится

– А —

недоступней Казбека.

Замутит,

оттянет от хлеба и сна.

Эта тема придет,

вовек не износится,

только скажет:

Отныне гляди на меня! —

И глядишь на нее,

и идешь знаменосцем,

красношелкий огонь над землей знаменя.

Это хитрая тема!

Нырнет под события,

в тайниках инстинктов готовясь к прыжку,

и как будто ярясь

– посмели забыть ee! —

затрясет;

посыпятся души из шкур.

Эта тема ко мне заявилась гневная,

приказала:

Подать

дней удила! —

Посмотрела, скривясь, в мое ежедневное

и грозой раскидала людей и дела.

Эта тема пришла,

остальные оттерла

и одна

безраздельно стала близка.

Эта тема ножом подступила к горлу.

Молотобоец!

От сердца к вискам.

Эта тема день истемнила, в темень

колотись – велела – строчками лбов.

Имя

этой

теме:

…………!

I

БАЛЛАДА РЕДИНГСКОЙ ТЮРЬМЫ

О балладе и о балладах

Немолод очень лад баллад,

но если слова болят

и слова говорят про то, что болят,

молодеет и лад баллад.

Лубянский проезд.

Водопьяный.

Вид

вот.

Вот

фон.

В постели она.

Она лежит.

Он.

На столе телефон.

«Он» и «она» баллада моя.

Не страшно нов я.

Страшно то,

что «он» – это я,

и то, что «она» —

моя.

При чем тюрьма?

Рождество.

Кутерьма.

Без решеток окошки домика!

Это вас не касается.

Говорю – тюрьма.

Стол.

На столе соломинка.

По кабелю пущен номер

Тронул еле – волдырь на теле.

Трубку из рук вон.

Из фабричной марки

две стрелки яркие

омолниили телефон.

Соседняя комната.

Из соседней

сонно:

– Когда это?

Откуда это живой поросенок? —

Звонок от ожогов уже визжит,

добела раскален аппарат.

Больна она!

Она лежит!

Беги!

Скорей!

Пора!

Мясом дымясь, сжимаю жжение.

Моментально молния телом забегала.

Стиснул миллион вольт напряжения.

Ткнулся губой в телефонное пекло.

Дыры

сверля

в доме,

взмыв

Мясницкую

пашней,

рвя

кабель,

номер

пулей

летел

барышне.

Смотрел осовело барышнин глаз

под праздник работай за двух.

Красная лампа опять зажглась.

Позвонила!

Огонь потух.

И вдруг

как по лампам пошло куролесить,

вся сеть телефонная рвется на нити.

– 67–10!

Соедините! —

В проулок!

Скорей!

Водопьяному в тишь!

Ух!

А то с электричеством станется —

под рождество

на воздух взлетишь

со всей

со своей

телефонной

станцией.

Жил на Мясницкой один старожил.

Сто лет после этого жил —

про это лишь —

сто лет! —

говаривал детям дед.

Былосуббота

под воскресенье

Окорочок…

Хочу, чтоб дешево…

Как вдарит кто-то!..

Землетрясенье…

Ноге горячо…

Ходун – подошва!.. —

Не верилось детям,

чтоб так-то

да там-то.

Землетрясенье?

Зимой?

У почтамта?!

Телефон бросается на всех

Протиснувшись чудом сквозь тоненький

шнур,

раструба трубки разинув оправу,

погромом звонков громя тишину,

разверг телефон дребезжащую лаву.

Это визжащее,

звенящее это

пальнуло в стены,

старалось взорвать их.

Звоночинки

тыщей

от стен

рикошетом

под стулья закатывались

и под кровати.

Об пол с потолка звоночище хлопал.

И снова,

звенящий мячище точно,

взлетал к потолку, ударившись об пол,

и сыпало вниз дребезгою звоночной.

Стекло за стеклом,

вьюшку за вьюшкой

тянуло

звенеть телефонному в тон.

Тряся

ручоночкой

дом-погремушку,

тонул в разливе звонков телефон.

Секундантша

От сна

чуть видно —

точка глаз

иголит щеки жаркие.

Ленясь, кухарка поднялась,

идет,

кряхтя и харкая.

Моченым яблоком она.

Морщинят мысли лоб ее.

– Кого?

Владим Владимыч?!

А! —

Пошла, туфлею шлепая.

Идет.

Отмеряет шаги секундантом.

Шаги отдаляются…

Слышатся еле…

Весь мир остальной отодвинут куда-то,

лишь трубкой в меня неизвестное целит.

Просветление мира

Застыли докладчики всех заседаний,

не могут закончить начатый жест.

Как были,

рот разинув,

сюда они

смотрят на рождество из рождеств.

Им видима жизнь

от дрязг и до дрязг.

Дом их —

единая будняя тина.

Будто в себя,

в меня смотрясь,

ждали

смертельной любви поединок.

Окаменели сиренные рокоты.

Колес и шагов суматоха не вертит.

Лишь поле дуэли

да время-доктор

с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.

Москва —

за Москвой поля примолкли.

Моря —

за морями горы стройны.

Вселенная

вся

как будто в бинокле,

в огромном бинокле (с другой стороны).

Горизонт распрямился

ровно-ровно.

Тесьма.

Натянут бечевкой тугой.

Край один

я в моей комнате,

ты в своей комнате – край другой.

А между

такая,

какая не снится,

какая-то гордая белой обновой,

через вселенную

легла Мясницкая

миниатюрой кости слоновой.

Ясность.

Прозрачнейшей ясностью пытка.

В Мясницкой

деталью искуснейшей выточки

кабель

тонюсенький —

ну, просто нитка!

И все

вот на этой вот держится ниточке.

Дуэль

Раз!

Трубку наводят.

Надежду

брось.

Два!

Как раз

остановилась,

не дрогнув,

между

моих

мольбой обволокнутых глаз.

Хочется крикнуть медлительной бабе:

Чего задаетесь?

Стоите Дантесом.

Скорей,

скорей просверлите сквозь кабель

пулей

любого яда и веса. —

Страшнее пуль —

оттуда

сюда вот,

кухаркой оброненное между зевот,

проглоченным кроликом в брюхе удава

по кабелю,

вижу,

слово ползет.

Страшнее слов —

из древнейшей древности,

где самку клыком добывали люди еще,

ползло

из шнура —

скребущейся ревности

времен троглодитских тогдашнее чудище.

А может быть

Наверное, может!

Никто в телефон не лез и не лезет,

нет никакой троглодичьей рожи.

Сам в телефоне.

Зеркалюсь в железе.

Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры!

Пойди – эту правильность с Эрфуртской

сверь!

Сквозь первое горе

бессмысленный,

ярый,

мозг поборов,

проскребается зверь.

Что может сделаться с человеком

Красивый вид.

Товарищи!

Взвесьте!

В Париж гастролировать едущий летом,

поэт,

почтенный сотрудник «Известий»,

царапает стул когтем из штиблета.

Вчера человек

единым махом

клыками свой размедведил вид я!

Косматый.

Шерстью свисает рубаха.

Тоже туда ж!?

В телефоны бабахать!?

К своим пошел!

В моря ледовитые!

Размедвеженье

Медведем,

когда он смертельно сердится,

на телефон

грудь

на врага тяну.

А сердце

глубже уходит в рогатину!

Течет.

Ручьища красной меди.

Рычанье

Скачать:PDFTXT

покамест? Морозы в ночь идут, скрипят снегами – сапогами. Небосвод, наклонившийся на комнату мою, морем заката облит. По розовой глади моря, на юг — тучи-корабли. За гладь, за розовую, бросать