конца
сердце тоску изноет?
У неба ль бескрайнего в нивах,
в бреде ль Сахар,
у пустынь в помешанном зное
За стенками склянок столько тайн.
Ты знаешь высшие справедливости.
дай
душу
без боли
в просторы вынести.
Протягивает.
«Яд».
Кому даешь?
Бессмертен я,
Глаза слепые,
голос нем,
так что ж
– еще! —
нашел во мне,
Мутная догадка по глупому пробрела.
В окнах зеваки.
Дыбятся волоса.
И вдруг я
плавно оплываю прилавок.
Потолок отверзается сам.
Визги.
Шум.
«Над домом висит!»
Над домом вишу.
Церковь в закате.
Крест огарком.
Мимо!
Леса верхи.
Вороньем окаркан.
Мимо!
Студенты!
все, что знаем и учим!
Физика, химия и астрономия – чушь.
Вот захотел
и по тучам
лечу ж.
Всюду теперь!
Взбурься, баллад поэтовых тина.
Пойте теперь
о новом – пойте – Демоне
в американском пиджаке
и блеске желтых ботинок.
Маяковский в небе
Стоп!
Скидываю на тучу
вещей
и тела усталого
Благоприятны места, в которых доселе не был.
Оглядываюсь.
Эта вот
зализанная гладь —
Посмотрим, посмотрим!
Искрило,
сверкало,
блестело,
и
шорох шел —
или
бестелые
тихо скользили.
«Если красавица в любви клянется…»
на небесной тверди
слышать музыку Верди?
В облаке скважина.
Заглядываю —
ангелы поют.
Важно живут ангелы.
Важно.
Один отделился
и так любезно
дремотную немоту расторг:
«Ну, как вам,
Владимир Владимирович,
нравится бездна?»
И я отвечаю так же любезно:
«Прелестная бездна.
Раздражало вначале:
нет тебе
ни угла ни одного,
ни чаю,
ни к чаю газет.
Постепенно вживался небесам в уклад.
Выхожу с другими глазеть,
не пришло ли новых.
«А, и вы!»
Радостно обнял.
«Здравствуйте, Владимир Владимирович!»
«Здравствуйте, Абрам Васильевич[5]!
Ну, как кончались?
Удобно ль?»
Хорошие шуточки, а?
Понравилось.
Стал стоять при въезде.
И если
знакомые
являлись, умирав,
сопровождал их,
показывая в рампе созвездий
величественную бутафорию миров.
Центральная станция всех явлений,
путаница штепселей, рычагов и ручек.
Вот сюда
– и миры застынут в лени —
вот сюда
– завертятся шибче и круче.
«Крутните, – просят, —
да так, чтоб вымер мир.
Что им?
Кровью поля поливать?»
Смеюсь горячности.
«Шут с ними!
Пусть поливают,
плевать!»
Главный склад всевозможных лучей.
Место выгоревшие звезды кидать.
Ветхий чертеж
– неизвестно чей —
первый неудавшийся проект кита.
Серьезно.
Занято.
Кто тучи чинит,
кто жар надбавляет солнцу в печи.
Все в страшном порядке,
в покое,
в чине.
Никто не толкается.
Впрочем, и ничем.
Сперва ругались.
«Шатается без дела!»
Я для сердца,
а где у бестелых сердца?!
Предложил им:
«Хотите,
по облаку
телом
развалюсь
и буду всех созерцать».
«Нет, – говорят, – это нам не подходит!»
«Ну, не подходит – как знаете! Мое дело предложить».
Кузни времен вздыхают меха —
и новый
год
готов.
низвергается, громыхая,
Я счет не веду неделям.
Мы,
хранимые в рамах времен,
мы любовь на дни не делим,
не меняем любимых имен.
Стих.
Лучам луны на мели
слег,
волнение снами сморя.
Будто на пляже южном,
только еще онемелей,
и по мне,
насквозь излаская,
катятся вечности моря.
Возвращение Маяковского
1, 2, 4, 8, 16, тысячи, миллионы.
Вставай,
довольно!
На солнце очи!
Доколе будешь распластан, нем?
Бурчу спросонок:
«Чего грохочут?
Кто смеет сердцем шуметь во мне?»
Утро,
вечер ли?
Ровен белесый свет небес.
Сколько их,
веков,
успело уйти,
в дребезги дней разбилось о даль…
Думаю,
глядя на млечные пути, —
не моя седая развеялась борода ль?
Звезды падают.
Стал глаза вести.
Ишь,
туда,
на землю, быстрая!
Проснулись в сердце забытые зависти,
а мозг
фантазию выстроил.
– Теперь
на земле,
Пахучие весны развесили в селах.
Город каждый, должно быть, иллюминован.
Поет семья краснощеких и веселых.
Тоска возникла.
Резче и резче.
Царственно туча встает,
дальнее вспыхнет облако,
все мне мерещится
близость
какого-то земного облика.
Напрягся,
ищу
меж другими точками
землю.
Вот она!
Въелся.
Моря различаю,
горы в орлином клекоте…
Такой же.
Только на ухо больше туг,
да поистерся
на локте
Раздражает.
уставился наземь.
Какая старому мысль ясна?
Тихо говорит:
«На Кавказе,
вероятно, весна».
Бестелое стадо,
ну и тоску ж оно
гонит!
Взбубнилась злоба апаша.
мне скушно!
Мне скушно, папаша[6]!
Глупых поэтов небом маните,
вырядились
звезд ордена!
Чего расплескалось мантией?
Думаешь – кардинал?
Довольно лучи обсасывать в спячке.
За мной!
Все равно без ножек —
И галош не понадобится в грязи земной.
Звезды!
Довольно
мученический плести
земле!
Озакатили красным.
Кто там
крылами
к земле блестит?
Заря?
Стой!
По дороге как раз нам.
То перекинусь радугой,
то хвост завью кометою.
Какую жуть в кайме таю?
Показываю
мирам
номера
невероятной скорости.
Дух
полон дум о давних
днях.
Земных полушарий горсти
вижу —
лежат города в них.
Отдельные голоса различает ухо.
Взмахах в ста.
«Здравствуй, старуха!»
Поскользнулся в асфальте.
Встал.
То-то удивятся не ихней силище
путешественника неб.
Голоса:
«Смотрите,
с крыши.
Еще удачно!
Тяжелый хлеб».
И снова
в поводу у дела,
громоголосый катился день ее.
О, есть ли
чтоб громче вгудела
– города громче —
в его гудение.
Кто схватит улиц рвущийся вымах!
Кто может распутать тоннелей подкопы!
Кто их остановит,
по воздуху
в дымах
аэропланами буравящих копоть?!
По скату экватора
из Чикаг
сквозь Тамбовы
катятся рубли.
Вытянув выи,
гонятся все,
телами утрамбовывая
горы,
моря,
мостовые.
Их тот же лысый
невидимый водит,
главный танцмейстер земного канкана.
То в виде идеи,
то черта вроде,
то богом сияет, за облако канув.
Тише, философы!
Я знаю —
не спорьте —
зачем источник жизни дарен им.
дни листкам календарным.
Их жалеть!
А меня им жаль?
Сожрали бульвары,
сады,
предместья!
Покажите!
Покупаю кинжал.
И сладко чувствовать,
что вот
пред местью я.
Маяковский – векам
Куда я,
зачем я?
Улицей сотой
мечусь
человечьим
разжужженным ульем.
Глаза пролетают оконные соты,
и тяжко,
и чуждо,
и мерзко в июле им.
Витрины и окна тушит
Устал и сник.
И только
туч выпотрашивает туши
Слоняюсь.
Мост феерический.
Влез.
И в страшном волненьи взираю с него я.
Стоял, вспоминаю.
И это
называлось Невою.
выпутанный в дымы трубного леса.
В этом самом городе
скоро
ночи начнутся,
остекленелые,
белесые.
Июлю капут.
Обезночел загретый.
Избредился в шепот чего-то сквозного.
То видится крест лазаретной кареты,
то слышится выстрел.
Умолкнет —
и снова.
Я знаю,
такому, как я,
недолго,
но все-таки дико,
когда не фонарные тыщи,
а лица.
И вижу, над домом
по риску откоса
лучами идешь,
собираешь их в копны.
Тянусь,
но туманом ушла из-под носа.
И снова стою
онемелый и вкопанный.
Гуляк полуночных толпа раскололась,
почти что чувствую запах кожи,
почти что дыханье,
я думаю – призрак,
он взял, да и ожил.
Рванулась,
вышла из воздуха уз она.
Ей мало
– одна! —
раскинулась в шествие.
Ожившее сердце шарахнулось грузно.
Я снова земными мученьями узнан.
Да здравствует
– снова! —
мое сумасшествие!
Фонари вот так же врезаны были
в середину улицы.
Дома похожи.
Вот так же,
из ниши,
головы кобыльей
вылеп[7].
– Прохожий!
Это улица Жуковского?
Смотрит,
глаза вот такие,
старается мимо.
«Она – Маяковского тысячи лет:
он здесь застрелился у двери любимой».
Кто,
я застрелился?
Такое загнут!
Блестящую радость, сердце, вычекань!
Окну
лечу.
Небес привычка.
Высоко.
Глубже ввысь зашел
за этажем этаж.
Завесилась.
Смотрю за шелк —
все то же,
спальня та ж.
Сквозь тысячи лет прошла – и юна.
Лежишь,
волоса луною высиня.
и то,
Его оказалась голая лысина.
Нашел!
Теперь пускай поспят.
Рука,
кинжала жало стиснь!
Крадусь,
приглядываюсь —
и опять!
люблю
и вспять
иду в любви и в жалости.
Доброе утро!
Зажглось электричество.
Глаз два выката.
«Кто вы?» —
«Я Николаев
– инженер.
Это моя квартира.
А вы кто?
Чего пристаете к моей жене?»
Чужая комната.
Утро дрогло.
Трясясь уголками губ,
чужая женщина,
раздетая догола.
Бегу.
Растерзанной тенью,
несусь по стене,
луной облитый.
Жильцы выбегают, запахивая халаты.
Гремлю о плиты.
Швейцара ударами в угол загнал.
«Из сорок второго
куда ее дели?» —
к нему
из окна.
Вот так и валялись
тело на теле».
Куда теперь?
Куда глаза
глядят.
Поля?
Пускай поля!
Траля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля, дзин-дза,
тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля!
Петлей на шею луч накинь!
Сплетусь в палящем лете я!
Гремят на мне
любви тысячелетия…
Погибнет все.
Сойдет на нет.
И тот,
кто жизнью движет,
последний луч
над тьмой планет
из солнц последних выжжет.
И только
боль моя
острей —
стою,
огнем обвит,
на несгорающем костре
немыслимой любви.
Последнее
Ширь,
бездомного
лоном твоим прими!
Небо какое теперь?
Звезде какой?
Тысячью церквей
подо мной
затянул
и тянет мир:
«Со святыми упокой!»
1916–1917
Стихотворения
Избранные стихотворения 1893–1930 годов
КО ВСЕМУ
Нет.
Это неправда.
Нет!
И ты?
Любимая,
за что,
за что же?!
Хорошо —
я ходил,
я дарил цветы,
я ж из ящика не выкрал серебряных
ложек!
сшатался с пятого этажа.
Ветер щеки ожег.
Улица клубилась, визжа и ржа.
Похотливо взлазил рожок на рожок.
Вознес над суетой столичной одури
строгое —
древних икон —
чело.
На теле твоем – как на смертном одре —
дни
кончило.
В грубом убийстве не пачкала рук ты. Ты
уронила только:
«В мягкой постели
он,
фрукты,
вино на ладони ночного столика».
Только в моем
воспаленном
мозгу была ты!
Глупой комедии остановите ход!
Смотрите —
срываю игрушки-латы
я,
величайший Дон-Кихот!
Помните:
под ношей креста
секунду
усталый стал.
Толпа орала:
«Марала!
Мааарррааала!»
Правильно!
Каждого,
кто
об отдыхе взмолится,
оплюй в его весеннем дне!
Армии подвижников, обреченным добровольцам
от человека пощады нет!
Довольно!
Теперь – моей языческой силою! —
дайте
любую
красивую,
юную, —
души не растрачу,
изнасилую
и в сердце насмешку плюну ей!
Око за око!
Севы мести в тысячу крат жизни!
В каждое ухо ввой:
с наполовину выбритой солнцем головой!
Око за око!
Убьете,
похороните —
выроюсь!
Об камень обточатся зубов ножи еще!
Собакой забьюсь под нары казарм!
Буду,
вгрызаться в ножища,
пахнущие потом и базаром.
Ночью вскочите!
Я
звал!
Белым быком возрос над землей:
Муууу!
над язвой смерчи мух.
Лосем обернусь,
в провода
впутаю голову ветвистую
с налитыми кровью глазами.
Да!
Затравленным зверем над миром выстою.
Не уйти человеку!
Молитва у рта, —
лег на плиты просящ и грязен он.
Я возьму
намалюю
на царские врата
на божьем лике Разина.
Солнце! Лучей не кинь!
Сохните, реки, жажду утолить не дав ему, —
чтоб тысячами рождались мои ученики
трубить с площадей анафему!
И когда,
наконец,
на веков верхи став,
в черных душах убийц и анархистов
зажгусь кровавым видением!
Светает.
Все шире разверзается неба рот.
пьет за глотком глоток он.
От окон зарево.
От окон жар течет.
От окон густое солнце льется на спящий
Святая месть моя!
над уличной пылью ступенями строк ввысь поведи!
До края полное сердце
вылью
в исповеди!
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот – я,
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.
ОТНОШЕНИЕ К БАРЫШНЕ
не в любовники выйти ль нам? —
темно,
никто не увидит нас,
Я наклонился действительно,
и действительно
я,
наклонясь,
сказал ей,
«Страсти крут обрыв —
будьте добры,
отойдите.
Отойдите,
будьте добры».
РАЗГОВОР С ТОВАРИЩЕМ ЛЕНИНЫМ
Грудой дел,
суматохой явлений
день отошел,
постепенно стемнев.
Двое в комнате.
Я
и Ленин —
фотографией
на белой стене.
Рот открыт
в напряженной речи,
усов
вздернулась ввысь,
в складках лба
зажата
человечья,
в огромный лоб
огромная мысль.
под ним
проходят тысячи…
Лес флагов…
рук трава…
Я встал со стула,
радостью высвечен,
хочется —
идти,
я вам докладываю
не по службе,
а по душе.
работа адовая
сделана
и делается уже.
Освещаем, одеваем нищь и оголь,
ширится
угля и руды…
А рядом с этим,
конешно,
разной
дряни и ерунды.
Устаешь
отбиваться и отгрызаться.
Многие
без вас
отбились от рук.
разных мерзавцев
ходят
по нашей земле
и вокруг.
им
ни числа,
ни клички,
целая
лента типов
тянется.
Кулаки
и волокитчики,
подхалимы,
сектанты
и пьяницы, —
ходят,
гордо
выпятив груди,
в ручках сплошь
и в значках нагрудных…
Мы их
всех,
конешно, скрутим,
но всех
ужасно трудно.
по фабрикам дымным.
по землям,
покрытым
и снегом
вашим,
сердцем
и именем
думаем,
дышим,
боремся
и живем!..»
Грудой дел,
суматохой явлений
день отошел,
постепенно стемнев.
Двое в комнате.
Я
и Ленин —
фотографией
на белой стене.
СЕБЕ, ЛЮБИМОМУ, ПОСВЯЩАЕТ ЭТИ СТРОКИ АВТОР
Тяжелые, как удар.
«Кесарево кесарю – богу богово».
А такому,
как я,
ткнуться куда?
Где для меня уготовано логово?
Если б был я
на цыпочки б волн встал,
приливом ласкался к луне бы.
Где любимую найти мне,
такую, как и я?
Такая не уместилась бы в крохотное
небо!
О, если б я нищ был!
Как миллиардер!
Что деньги душе?
Ненасытный вор в ней.
Моих желаний разнузданной орде
не хватит золота всех Калифорний.
Если б быть мне косноязычным,
как Дант
или Петрарка!
Душу к одной зажечь!
И слова
и любовь моя —
триумфальная арка:
пышно,
бесследно пройдут сквозь нее
любовницы всех столетий.
О, если б был я
как гром, —
ныл бы,
дрожью объял бы земли одряхлевший
скит.
Я
если всей его мощью
кометы заломят горящие руки,
бросятся вниз с тоски.
Я бы глаз лучами грыз ночи —
о, если б был я
как солнце!
Сияньем моим поить
Земли отощавшее лонце!
Пройду,
любовищу мою волоча.
В какой ночи,
бредовой,
недужной,
какими Голиафами я зачат —
и такой ненужный?
УЖЕ ВТОРОЙ. ДОЛЖНО БЫТЬ, ТЫ ЛЕГЛА…
Уже второй. Должно быть, ты легла.
В ночи Млечпуть серебряной Окою.
Я не спешу, и молниями телеграмм
мне незачем тебя будить и беспокоить.
Как говорят, инцидент исперчен.
Любовная лодка разбилась о быт.
С тобой мы в расчете. И не к чему перечень
взаимных болей, бед и обид.
Ты посмотри, какая в мире тишь.
Ночь обложила небо звездной данью.
В такие вот часы встаешь и говоришь
векам, истории и мирозданью.
Стихотворения 1912–1916 годов
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
Толпа – пестрошерстая быстрая кошка —
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома.
Я, чувствуя платья зовущие лапы,
в глаза им улыбку протиснул; пугая
ударами в жесть, хохотали арапы,
над лбом расцветивши крыло попугая.
А за
решеткой
четкой
железной мысли проводов —
И на
нее
встающих звезд
легко оперлись ноги
Но ги —
бель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.
И жуток
шуток
клюющий смех —
из желтых
ядовитых роз
возрос
зигзагом.
За гам
и жуть
отрадно глазу:
раба
крестов
страдающе-спокойно-безразличных,
гроба
домов
публичных
восток бросал в одну пылающую вазу.
Простыни вод под брюхом были.
Их рвал на волны белый зуб.
Был вой трубы – как будто лили
Прижались лодки в люльках входов
к сосцам железных матерей.
В ушах оглохших пароходов
горели серьги якорей.
ИЗ УЛИЦЫ В УЛИЦУ
У —
лица.
Лица
у
догов
годов
рез —
че.
Че —
рез
железных коней
с окон