—
сплошная работа уму.
На лбу —
непролазная дума:
кому
ему
устроить куму,
кому приспособить ку́ма?
Он всюду
пристроил
мелкую сошку,
у него
по лазутчику.
Он знает,
кому подставить ножку
и где
иметь заручку.
Каждый на месте:
невеста —
в тресте,
кум —
в ГУМ,
брат —
в наркомат.
Все шире периферия родных,
и
в ведомостичках узких
не вместишь
всех сортов наградных —
спецставки,
тантьемы,
нагрузки!
Он специалист,
но особого рода:
он
в слове
мистику стер.
Он понял буквально
«братство народов»
как счастье братьев,
тёть
и сестер.
Он думает:
как сократить ему штаты?
У Кэт
не глаза, а угли…
оставить для Наты?
У Наты формы округлей.
А там
в приемной —
сдержанный гул,
и воздух от дыма спирается.
Ответственный жмет плечьми:
— Не могу!
Нормально…
Дела разбираются!
Зайдите еще
Но дней не дождаться жданных.
Напрасно
согнулся дугой.
— Нельзя…
Не имеется данных! —
Пока поймет!
Обшаркав паркет,
порывшись в своих чемоданах,
кладет на суконце пакет
с листами
новейших данных.
Простился.
Ладонью пакет заслоня
— взрумянились щеки-пончики, —
со сладострастием,
пальцы слюня,
считает червончики.
А давший
по учрежденью орет,
от правильной гневности красен:
— Подать резолюцию! —
И в разворот
— во весь! —
на бумаге:
«Согласен»!
мчит
Машину оставил
по праву.
ужин с любовницей ест,
хлещет «Абрау».
Любовницу щиплет,
весел и хитр.
— Вот это
подарочки Сонечке:
Вот это, Сонечка,
вам на духи.
Вот это
вам на кальсончики…—
Такому
в краже рабочих тыщ
для ширмы октябрьское зарево.
Он к нам пришел,
чтоб советскую нищь
на кабаки разбазаривать.
Я
белому
руку, пожалуй, дам,
пожму, не побрезгав ею.
Я лишь усмехнусь:
— А здорово вам
наши
намылили шею! —
Укравшему хлеб
не потребуешь кар.
Возможно
простить и убийце.
в душе
у него
клубится.
Но если
скравший
ладонью
ладонь мою тронет,
я, руку помыв,
кирпичом ототру
поганую кожу с ладони.
Мы белым
едва обломали рога:
хромает
пока что
одна нога,—
для нас,
полусытых и латочных,
страшней
и гаже
любого врага
партией дан.
Он нам
недешево дался!
Долой присосавшихся
к нашим
рядам
и тех,
кто к грошам
присосался!
в гигантский рост,
но эти
обсели кассы.
Каленым железом
выжжет нарост
и рабочие массы.
В ПОВЕСТКУ ДНЯ
Ставка на вас,
комсомольцы товарищи,—
на вас,
грядущее творящих!
заставьте
быт тарабарящий!
Расчистьте
квартирный ящик!
За десять лет —
устанешь бороться,—
расшатаны
— многие! —
тряской.
Заплыло
тиной
быта болотце,
покрылось
будничной ряской.
Мы так же
сердца наши
ревностью жжем —
и суд наш
по-старому скорый:
мы
часто
наганом
и финским ножом
решаем —
любовные споры.
Нет, взвидя,
что есть
любовная ржа,
что каши вдвоем
не сваришь,—
ты зубы стиснь
и, руку пожав,
скажи:
— Прощевай, товарищ! —
У скольких
«Квартирку б в наем!
Свои сундуки
да клети!
И угол мой
и хозяйство мое —
и мой
на стене
портретик».
Не наше счастье —
счастье вдвоем!
С классом
спаяйся четко!
все, что мое,—
твое,
кроме —
зубных щеток.
И мы
по-прежнему,
если радостно,
по-прежнему,
если горе нам —
мы
топим горе в сорокаградусной
и празднуем
трехгорным.
Питье
на песни б выменять нам.
Такую
сделай, хоть тресни!
Чтоб пенистей пива,
хватали
за душу
песни.
_____
Гуляя,
работая,
к любимой льня, —
думай о коммуне,
В порядок
этого
майского дня
поставьте
вопрос о быте.
ОБЫВАТЕЛИАДА В 3-Х ЧАСТЯХ
1
Обыватель Михин —
друг дворничихин.
Дворник Службин
с Фелицией в дружбе.
У тети Фелиции
лицо в милиции.
Квартхоз милиции
Федор Овечко
имеет
в совете
нужного человечка.
Чин лица
не упомнишь никак:
главшвейцар
или помистопника.
А этому чину
домами знакома
машинистки секретаря райкома.
У дочки ее
большущие связи:
друг во ВЦИКе
(шофер в автобазе!),
а Петров, говорят,
развозит мужчину,
о котором
все говорят шепоточком,—
маленького роста,
огромного чина.
Словом —
он…
Не решаюсь…
Точка.
2
Тихий Михин
пойдет к дворничихе.
«Прошу покорненько,
попросите дворника».
Дворник стукнется
к тетке заступнице.
Тетка Фелиция
шушукнет в милиции.
Квартхоз Овечко
замолвит словечко.
А главшвейцар —
да-Винчи с лица,
весь в бороде,
как картина в раме,—
прямо
пойдет
к машинисткиной маме.
Просьбу
предает огласке:
глазки да ласки,
ласки да глазки…
Кого не ловили на такую аферу?
Куда ж удержаться простаку-шоферу!
Петров подождет,
как солнце,
персонье лицо расперсонится.
— Простите, товарищ,
извинений тысячка… —
И просит
и молит, ласковей лани.
И чин снисходит:
— Вот вам записочка.—
А в записке —
исполнение всех желаний.
3
А попробуй —
полазий
без родственных связей!
Покроют дворники
словом черненьким.
Обложит белолицая
тетя Фелиция.
Подвернется нога,
перервутся нервы
у взвидевших наган
и усы милиционеровы.
В швейцарской судачат:
— И не лезь к совету:
все на даче,
никого нету.—
И мама сама
и дитя-машинистка,
невинность блюдя,
не допустят близко.
А разных главных
неуловимо
шоферы
возят и возят мимо.
Не ухватишь —
скользкие,—
не люди, а налимы.
«Без доклада воспрещается».
Куда ни глянь,
«И пойдут они, солнцем палимы,
И застонут…»
Кто бы ни были
сему виновниками
— сошка маленькая
или крупный кит,—
разорвем
сплетенную чиновниками
паутину кумовства,
протекций,
волокит.
Мир
цветами оброс,
у мира
весенний вид.
И вновь
встает
нерешенный вопрос —
о женщинах
и о любви.
Мы любим парад,
нарядную песню.
Говорим красиво,
выходя на митинг.
Но часто
под этим,
покрытый плесенью,
старенький-старенький бытик.
Поет на собранье:
«Вперед, товарищи…»
А дома,
забыв об арии сольной,
орет на жену,
что щи не в наваре
и что
огурцы
плоховато просолены.
Живет с другой —
киоск в ширину,
бельем —
шантанная дива.
Но тонким чулком
попрекает жену:
— Компрометируешь
пред коллективом.—
То лезут к любой,
была бы с ногами.
Пять баб
переменит
в течение суток.
У нас, мол,
а не моногамия.
и предрассудок!
С цветка на цветок
молодым стрекозлом
порхает,
летает
и мечется.
Одно ему
в мире
кажется злом —
это
алиментщица.
Он рад умереть,
экономя треть,
три года
судиться рад:
и я, мол, не я,
и она не моя,
и я вообще
А любят,
так будь
монашенкой верной —
тиранит
ревностью
и мерит
на калибр револьверный,
неверной
в затылок
пулю пустя.
Четвертый —
а так,
что любо-дорого,
бежит
в перепуге
от туфли жениной,
А другой
стрелу любви
иначе метит,
путает
— ребенок этакий —
уловленье
любимой
в романические сети
с повышеньем
подчиненной по тарифной сетке…
По женской линии
тоже вам не райские скинии.
Простенького паренька
подцепила
барынька.
Он работать,
а ее
бегает за клёшем
каждого бульварника.
Что же,
сиди
и в плаче
Нилом нилься.
Ишь! —
— Для кого ж я, милые, женился?
Для себя —
или для них? —
У родителей
и дети этакого сорта:
— Что родители?
И мы
не хуже, мол! —
Занимаются
любовью в виде спорта,
не успев
вписаться в комсомол.
И дальше,
к деревне,
быт без движеньица —
живут, как и раньше,
из года в год.
Вот так же
замуж выходят
и женятся,
как покупают
Если будет
длиться так
за годом годик,
то,
скажу вам прямо,
не сумеет
Я не за семью.
В огне
и в дыме синем
выгори
и этого старья кусок,
где шипели
матери-гусыни
и детей
стерег
Нет.
Но мы живем коммуной
плотно,
в общежитиях
грязнеет кожа тел.
подымать за чистоплотность
отношений наших
и любовных дел.
Не отвиливай —
мол, я не венчан.
Нас
не поп скрепляет тарабарящий.
и жизнь мужчин и женщин
нас объединяющим:
«Товарищи».
ПОСЛАНИЕ ПРОЛЕТАРСКИМ ПОЭТАМ
Товарищи,
позвольте
без позы,
без маски —
поразговариваю с вами,
товарищ Безыменский,
товарищ Светлов,
товарищ Уткин.
Мы спорим,
аж глотки просят лужения,
мы
задыхаемся
от эстрадных побед,
а у меня к вам, товарищи,
деловое предложение:
давайте
устроим
веселый обед!
Расстелим внизу
комплименты ковровые,
если зуб на кого —
отпилим зуб;
розданные
Луначарским
венки лавровые —
сложим
в общий
товарищеский суп.
Решим,
что все
по-своему правы.
Каждый поет
по своему
голоску!
Разрежем
общую курицу славы
и каждому
выдадим
по равному куску.
Бросим
друг другу
шпильки подсовывать,
разведем
А когда мне
товарищи
предоставят слово —
я это слово возьму
и скажу:
— Я кажусь вам
академиком
с большим задом,
один, мол, я
жрец
поэзий непролазных.
А мне
в действительности
единственное надо —
чтоб больше поэтов
хороших
и разных.
Многие
пользуются
напостовской тряскою,
с тем
обозвать получше.
— Мы, мол, единственные,
мы пролетарские… —
А я, по-вашему, что —
Я
по существу
мастеровой, братцы,
не люблю я
этой
философии нудовой.
Засучу рукавчики:
Сделай одолжение,
а ну, давай!
перед нами
огромная работа —
каждому человеку
нужное стихачество.
Давайте работать
до седьмого пота
над поднятием количества,
над улучшением качества.
Я меряю
по коммуне
стихов сорта,
в коммуну
потому влюблена,
что коммуна,
по-моему,
огромная высота,
что коммуна,
по-моему,
глубочайшая глубина.
А в поэзии
нет
ни друзей,
ни родных,
по протекции
не свяжешь
рифм лычки́.
Оставим
распределение
орденов и наградных,
бросим, товарищи,
наклеивать ярлычки.
Не хочу
мыслью новенькой,
но по-моему —
утверждаю без авторской спеси —
Коммуна —
это место,
где исчезнут чиновники
и где будет
стихов и песен.
Стоит
рифмочек парой нам —
мы
почитаем поэтика гением.
Одного
называют
красным Байроном,
другого —
самым красным Гейнем.
Одного боюсь —
за вас и сам, —
чтоб не обмелели
наши души,
чтоб мы
не возвели
в коммунистический сан
плоскость раешников
и ерунду частушек.
Мы духом одно,
понимаете сами:
по линии сердца
нет раздела.
Если
вы не за нас,
а мы
не с вами,
то черта ль
нам
остается делать?
А если я
вас
когда-нибудь крою
и на вас
замахивается
то я, как говорится,
добыл это кровью,
я
больше вашего
рифмы строгал.
Товарищи,
бросим
замашки торгашьи
— моя, мол, поэзия —
мой лабаз! —
всё, что я сделал,
всё это ваше —
рифмы,
темы,
бас!
капризней славы
и пепельней?
В гроб, что ли,
когда умру?
Наплевать мне, товарищи,
в высшей степени
на деньги,
на славу
и на прочую муру!
Чем нам
поэтическую власть,
сгрудим
нежность слов
и слова-бичи,
и давайте
без завистей
и без фамилий
в коммунову стройку
слова-кирпичи.
Давайте,
товарищи,
шагать в ногу.
Нам не надо
брюзжащего
лысого парика!
А ругаться захочется —
врагов много
по другую сторону
красных баррикад.
ФАБРИКА БЮРОКРАТОВ
Его прислали
для проведенья режима.
Средних способностей.
Средних лет.
В мыслях — планы.
В кармане — перо
и партбилет.
Ходит,
распоряжается энергичным жестом.
Видно —
занимается новая эра!
Сам совался в каждое место,
всех переглядел —
от зава до курьера.
к самым мельчайшим крохам,
вздувает
сердечный пыл…
Но бьются
слова,
как об стену горохом,
об —
канцелярские лбы.
А что канцелярии?
Внимает мошенница!
Горите
хоть солнца ярче,—
она
уложит
весь пыл в отношеньица,
в анкетку
и в циркулярчик.
Бумажку
встречать
с отвращением нужно.
А лишь
увлечешься ею, —
голова заталмужена
в бумажную ахинею.
Перепишут всё
и, канителью исходящей нитясь,
на доклады
с папками идут:
— Подпишитесь тут!
Да тут вот подмахнитесь!..
И вот тут, пожалуйста!..
И тут!..
И тут!..—
Пыл
в чернила уплыл
без следа.
в бумагу
всосался, как клещ…
Среда —
это
паршивая вещь!!
Глядел,
лицом
белее мела,
Катился пот,
перо скрипело,
рука свелась
и вновь корпела, —
но без конца
громадой белой
росла
гора бумаг.
Что угодно
подписью подляпает,
и не разберясь:
куда,
кого?
Собственную
тетушку
назначит римской папою.
Сам себе
подпишет
Совести
партийной
слабенькие писки
заглушает
с днями
Раскусил чиновник
пафос переписки,
облизнулся,
въелся
и — вошел во вкус.
Где решимость?
планы?
и молодчество?
Собирает канцелярию,
загривок мыля ей.
Как
такому
посылать конверт
с одной фамилией??! —
И опять
несется
мелким лайцем:
— Это так-то службу мы несем?!
Написали просто
«прилагается»
и забыли написать
«при сем»! —
В течение дня
страну наводня
потопом
ненужной бумажности,
в машину
уложит —
и вот
на дачу
стремится в важности.
Пользы от него,
что молока от черта,
что от пшенной каши —
золотой руды.
Лишь растут
подвалами
отчеты,
вознося
чернильные пуды.
Рой чиновников
с недели на́ день
аннулирует
октябрьский гром и лом,
и у многих
даже
проступают сзади
пуговицы
дофевральские
с орлом.
и добр и галантен,
делиться выводом рад.
из каждого
при известном таланте
(из фельетонной водицы
вытекал не раз
и не сто):
и незачем обзаводиться
ему
бумажным хвостом.
от бумажек,
разостланных низом,
чтоб бумажки,
подписанные
прямо и криво,
не заслоняли
ему
ТОВАРИЩУ НЕТТЕ
ПАРОХОДУ И ЧЕЛОВЕКУ
Я недаром вздрогнул.
В порт,
горящий,
как расплавленное лето,
разворачивался
и входил
товарищ «Теодор
Нетте».
Это — он.
Я узнаю́ его.
В блюдечках-очках спасательных кругов.
— Здравствуй, Нетте!
Как я рад, что ты живой
дымной жизнью труб,
канатов
и крюков.
Подойди сюда!
Тебе не мелко?
От Батума,
чай, котлами покипел…
Помнишь, Нетте,—
в бытность человеком
ты пивал чаи
со мною в дип-купе?
Медлил ты.
Захрапывали сони.
кося
в печати сургуча,
напролет
болтал о Ромке Якобсоне
и смешно потел,
стихи уча.
Засыпал к утру.
аж палец свел…
Суньтеся —
кому охота!
Думал ли,
что через год всего
встречусь я
с тобою —
с пароходом.
За кормой лунища.
Ну и здо́рово!
Залегла,
просторы на́-двое порвав.
Будто навек
за собой
из битвы коридоровой
тянешь след героя,
светел и кровав.
В коммунизм из книжки
верят средне.
«Мало ли
что можно
в книжке намолоть!»
А такое —
оживит внезапно «бредни»
и покажет
коммунизма
Мы живем,
зажатые
железной клятвой.
За нее —
на крест,
и пулею чешите:
это —
чтобы в мире
без Россий,
без Латвий,
жить единым
человечьим общежитьем.
В наших жилах —
кровь, а не водица.
Мы идем
сквозь револьверный лай,
чтобы,
умирая,
в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела.
_____
сквозь годы мчась.
Но в конце хочу —
других желаний нету —
встретить я хочу
мой смертный час
так,
как встретил смерть
товарищ Нетте.
15 июля, Ялта
УЖАСАЮЩАЯ ФАМИЛЬЯРНОСТЬ
Куда бы
ты
ни направил разбег,
и как ни ёрзай,
и где ногой ни ступи, —
и улица Розы,
и Луначарского —
Где я?
В Ялте или в Туле?
Я в Москве
или в Казани?
Разберешься?
— Черта в стуле!
Не езда, а — наказанье.
бытия земного
профамилиен
и разыменован.
В голове
от имен
такая каша!
Как общий котел пехотного полка.
Даже пса дворняжку
«Полкаша»
зовут:
«Собака имени Полкан».
«Крем Коллонтай.
Молодит и холит».
«Гребенки Мейерхольд».
«Мочала
а-ля Качалов».
«Гигиенические подтяжки
имени Семашки».
После этого
гуди во все моторы,
наизобретай идей мешок,
все равно —
про Мейерхольда будут спрашивать:
— «Который?
Я
к великим
не суюсь в почетнейшие лики.
Я солдат
в шеренге миллиардной.
Но и я
взываю к вам
от всех великих:
— Милые,
не обращайтесь с нами фамильярно! —
КАНЦЕЛЯРСКИЕ ПРИВЫЧКИ
Я
два месяца
шатался по природе,
и звезд огнишки.
Таковых не видел.
Вся природа вроде
телефонной книжки.
Везде —
у скал,
на массивном грузе
Кавказа
и Крыма скалоликого,
на стенах уборных,
на небе,
на пузе
лошади Петра Великого,
от пыли дорожной
до гор,
где грозы
гремят,
грома потрясав,—
отрывки стихов и прозы,
фамилии
и адреса.
«Здесь были Соня и Ваня Хайлов.
Семейство ело и отдыхало».
«Коля и Зина
соединили души».
и сердце
в виде груши.
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Комсомолец Петр Парулайтис».
«Мусью Гога,
парикмахер из Таганрога».
На кипарисе,
стоящем века,
а б в г д е ж з к.
А у этого
от лазанья
талант иссяк.
Превыше орлиных зон
просто и мило:
«Исак
Лебензон».
Особенно
людей
винить не будем.
Таким нельзя
без фамилий и дат!
Всю жизнь канцелярствовали,
привыкли люди.
Они
и на скалу
глядят, как на мандат.
Такому,
глядящему
за чаем
с балконца,
как солнце
садится в чаще,
ни восход,
ни закат,
а даже солнце —
входящее
и исходящее.
Эх!
Поставь меня
часок
на место Рыкова,
я б
к весне
«По фамилиям
на стволах и скалах
подписавшихся малых.
Каждому
в лапки
дать по тряпке.
За спину ведра —
и марш бодро!
Подписавшимся
и Колям
и Зинам
собственные имена
стирать бензином.
не пропадала даром,
кстати и Ай-Петри
почистить скипидаром.
А кто
до того
к подписям привык,
что снова
к скале полез,—
у этого
закрывается лик-
без».
Под декретом подпись
В л а д и м и р М а я к о в с к и й.
Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка.
БЕСПРИЗОРЩИНА
Эта тема
еще не изо́ранная.
Смотрите
котлам асфальтовым в зев!
Еще
копошится
грязь беспризорная —
хулиганья бесконечный резерв.
Сгинули мать
и отец
и брат его
в дни,
что волжский голод прорвал.
Бросили их
волгари с-под Саратова,
бросила их
с-под Уфы татарва.
Детей возить
стараемся в мягком.
Усадим их
на плюшевом пуфе.
А этим, усевшимся,
пользуясь мраком,
грудные клетки
ломает буфер.
Мы смотрим
своих детишек
в оба:
ласкаем,
моем,
чистим,
стрижем.
А сбоку
растут болезни и