водица. Мы идем
сквозь револьверный лай, чтобы,
умирая,
воплотиться в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела.
*
сквозь годы мчась. Но в конце хочу
других желаний нету встретить я хочу
мой смертный час так,
как встретил смерть
товарищ Нетте.
* Нетте был убит на территории буржуазной в то время Латвии.
15 июля 1926, Ялта Русские поэты. Антология в четырех томах. Москва, «Детская Литература», 1968.
ТЫ Пришла деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть как девочка мячиком. И каждая чудо будто видится где дама вкопалась, а где девица. «Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне. Песнь Любви. Стихи. Лирика русских поэтов. Москва, Изд-во ЦК ВЛКСМ «Молодая Гвардия», 1967.
* * * Этот вечер решал не в любовники выйти ль нам? темно, никто не увидит нас. Я наклонился действительно, и действительно я, наклонясь, сказал ей, как добрый родитель: «Страсти крут обрыв будьте добры, отойдите. Отойдите, будьте добры». Владимир Маяковский. Лирика. Москва, «Художественная Литература», 1967.
ОБЛАКО В ШТАНАХ Тетраптих
Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут: досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний.
Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы!
Приходите учиться из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги.
Хотите буду от мяса бешеный — и, как небо, меняя тона хотите буду безукоризненно нежный, не мужчина, а — облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица.
1
Вы думаете, это бредит малярия?
«Пр 1000 иду в четыре»,- сказала Мария. Восемь. Девять. Десять.
Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское.
И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любёночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек.
Еще и еще, уткнувшись дождю лицом в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,вон его!
Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери.
Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы большие, маленькие, многие!скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб.
Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала: «Знаете я выхожу замуж».
Что ж, выходите. Ничего. Покреплюсь. Видите — спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть»,а я одно видел: вы — Джоконда, которую надо украсть! И украли.
Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги!
Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий!
Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,а самое страшное видели лицо мое, когда я абсолютно спокоен?
И чувствую «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! В касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезнённые бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,ты хоть о том, что горю, в столетия выстони!
2
Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю «nihil».
Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги!
Я раньше думал книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак пожалуйста! А оказывается прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово.
Улица муку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили.
Чахотки площе. Город дорогу мраком запер.
И когда все-таки!выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на го 1000 рло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать!
А улица присела и заорала: «Идемте жрать!»
Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ».
Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: «Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?» А за поэтами уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики.
Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки!
Нам, здоровенным, с шаго саженьим, надо не слушать, а рвать их их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати!
Их ли смиренно просить: «Помоги мне!» Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне шуме фабрики и лаборатории.
Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете!
Я, златоустейший, чье каждое слово душу новородит, именинит тело, говорю вам: мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал!
Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! Мы с лицом, как заспанная простыня, с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъязвили проказу,мы чище венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу!
Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. Я знаю солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы — молитв верней. Нам ли вымаливать милостей времени! Мы каждый держим в своей пятерне миров приводные ремни!
Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!» Но мне люди, и те, что обидели вы мне всего дороже и ближе.
Видели, как собака бьющую руку лижет?!
Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча; я — где боль, везде; на каждой капле слёзовой течи распял себя на кресте. Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилий!
И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая!и окровавленную дам, как знамя.
3
Ах, зачем это, откуда это в светлое весело грязных кулачищ замах!
Пришла и голову отчаянием занавесила мысль о сумасшедших домах.
И как в гибель дредноута от душащих спазм бросаются в разинутый люк сквозь свой до крика разодранный глаз лез, обезумев, Бурлюк. Почти окровавив исслезенные веки, вылез, встал, пошел и с нежностью, неожиданной в жирном человеке взял и сказал: «Хорошо!» Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: «Пейте какао Ван-Гутена!»
И эту секунду, бенгальскую, громкую, я ни на что б не выменял, я ни на…
А из сигарного дыма ликерною рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина. Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе!
Вы, обеспокоенные мыслью одной «изящно пляшу ли»,смотрите, как развлекаюсь я площадной сутенер и карточный шулер. От вас, которые влюбленностью мокли, от которых в столетия слеза лилась, уйду я, солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся, а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса. Вся земля поляжет женщиной, заерзает мясами, хотя отдаться; вещи оживут губы вещины засюсюкают: «цаца, цаца, цаца!»
Вдруг и тучи и облачное прочее подняло на небе невероятную качку, как будто расходятся белые рабочие, небу объявив озлобленную стачку. Гром из-за тучи, зверея, вылез, громадные ноздри задорно высморкая, и небье лицо секунду кривилось суровой гримасой железного Бисмарка. И кто-то, запутавшись в облачных п 1000 утах, вытянул руки к кафе и будто по-женски, и нежный как будто, и будто бы пушки лафет.
Вы думаете это солнце нежненько треплет по щечке кафе? Это опять расстрелять мятежников грядет генерал Галифе!
Выньте, гулящие, руки из брюк берите камень, нож или бомбу, а если у которого нету рук пришел чтоб и бился лбом бы! Идите, голодненькие, потненькие, покорненькие, закисшие в блохастом грязненьке! Идите! Понедельники и вторники окрасим кровью в праздники! Пускай земле под ножами припомнится, кого хотела опошлить!
Земле, обжиревшей, как любовница, которую вылюбил Ротшильд! Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников.
Изругивался, вымаливался, резал, лез за кем-то вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза, вздрагивал, околевая, закат.
Уже сумашествие.
Ночь придет, перекусит и съест. Видите небо опять иудит пригоршнью обгрызанных предательством звезд?
Пришла. Пирует Мамаем, задом на город насев. Эту ночь глазами