Скачать:PDFTXT
Стихотворения (1915)

Стихотворения (1915). Владимир Владимирович Маяковский

ВАМ!

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и теплый клозет!

Как вам не стыдно о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет?!

Знаете ли вы, бездарные, многие,

думающие, нажраться лучше как, —

может быть, сейчас бомбой ноги

выдрало у Петрова поручика?..

Если б он, приведенный на убой,

вдруг увидел, израненный,

как вы измазанной в котлете губой

похотливо напеваете Северянина!

Вам ли, любящим баб да блюда,

жизнь отдавать в угоду?!

Я лучше в баре блядям буду

подавать ананасную воду!

Я И НАПОЛЕОН

Я живу на Большой Пресне,

36, 24.

Место спокойненькое.

Тихонькое.

Ну?

Кажется — какое мне дело,

что где-то

в буре-мире

взяли и выдумали войну?

Ночь пришла.

Хорошая.

Вкрадчивая.

И чего это барышни некоторые

дрожат, пугливо поворачивая

глаза громадные, как прожекторы?

Уличные толпы к небесной влаге

припали горящими устами,

а город, вытрепав ручонки-флаги,

молится и молится красными крестами.

Простоволосая церковка бульварному изголовью

припала, — набитый слезами куль, —

а у бульвара цветники истекают кровью,

как сердце, изодранное пальцами пуль.

Тревога жиреет и жиреет,

жрет зачерствевший разум.

Уже у Ноева оранжереи

покрылись смертельно-бледным газом!

Скажите Москве —

пускай удержится!

Не надо!

Пусть не трясется!

Через секунду

встречу я

неб самодержца, —

возьму и убью солнце!

Видите!

Флаги по небу полощет.

Вот он!

Жирен и рыж.

Красным копытом грохнув о площадь,

въезжает по трупам крыш!

Тебе,

орущему:

«Разрушу,

разрушу!»,

вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,

я,

сохранивший бесстрашную душу,

бросаю вызов!

Идите, изъеденные бессонницей,

сложите в костер лица!

Все равно!

Это нам последнее солнце

солнце Аустерлица!

Идите, сумасшедшие, из России, Польши.

Сегодня я — Наполеон!

Я полководец и больше.

Сравните:

я и — он!

Он раз чуме приблизился троном,

смелостью смерть поправ, —

я каждый день иду к зачумленным

по тысячам русских Яфф!

Он раз, не дрогнув, стал под пули

и славится столетий сто, —

а я прошел в одном лишь июле

тысячу Аркольских мостов!

Мой крик в граните времени выбит,

и будет греметь и гремит,

оттого, что

в сердце, выжженном, как Египет,

есть тысяча тысяч пирамид!

За мной, изъеденные бессонницей!

Выше!

В костер лица!

Здравствуй,

мое предсмертное солнце,

солнце Аустерлица!

Люди!

Будет!

На солнце!

Прямо!

Солнце съежится аж!

Громче из сжатого горла храма

хрипи, похоронный марш!

Люди!

Когда канонизируете имена

погибших,

меня известней,—

помните:

еще одного убила война

поэта с Большой Пресни!

ГИМН СУДЬЕ

По Красному морю плывут каторжане,

трудом выгребая галеру,

рыком покрыв кандальное ржанье,

орут о родине Перу.

О рае Перу орут перуанцы,

где птицы, танцы, бабы

и где над венцами цветов померанца

были до небес баобабы.

Банан, ананасы! Радостей груда!

Вино в запечатанной посуде…

Но вот неизвестно зачем и откуда

на Перу наперли судьи!

И птиц, и танцы, и их перуанок

кругом обложили статьями.

Глаза у судьи — пара жестянок

мерцает в помойной яме.

Попал павлин оранжево-синий

под глаз его строгий, как пост, —

и вылинял моментально павлиний

великолепный хвост!

А возле Перу летали по прерии

птички такие — колибри;

судья поймал и пух и перья

бедной колибри выбрил.

И нет ни в одной долине ныне

гор, вулканом горящих.

Судья написал на каждой долине:

«Долина для некурящих».

В бедном Перу стихи мои даже

в запрете под страхом пыток.

Судья сказал: «Те, что в продаже,

тоже спиртной напиток».

Экватор дрожит от кандальных звонов.

А в Перу бесптичье, безлюдье

Лишь, злобно забившись под своды законов,

живут унылые судьи.

А знаете, все-таки жаль перуанца.

Зря ему дали галеру.

Судьи мешают и птице, и танцу,

и мне, и вам, и Перу.

ГИМН УЧЕНОМУ

Народонаселение всей империи —

люди, птицы, сороконожки,

ощетинив щетину, выперев перья,

с отчаянным любопытством висят на окошке.

И солнце интересуется, и апрель еще,

даже заинтересовало трубочиста черного

удивительное, необыкновенное зрелище

фигура знаменитого ученого.

Смотрят: и ни одного человеческого качества.

Не человек, а двуногое бессилие,

с головой, откусанной начисто

трактатом «О бородавках в Бразилии».

Вгрызлись в букву едящие глаза, —

ах, как букву жалко!

Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр

случайно попавшую в челюсти фиалку.

Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный,

но ученому ли думать о пустяковом изъяне?

Он знает отлично написанное у Дарвина,

что мы — лишь потомки обезьяньи.

Просочится солнце в крохотную щелку,

как маленькая гноящаяся ранка,

и спрячется на пыльную полку,

где громоздится на банке банка.

Сердце девушки, вываренное в иоде.

Окаменелый обломок позапрошлого лета.

И еще на булавке что-то вроде

засушенного хвоста небольшой кометы.

Сидит все ночи. Солнце из-за домишки

опять осклабилось на людские безобразия,

и внизу по тротуарам опять приготовишки

деятельно ходят в гимназии.

Проходят красноухие, а ему не нудно,

что растет человек глуп и покорен;

ведь зато он может ежесекундно

извлекать квадратный корень.

ВОЕННО-МОРСКАЯ ЛЮБОВЬ

По морям, играя, носится

с миноносцем мнноносица.

Льнет, как будто к меду осочка,

К миноносцу миноносочка.

И конца б не довелось ему,

благодушью миноносьему.

Вдруг прожектор, вздев на нос очки,

впился в спину миноносочки.

Как взревет медноголосина:

«Р-р-р-астакая миноносина!»

Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится,

а сбежала миноносица.

Но ударить удалось ему

по ребру по миноносьему.

Плач и вой морями носится:

овдовела миноносица.

И чего это несносен нам

мир в семействе миноносином?

ГИМН ЗДОРОВЬЮ

Среди тонконогих, жидких кровью,

трудом поворачивая шею бычью,

на сытый праздник тучному здоровью

людей из мяса я зычно кличу!

Чтоб бешеной пляской землю овить,

скучную, как банка консервов,

давайте весенних бабочек ловить

сетью ненужных нервов!

И по камням острым, как глаза ораторов,

красавцы-отцы здоровых томов,

потащим мордами умных психиатров

и бросим за решетки сумасшедших домов!

А сами сквозь город, иссохший, как Онания,

с толпой фонарей желтолицых, как скопцы,

голодным самкам накормим желания,

поросшие шерстью красавцы-самцы!

ГИМН КРИТИКУ

От страсти извозчика и разговорчивой прачки

невзрачный детеныш в результате вытек.

Мальчик — не мусор, не вывезешь на тачке.

Мать поплакала и назвала его: критик.

Отец, в разговорах вспоминая родословные,

любил поспорить о правах материнства.

Такое воспитание, светское и салонное,

оберегало мальчика от уклона в свинство.

Как роется дворником к кухарке сапа,

щебетала мамаша и кальсоны мыла;

от мамаши мальчик унаследовал запах

и способность вникать легко и без мыла.

Когда он вырос приблизительно с полено

и веснушки рассыпались, как рыжики на блюде,

его изящным ударом колена

провели на улицу, чтобы вышел в люди.

Много ль человеку нужно? — Клочок

небольшие штаны и что-нибудь из хлеба.

Он носом, хорошеньким, как построчный пятачок,

обнюхал приятное газетное небо.

И какой-то обладатель какого-то имени

нежнейший в двери услыхал стук.

И скоро критик из и́мениного вымени

выдоил и брюки, и булку, и галстук.

Легко смотреть ему, обутому и одетому,

молодых искателей изысканные игры

и думать: хорошо — ну, хотя бы этому

потрогать зубенками шальные икры.

Но если просочится в газетной сети

о том, как велик был Пушкин или Дант,

кажется, будто разлагается в газете

громадный и жирный официант.

И когда вы, наконец, в столетний юбилей

продерете глазки в кадильной гари,

имя его первое, голубицы белей,

чисто засияет на поднесенном портсигаре.

Писатели, нас много. Собирайте миллион.

И богадельню критикам построим в Ницце.

Вы думаете — легко им наше белье

ежедневно прополаскивать в газетной странице!

ГИМН ОБЕДУ

Слава вам, идущие обедать миллионы!

И уже успевшие наесться тысячи!

Выдумавшие каши, бифштексы, бульоны

и тысячи блюдищ всяческой пищи.

Если ударами ядр

тысячи Реймсов разбить удалось бы —

по-прежнему будут ножки у пулярд,

и дышать по-прежнему будет ростбиф!

Желудок в панаме! Тебя ль заразят

величием смерти для новой эры?!

Желудку ничем болеть нельзя,

кроме аппендицита и холеры!

Пусть в сале совсем потонут зрачки —

все равно их зря отец твой выделал;

на слепую кишку хоть надень очки,

кишка все равно ничего б не видела.

Ты так не хуже! Наоборот,

если б рот один, без глаз, без затылка —

сразу могла б поместиться в рот

целая фаршированная тыква.

Лежи спокойно, безглазый, безухий,

с куском пирога в руке,

а дети твои у тебя на брюхе

будут играть в крокет.

Спи, не тревожась картиной крови

и тем, что пожаром мир опоясан, —

молоком богаты силы коровьи,

и безмерно богатство бычьего мяса.

Если взрежется последняя шея бычья

и злак последний с камня серого,

ты, верный раб твоего обычая,

из звезд сфабрикуешь консервы.

А если умрешь от котлет и бульонов,

на памятнике прикажем высечь:

«Из стольких-то и стольких-то котлет миллионов —

твоих четыреста тысяч».

ТЕПЛОЕ СЛОВО КОЕ-КАКИМ ПОРОКАМ

(ПОЧТИ ГИМН)

Ты, который трудишься, сапоги ли чистишь,

бухгалтер или бухгалтерова помощница,

ты, чье лицо от дел и тощищи

помятое и зеленое, как трешница.

Портной, например. Чего ты ради

эти брюки принес к примерке?

У тебя совершенно нету дядей,

а если есть, то небогатый, не мрет и не в Америке.

Говорю тебе я, начитанный и умный:

ни Пушкин, ни Щепкин, ни Врубель

ни строчке, ни позе, ни краске надуманной

не верили — а верили в рубль.

Живешь утюжить и ножницами раниться.

Уже сединою бороду пе́ревил,

а видел ты когда-нибудь, как померанец

растет себе и растет на дереве?

Потеете и трудитесь, трудитесь и потеете,

вытелятся и вытянутся какие-то дети,

мальчики — бухгалтеры, девочки — помощницы,

те и те будут потеть, как потели эти.

А я вчера, не насилуемый никем,

просто,

снял в «железку» по шестой руке

три тысячи двести — со́ ста.

Ничего, если, приложивши палец ко рту,

зубоскалят, будто помог тем,

что у меня такой-то и такой-то туз

мягко помечен ногтем.

Игроческие очи из ночи

блестели, как два рубля,

я разгружал кого-то, как настойчивый рабочий

разгружает трюм корабля.

Слава тому, кто первый нашел,

как без труда и хитрости,

чистоплотно и хорошо

карманы ближнему вывернуть и вытрясти!

И когда говорят мне, что труд и еще и еще,

будто хрен натирают на заржавленной терке,

я ласково спрашиваю, взяв за плечо:

«А вы прикупаете к пятерке?»

ВОТ ТАК Я СДЕЛАЛСЯ СОБАКОЙ

Ну, это совершенно невыносимо!

Весь как есть искусан злобой.

Злюсь не так, как могли бы вы:

как собака лицо луны гололобой —

взял бы

и все обвыл.

Нервы, должно быть

Выйду,

погуляю.

И на улице не успокоился ни на ком я.

Какая-то прокричала про добрый вечер.

Надо ответить:

она — знакомая.

Хочу.

Чувствую —

не могу по-человечьи.

Что это за безобразие!

Сплю я, что ли?

Ощупал себя:

такой же, как был,

лицо такое же, к какому привык.

Тронул губу,

а у меня из-под губы —

клык.

Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь.

Бросился к дому, шаги удвоив.

Бережно огибаю полицейский пост,

вдруг оглушительное:

«Городовой!

Хвост

Провел рукой и — остолбенел!

Этого-то,

всяких клыков почище,

я и не заметил в бешеном скаче:

у меня из-под пиджака

развеерился хвостище

и вьется сзади

большой, собачий.

Что теперь?

Один заорал, толпу растя.

Второму прибавился третий, четвертый.

Смяли старушонку.

Она, крестясь, что-то кричала про черта.

И когда, ощетинив в лицо усища-веники,

толпа навалилась,

огромная,

злая,

я стал на четвереньки

и залаял:

Гав! гав! гав!

КОЕ-ЧТО ПО ПОВОДУ ДИРИЖЕРА

В ресторане было от электричества рыжо́.

Кресла облиты в дамскую мякоть.

Когда обиженный выбежал дирижер,

приказал музыкантам плакать.

И сразу тому, который в бороду

толстую семгу вкусно нес,

труба — изловчившись — в сытую морду

ударила горстью медных слез.

Еще не успел он, между икотами,

выпихнуть крик в золотую челюсть,

его избитые тромбонами и фаготами

смяли и скакали через.

Когда последний не дополз до двери,

умер щекою в соусе,

приказав музыкантам выть по-зверьи —

дирижер обезумел вовсе!

В самые зубы туше опо́енной

втиснул трубу, как медный калач,

дул и слушал — раздутым удвоенный,

мечется в брюхе плач.

Когда наутро, от злобы не евший,

хозяин принес расчет,

дирижер на люстре уже посиневший

висел и синел еще.

ПУСТЯК У ОКИ

Нежно говорил ей —

мы у реки

шли камышами:

«Слышите: шуршат камыши у Оки.

Будто наполнена Ока мышами.

А в небе, лучик сережкой вдев в ушко,

звезда, как вы, хорошая, — не звезда, а девушка

А там, где кончается звездочки точка,

месяц улыбается и заверчен, как

будто на небе строчка

из Аверченко…

Вы прекрасно картавите.

Только жалко Италию…»

Она: «Ах, зачем вы давите

и локоть и талию.

Вы мне мешаете

у камыша идти…»

ВЕЛИКОЛЕПНЫЕ НЕЛЕПОСТИ

Бросьте!

Конечно, это не смерть.

Чего ей ради ходить по крепости?

Как вам не стыдно верить

нелепости?!

Просто именинник устроил карнавал,

выдумал для шума стрельбу и тир,

а сам, по-жабьи присев на вал,

вымаргивается, как из мортир.

Ласков хозяина бас,

просто — похож на пушечный.

И не от газа маска,

а ради шутки игрушечной.

Смотрите!

Небо мерить

выбежала ракета.

Разве так красиво смерть

бежала б в небе паркета!

Ах, не говорите:

«Кровь из раны».

Это — дико!

Просто и́збранных из бранных

одаривали гвоздикой.

Как же иначе?

Мозг не хочет понять

и не может:

у пушечных шей

если не целоваться,

то — для чего же

обвиты руки траншей?

Никто не убит!

Просто — не выстоял.

Лег от Сены до Рейна.

Оттого что цветет,

одуряет желтолистая

на клумбах из убитых гангрена.

Не убиты,

нет же,

нет!

Все они встанут

просто —

вот так,

вернутся

и, улыбаясь, расскажут жене,

какой хозяин весельчак и чудак.

Скажут: не было ни ядр, ни фугасов

и, конечно же, не было крепости!

Просто именинник выдумал массу

каких-то великолепных

Скачать:PDFTXT

Стихотворения (1915) Маяковский читать, Стихотворения (1915) Маяковский читать бесплатно, Стихотворения (1915) Маяковский читать онлайн