Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:PDFTXT
Сочинения

удар

башку мою нагнул.

Сборю себя,

пойду туда.

Секунда

и шагну.

Шагание стиха

Последняя самая эта секунда,

секунда эта

стала началом,

началом

невероятного гуда.

Весь север гудел.

Гудения мало.

По дрожи воздушной,

по колебанью

догадываюсь —

оно над Любанью.

По холоду,

по хлопанью дверью

догадываюсь —

оно над Тверью.

По шуму —

настежь окна раскинул —

догадываюсь —

кинулся к Клину.

Теперь грозой Разумовское залил.

На Николаевском теперь

на вокзале.

Всего дыхание одно,

а под ногой

ступени

пошли,

поплыли ходуном,

вздымаясь в невской пене.

Ужас дошел.

В мозгу уже весь.

Натягивая нервов строй,

разгуживаясь все и разгуживаясь,

взорвался,

пригвоздил:

– Стой!

Я пришел из-за семи лет,

из-за верст шести ста,

пришел приказать:

Нет!

Пришел повелеть:

Оставь!

Оставь!

Не надо

ни слова,

ни просьбы.

Что толку —

тебе

одному

удалось бы?!

Жду,

чтоб землей обезлюбленной

вместе,

чтоб всей

мировой

человечьей гущей.

Семь лет стою,

буду и двести

стоять пригвожденный

этого ждущий.

У лет на мосту

на презренье,

на смех,

земной любви искупителем значась,

должен стоять,

стою за всех,

за всех расплачусь,

за всех расплачусь.

Ротонда

Стены в тустепе ломались

на три,

нa четверть тона ломались,

на сто…

Я, стариком,

на каком-то Монмартре

лезу —

стотысячный случай

на стол.

Давно посетителям осточертело.

Знают заранее

все, как по нотам:

буду звать

(новое дело!)

куда-то идти,

спасать кого-то.

В извинение пьяной нагрузки

хозяин гостям объясняет:

Русский! —

Женщины —

мяса и тряпок вязанки —

смеются,

стащить стараются

за ноги:

«Не пойдем.

Дудки!

Мы – проститутки».

Быть Сены полосе б Невой!

Грядущих лет брызгой

хожу по мгле по Сеновой

всей нынчести изгой.

Саженный,

обсмеянный,

саженный,

битый,

в бульварах

ору через каски военщины;

– Под красное знамя!

Шагайте!

По быту!

Сквозь мозг мужчины!

Сквозь сердце женщины! —

Сегодня

гнали

в особенном раже.

Ну и жара же!

Полусмерть

Надо

немного обветрить лоб.

Пойду,

пойду, куда ни вело б.

Внизу свистят сержанты-трельщики.

Тело

с панели

уносят метельщики.

Рассвет.

Подымаюсь сенскою сенью,

синематографской серой тенью.

Вот —

гимназистом смотрел их

с парты —

мелькают сбоку Франции карты.

Воспоминаний последним током

тащился прощаться

к странам Востока.

Случайная станция

С разлету рванулся —

и стал,

и на мель.

Лохмотья мои зацепились штанами.

Ощупал —

скользко,

луковка точно.

Большое очень.

Испозолочено.

Под луковкой

колоколов завыванье.

Вечер зубцы стенные выкаймил.

На Иване я

Великом.

Вышки кремлевские пиками.

Московские окна

видятся еле.

Весело.

Елками зарождествели.

В ущелья кремлевы волна ударяла:

то песня,

то звона рождественский вал.

С семи холмов,

низвергаясь Дарьялом,

бросала Тереком

праздник

Москва.

Вздымается волос.

Лягушкою тужусь.

Боюсь —

оступлюсь на одну только пядь,

и этот

старый

рождественский ужас

меня

по Мясницкой закружит опять.

Повторение пройденного

Руки крестом,

крестом

на вершине,

ловлю равновесие,

страшно машу.

Густеет ночь,

не вижу в аршине.

Луна.

Подо мною

льдистый Машук.

Никак не справлюсь с моим равновесием,

как будто с Вербы —

руками картонными.

Заметят.

Отсюда виден весь я.

Смотрите —

Кавказ кишит Пинкертонами.

Заметили.

Всем сообщили сигналом.

Любимых,

друзей

человечьи ленты

со всей вселенной сигналом согнало.

Спешат рассчитаться,

идут дуэлянты.

Щетинясь,

щерясь

еще и еще там…

Плюют на ладони.

Ладонями сочными,

руками,

ветром,

нещадно,

без счета

в мочалку щеку истрепали пощечинами.

Пассажи —

перчаточных лавок початки,

дамы,

духи развевая паточные,

снимали,

в лицо швыряли перчатки,

швырялись в лицо магазины перчаточные.

Газеты,

журналы,

зря не глазейте!

На помощь летящим в морду вещам

ругней

за газетиной взвейся газетина.

Слухом в ухо!

Хватай, клевеща!

И так я калека в любовном боленье.

Для ваших оставьте помоев ушат.

Я вам не мешаю.

К чему оскорбленья!

Я только стих,

я только душа.

А снизу:

– Нет!

Ты враг наш столетний.

Один уж такой попался —

гусар!

Понюхай порох,

свинец пистолетный.

Рубаху враспашку!

Не празднуй труса!

Последняя смерть

Хлеще ливня,

грома бодрей,

бровь к брови,

ровненько,

со всех винтовок,

со всех батарей,

с каждого маузера и браунинга,

с сотни шагов,

с десяти,

с двух,

в упор

за зарядом заряд.

Станут, чтоб перевесть дух,

и снова свинцом сорят.

Конец ему!

В сердце свинец!

Чтоб не было даже дрожи!

В конце концов —

всему конец.

Дрожи конец тоже.

То, что осталось

Окончилась бойня.

Веселье клокочет.

Смакуя детали, разлезлись шажком.

Лишь на Кремле

поэтовы клочья

сияли по ветру красным флажком.

Да небо

по-прежнему

лирикой звездится.

Глядит

в удивленье небесная звездь —

затрубадурила Большая Медведица.

Зачем?

В королевы поэтов пролезть?

Большая,

неси по векам-Араратам

сквозь небо потопа

ковчегом-ковшом!

С борта

звездолетом

медведьинским братом

горланю стихи мирозданию в шум,

Скоро!

Скоро!

Скоро!

В пространство!

Пристальней!

Солнце блестит горы.

Дни улыбаются с пристани.

ПРОШЕНИЕ НА ИМЯ……

Прошу вас, товарищ химик,

заполните сами!

Пристает ковчег.

Сюда лучами!

Пристань.

Эй!

Кидай канат ко мне!

И сейчас же

ощутил плечами

тяжесть подоконничьих камней.

Солнце

ночь потопа высушило жаром.

У окна

в жару встречаю день я.

Только с глобуса – гора Килиманджаро.

Только с карты африканской – Кения.

Голой головою глобус.

Я над глобусом

от горя горблюсь.

Мир

хотел бы

в этой груде горя

настоящие облапить груди-горы.

Чтобы с полюсов

по всем жильям

лаву раскатил, горящ и каменист,

так хотел бы разрыдаться я,

медведь-коммунист.

Столбовой отец мой

дворянин,

кожа на моих руках тонка.

Может,

я стихами выхлебаю дни,

и не увидав токарного станка.

Но дыханием моим,

сердцебиеньем,

голосом,

каждым острием вздыбленного в ужас

волоса,

дырами ноздрей,

гвоздями глаз,

зубом, исскрежещенным в звериный лязг,

ежью кожи,

гнева брови сборами,

триллионом пор,

дословно —

всеми порами

в осень,

в зиму,

в весну,

в лето,

в день,

в сон

не приемлю,

ненавижу это

все.

Все,

что в нас

ушедшим рабьим вбито,

все,

что мелочинным роем

оседало

и осело бытом

даже в нашем

краснофлагом строе.

Я не доставлю радости

видеть,

что сам от заряда стих.

За мной не скоро потянете

об упокой его душу таланте.

Меня

из-за угла

ножом можно.

Дантесам в мой не целить лоб.

Четырежды состарюсь – четырежды омоложенный,

до гроба добраться чтоб.

Где б ни умер,

умру поя.

В какой трущобе ни лягу,

знаю —

достоин лежать я

с легшими под красным флагом.

Но за что ни лечь

смерть есть смерть.

Страшно – не любить,

ужас – не сметь.

За всех – пуля,

за всех – нож.

А мне когда?

А мне-то что ж?

В детстве, может,

на самом дне,

десять найду

сносных дней.

А то, что другим?!

Для меня б этого!

Этого нет.

Видите —

нет его!

Верить бы в загробь!

Легко прогулку пробную.

Стоит

только руку протянуть

пуля

мигом

в жизнь загробную

начертит гремящий путь.

Что мне делать,

если я

вовсю,

всей сердечной мерою,

в жизнь сию,

сей

мир

верил,

верую.

Вера

Пусть во что хотите жданья удлинятся —

вижу ясно,

ясно до галлюцинаций.

До того,

что кажется —

вот только с этой рифмой

развяжись,

и вбежишь

по строчке

в изумительную жизнь.

Мне ли спрашивать —

да эта ли?

Да та ли?!

Вижу,

вижу ясно, до деталей.

Воздух в воздух,

будто камень в камень,

недоступная для тленов и прошений,

рассиявшись,

высится веками

мастерская человечьих воскрешений.

Вот он,

большелобый

тихий химик,

перед опытом наморщил лоб.

Книга —

«Вся земля», —

выискивает имя.

Век двадцатый.

Воскресить кого б?

– Маяковский вот…

Поищем ярче лица —

недостаточно поэт красив. —

Крикну я

вот с этой,

с нынешней страницы:

– Не листай страницы!

Воскреси!

Надежда

Сердце мне вложи!

Кровищу —

до последних жил.

в череп мысль вдолби!

Я свое, земное, не дожил,

на земле

свое не долюбил.

Был я сажень ростом.

А на что мне сажень?

Для таких работ годна и тля.

Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,

вплющился очками в комнатный футляр.

Что хотите, буду делать даром

чистить,

мыть,

стеречь,

мотаться,

месть.

Я могу служить у вас

хотя б швейцаром.

Швейцары у вас есть?

Был я весел —

толк веселым есть ли,

если горе наше непролазно?

Нынче

обнажают зубы если,

только чтоб хватить,

чтоб

лязгнуть.

Мало ль что бывает —

тяжесть

или горе

Позовите!

Пригодится шутка дурья.

Я шарадами гипербол,

аллегорий

буду развлекать,

стихами балагуря.

Я любил…

Не стоит в старом рыться.

Больно?

Пусть…

Живешь и болью дорожась.

Я зверье еще люблю —

у вас

зверинцы

есть?

Пустите к зверю в сторожа.

Я люблю зверье.

Увидишь собачонку —

тут у булочной одна —

сплошная плешь, —

из себя

и то готов достать печенку.

Мне не жалко, дорогая,

ешь!

Любовь

Может,

может быть,

когда-нибудь,

дорожкой зоологических аллей

и она —

она зверей любила —

тоже ступит в сад,

улыбаясь,

вот такая,

как на карточке в столе.

Она красивая —

ее, наверно, воскресят.

Ваш

тридцатый век

обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное

наверстаем

звездностью бесчисленных ночей.

Воскреси

хотя б за то,

что я

поэтом

ждал тебя,

откинул будничную чушь!

Воскреси меня

хотя б за это!

Воскреси —

свое дожить хочу!

Чтоб не было любви – служанки

замужеств,

похоти,

хлебов.

Постели прокляв,

встав с лежанки,

чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день,

который горем старящ,

не христарадничать, моля.

Чтоб вся

на первый крик:

Товарищ! —

оборачивалась земля.

Чтоб жить

не в жертву дома дырам.

Чтоб мог

в родне

отныне

стать

отец,

по крайней мере, миром,

землей, по крайней мере, – мать.

1923

Человек

Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов, – солнца ладонь на голове моей.

Благочестивейшей из монашествующих – ночи облачение на плечах моих.

Дней любви моей тысячелистое Евангелие целую.

Звенящей болью любовь замоля,

душой

иное шествие чающий,

слышу

твое, земля:

«Ныне отпущаеши!»

В ковчеге ночи,

новый Ной,

я жду —

в разливе риз

сейчас придут,

придут за мной

и узел рассекут земной

секирами зари.

Идет!

Пришла.

Раскуталась.

Лучи везде!

Скребут они.

Запели петли утло,

и тихо входят будни

с их шелухою сутолок.

Солнце снова.

Зовет огневых воевод.

Барабанит заря,

и туда,

за земную грязь вы!

Солнце!

Что ж,

своего

глашатая

так и забудешь разве?

Рождество Маяковского

Пусть, науськанные современниками, пишут глупые историки: «Скушной и неинтересной жизнью жил замечательный поэт».

Знаю,

не призовут мое имя

грешники,

задыхающиеся в аду.

Под аплодисменты попов

мой занавес не опустится на Голгофе.

Так вот и буду

в Летнем саду

пить мой утренний кофе.

В небе моего Вифлеема

никаких не горело знаков[2],

никто не мешал

могилами

спать кудроголовым волхвам.

Был абсолютно как все

– до тошноты одинаков —

день

моего сошествия к вам.

И никто

не догадался намекнуть

недалекой

неделикатной звезде:

«Звезда – мол —

лень сиять напрасно вам!

Если не

человечьего рождения день,

то черта ль,

звезда,

тогда еще

праздновать?!»

Судите:

говорящую рыбешку

выудим нитями невода

и поем,

поем золотую,

воспеваем рыбачью удаль.

Как же

себя мне не петь,

если весь я —

сплошная невидаль,

если каждое движение мое —

огромное,

необъяснимое чудо.

Две стороны обойдите.

В каждой

дивитесь пятилучию.

Называется «Руки».

Пара прекрасных рук!

Заметьте:

справа налево двигать могу

и слева направо.

Заметьте:

лучшую

шею выбрать могу

и обовьюсь вокруг.

Черепа шкатулку вскройте —

сверкнет

драгоценнейший ум.

Есть ли,

чего б не мог я?!

Хотите,

новое выдумать могу

животное?

Будет ходить

двухвостое

или треногое.

Кто целовал меня —

скажет,

есть ли

слаще слюны моей со?ка.

Покоится в нем у меня

прекрасный

красный язык.

«О-го-го» могу —

зальется высоко, высоко.

«О-ГО-ГО» могу —

и – охоты поэта сокол

голос

мягко сойдет на низы.

Всего не сочтешь!

Наконец,

чтоб в лето

зимы,

воду в вино превращать чтоб мог —

у меня

под шерстью жилета

бьется

необычайнейший комок.

Ударит вправонаправо свадьбы.

Налево грохнет – дрожат миражи.

Кого еще мне

любить устлать бы?

Кто ляжет

пьяный,

ночами ряжен?

Прачечная.

Прачки.

Много и мокро.

Радоваться, что ли, на мыльные пузыри?

Смотрите,

исчезает стоногий окорок!

Кто это?

Дочери неба и зари?

Булочная.

Булочник.

Булки выпек.

Что булочник?

Мукой измусоленный ноль.

И вдруг

у булок

загибаются грифы скрипок.

Он играет.

Все в него влюблено.

Сапожная.

Сапожник.

Прохвост и нищий.

Надо

на сапоги

какие-то головки.

Взглянул —

и в арфы распускаются голенища.

Он в короне.

Он принц.

Веселый и ловкий.

Это я

сердце флагом поднял.

Небывалое чудо двадцатого века!

И отхлынули паломники от гроба господня.

Опустела правоверными древняя Мекка.

Жизнь Маяковского

Ревом встревожено логово банкиров, вельмож и дожей.

Вышли

латы,

золото тенькая.

«Если сердце все,

то на что,

на что же

вас нагреб, дорогие деньги, я?

Как смеют петь,

кто право дал?

Кто дням велел июлиться?

Заприте небо в провода!

Скрутите землю в улицы!

Хвалился:

«Руки?!»

На ружье ж!

Ласкался днями летними?

Так будешь —

весь! —

колюч, как еж.

Язык оплюйте сплетнями!»

Загнанный в земной загон,

влеку дневное иго я.

А на мозгах

верхом

«Закон»,

на сердце цепь

«Религия».

Полжизни прошло, теперь не вырвешься.

Тысячеглаз надсмотрщик, фонари, фонари, фонари…

Я в плену.

Нет мне выкупа!

Оковала земля окаянная.

Я бы всех в любви моей выкупал,

да в дома обнесен океан ее!

Кричу…

и чу!

ключи звучат!

Тюремщика гримаса.

Бросает

с острия луча

клочок гнилого мяса.

Под хохотливое

«Ага!»

бреду по бреду жара.

Гремит,

приковано к ногам,

ядро земного шара.

Замкнуло золото ключом

глаза.

Кому слепого весть?

Навек

теперь я

заключен

в бессмысленную повесть!

Долой высоких вымыслов бремя!

Бунт

муз обреченного данника.

Верящие в павлинов

выдумка Брэма[3]! —

верящие в розы

измышление досужих ботаников! —

мое

безупречное описание земли

передайте из рода в род.

Рвясь из меридианов,

атласа арок,

пенится,

звенит золотоворот

франков,

долларов,

рублей,

крон,

иен,

марок.

Тонут гении, курицы, лошади, скрипки.

Тонут слоны.

Мелочи тонут.

В горлах,

в ноздрях,

в ушах звон его липкий:

«Спасите!»

Места нет недоступного стону.

А посредине,

обведенный невозмутимой каймой,

целый остров расцветоченного ковра.

Здесь

живет

Повелитель Всего —

соперник мой,

мой неодолимый враг.

Нежнейшие горошинки на тонких чулках его.

Штанов франтовских восхитительны полосы.

Галстук,

выпестренный ахово,

с шеищи

по глобусу пуза расползся.

Гибнут кругом.

Но, как в небо бурав,

в честь

твоего – сиятельный – сана:

Бр-р-а-во!

Эвива!

Банзай!

Ура!

Гох!

Гип-гип!

Вив!

Осанна!

Пророков могущество в громах винят.

Глупые!

Он это

читает Локка[4]!

Нравится.

От смеха

на брюхе

звенят,

молнятся целые цепи брелоков.

Онемелые

стоим

перед делом эллина.

Думаем:

«Кто бы,

где бы,

когда бы?»

А это

им

покойному Фидию велено:

«Хочу,

чтоб из мрамора

пышные бабы».

Четыре часа —

прекрасный повод:

«Рабы,

хочу отобедать заново

И бог

– его проворный повар

из глин

сочиняет мясо фазаново.

Вытянется,

самку в любви олелеяв.

«Хочешь

бесценнейшую из звездного скопа?»

И вот

для него

легион Галилеев

елозит по звездам в глаза телескопов.

Встрясывают революции царств тельца,

меняет погонщиков человечий табун,

но тебя,

некоронованного сердец владельца,

ни один не трогает бунт!

Страсти Маяковского

Слышите?

Слышите лошажье ржанье?

Слышите?

Слышите вопли автомобильи?

Это идут,

идут горожане

выкупаться в Его обилии.

Разлив людей,

Затерся в люд,

расстроенный и хлюпкий.

Хватаюсь за уздцы.

Ловлю

за фалды и за юбки.

Что это?

Ты?

Туда же ведома?!

В святошестве изолгалась!

Как красный фонарь у публичного дома,

кровав

налившийся глаз.

Зачем тебе?

Остановись!

Я знаю радость слаже!

Надменно лес ресниц навис.

Остановись!

Ушла уже…

Там, возносясь над головами, Он.

Череп блестит,

хоть надень его на ноги,

безволосый,

весь рассиялся в лоске,

Только

у пальца безымянного

на последней фаланге

три

из-под бриллианта —

выщетинились волосики.

Вижу – подошла.

Склонилась руке.

Губы волосикам,

шепчут над ними они,

«Флейточкой» называют один,

«Облачком» – другой,

третий – сияньем неведомым

какого-то,

только что

мною творимого имени.

Вознесение Маяковского

Я сам поэт. Детей учите: «Солнце встает над ковылями». С любовного ложа из-за Его волосиков любимой голова.

Глазами взвила ввысь стрелу.

Улыбку убери твою!

А сердце рвется к выстрелу,

а горло бредит бритвою.

В бессвязный бред о демоне

растет моя тоска.

Идет за мной,

к воде манит,

ведет на крыши скат.

Снега кругом.

Снегов налет.

Завьются и замрут.

И падает

опять! —

на лед

замерзший изумруд.

Дрожит душа.

Меж льдов она,

И ей из льдов не выйти!

Вот так и буду,

заколдованный,

набережной Невы идти.

Шагну —

и снова в месте том.

Рванусь —

и снова зря.

Воздвигся перед носом дом.

Разверзлась за оконным льдом

пузатая заря.

Туда!

Мяукал кот.

Коптел, горя,

ночник.

Звонюсь в звонок.

Аптекаря!

Аптекаря!

Повис на палки ног.

Выросли,

спутались мысли,

оленьи

рога.

Плачем марая

пол,

распластался в моленьи

о моем потерянном рае.

Аптекарь!

Аптекарь!

Где

до

Скачать:PDFTXT

удар башку мою нагнул. Сборю себя, пойду туда. Секунда — и шагну. Шагание стиха Последняя самая эта секунда, секунда эта стала началом, началом невероятного гуда. Весь север гудел. Гудения мало.