Скачать:PDFTXT
Стихотворения (1928)

соразмеряй

с огромной

поставленной целью.

МЫ ОТДЫХАЕМ

Летом

вселенная

ездит на отдых

в автомобилях,

на пароходах.

Люди

сравнительно меньшей удачи —

те

на возах

выезжают на дачи.

Право свое

обретая в борьбе,

прут в «6-й»,

громоздятся на «Б».

Чтобы рассесться

и грезить бросьте,

висните,

как виноградные грозди.

Лишь к остановке

корпус ваш

вгонят в вагон,

как нарубленный фарш.

Теряя галошу,

обмятый едущий

слазит

на остановке следующей.

Пару третей

из короткого лета

мы

стоим

в ожиданьи билета.

Выбрился.

Встал.

Достоялся когда —

уже

Черноморья

растет борода.

В очередях

раз двадцать и тридцать

можно

усы отпустить

и побриться.

В поезде

люди,

«Вечорку» мусоля,

вежливо

встанут

мне на мозоли.

Мы

себя

оскорблять не позволим,

тоже

ходим

по ихним мозолям.

А на горизонте,

конечно, в дымке,

встали —

Быковы, Лосинки и Химки.

В грязь уходя

по самое ухо,

сорок минут

проселками трюхай.

Дачу

дожди

холодом о́блили…

Вот и живешь,

как какой-то Нобиле.

Нобиле — где ж! —

меж тюленьих рыл

он

хоть полюс

слегка приоткрыл

Я ж,

несмотря

на сосульки с усов,

мучаюсь зря,

не открыв полюсо́в.

Эта зима

и в июле не кончится;

ради согрева

начал пингпонгчиться.

Мячик

с-под шка́фов

с резвостью мальчика

выковыриваю

палкой и пальчиком.

Чаю бы выпить,

окончивши спорт,

но самовар

неизвестными сперт.

Те же,

должно быть,

собачку поранивши,

масло и яйца

сперли раньше.

Ходит корова

тощего вида,

взять бы эту корову

и выдоить.

Хвать бы

за вымя

быстрее воров!

Но я

не умею

доить коров.

Чаю

в буфете

напьюсь ужо,—

грустно мечтаю,

в сон погружен.

В самом

походном

спартанском вкусе

вылегся

на параллельных брусьях.

Тихо дрожу,

как в арктических водах.

Граждане,

разве же ж это отдых?

КРИТИКА САМОКРИТИКИ

Модою —

объяты все:

и размашисто

и куцо,

словно

белка в колесе

каждый

самокритикуется.

Сам себя

совбюрократ

бьет

в чиновничие перси.

«Я

всегда

советам рад.

Критикуйте!

Я —

без спеси.

Но…

стенгазное мычанье…

Где

в рабкоре

толку статься?

Вы

пишите замечания

и пускайте

по инстанциям».

Самокритик

совдурак

рассуждает,

помпадурясь:

«Я же ж

критике

не враг.

Но рабкорь —

разводит дурость.

Критикуйте!

Не обижен.

Здравым

мыслям

сердце радо.

Но…

чтоб критик

был

не ниже,

чем

семнадцтого разряда».

Сладкогласый

и ретивый

критикует подхалим.

С этой

самой

директивы

не был

им

никто

хвалим.

Сутки

сряду

могут крыть

тех,

кого

покрыли свыше,

чтоб начальник,

видя прыть,

их

из штатов бы

не вышиб.

Важно

пялят

взор спецы́

на критическую моду,—

дескать

пойте,

крит-певцы,

языком

толчите воду.

Много

было

каждый год

разударнейших кампаний.

Быть

тебе

в архиве мод —

мода

на самокопанье.

А рабкор?

Рабкор

смотрите! —

приуныл

и смотрит криво:

от подобных

самокритик

у него

трещит загривок.

Безработные ручища

тычет

зря

в карманы он.

Он —

обдернут,

он —

прочищен,

он зажат

и сокращен.

Лава фраз —

не выплыть вплавь.

Где размашисто,

где куцо,

модный

лозунг

оседлав,

каждый

самокритикуется.

Граждане,

вы не врите-ка,

что это —

самокритика!

Покамест

точат начальники

демократические лясы,

меж нами

живут молчальники —

овцы

рабочего класса.

А пока

молчим по-рабьи,

бывших

белых

крепнут орды —

рвут,

насилуют

и грабят,

непокорным —

плющат морды.

Молчалиных

кожа

устроена хи́тро:

плюнут им

в рожу —

рожу вытрут.

«Не по рылу грохот нам,

где ж нам

жаловаться?

Не прощаться ж

с крохотным

с нашим

с жалованьицем».

Полчаса

в кутке

покипят,

чтоб снова

дрожать начать.

Эй,

проснитесь, которые спят!

Разоблачай

с головы до пят.

Товарищ,

не смей молчать!

ЛЕГКАЯ КАВАЛЕРИЯ

Фабрикой

вывешен

жалобный ящик.

Жалуйся, слесарь,

жалуйся, смазчик!

Не убоявшись

ни званья,

ни чина,

жалуйся, женщина,

крой, мужчина!

Люди

бросали

жалобы

в ящик,

ждя

от жалоб

чудес настоящих.

«Уж и ужалит

начальство

жало,

жало

этих

правильных жалоб!»

Вёсны цветочатся,

вьюги бесятся,

мчатся

над ящиком

месяц за месяцем.

Время текло,

и семья пауков

здесь

обрела

уютненький кров.

Месяц трудясь

без единого роздышка,

свили

воробушки

чудное гнездышко.

Бросил

мальчишка,

играясь ша́ло,

дохлую

крысу

в ящик для жалоб.

Ржавый,

заброшенный,

в мусорной куче

тихо

покоится

ящичный ключик.

Этот самый

жалобный ящик

сверхсамокритики

сверхобразчик.

Кто-то,

дремавший

начальственной высью,

ревизовать

послал комиссию.

Ящик,

наполненный

вровень с краями,

был

торжественно

вскрыт эркаями.

Меж винегретом

уныло лежала

тысяча

старых

и грозных жалоб.

Стлели бумажки,

и жалобщик пылкий

помер уже

и лежит в могилке.

Очень

бывает

унылого видика

самая

эта вот

самокритика.

Положение

нож.

Хуже даже.

Куда пойдешь?

Кому скажешь?

Инстанций леса́

просителей ждут,—

разведывай

сам

рабочую нужду.

Обязанность взяв

добровольца-гонца —

сквозь тысячи

завов

лезь до конца!

Мандатов —

нет.

Без их мандата

требуй

ответ,

комсомолец-ходатай.

Выгонят вон…

Кто право даст вам?!

Даст

закон

Советского государства.

Лают

моськой

бюрократы

в неверии.

Но —

комсомольская,

вперед,

«кавалерия»!

В бумажные

прерии

лезь

и врывайся,

«легкая кавалерия»

рабочего класса!

ДАЧНЫЙ СЛУЧАЙ

Я

нынешний год

проживаю опять

в уже

классическом Пушкино.

Опять

облесочкана

каждая пядь,

опушками обопушкана.

Приехали гости.

По праздникам надо.

Одеты —

подстать гостью́.

И даже

один

удержал из оклада

на серый

английский костюм.

Одёжным

жирком

отложились года,

обуты —

прилично очень.

«Товарищи»

даже,

будто «мадам»,

шелками обчулочены.

Пошли,

пообедав,

живот разминать.

А ну,

не размякнете!

Нуте-ка!

Цветов

детвора

обступает меня,

так называемых —

лютиков.

Вверху

зеленеет

березная рядь,

и ветки

радугой дуг…

Пошли

вола вертеть

и врать,

и тут —

и вот —

и вдруг…

Обфренчились

формы

костюма ладного,

яркие,

прямо зря,

все

достают

из кармана

из заднего

браунинги

и маузера.

Ушедшие

подымались года,

и бровь

по-прежнему сжалась,

когда

разлетался пень

и когда

за пулей

пуля сажалась.

Поляна

и ливень пуль на нее,

огонь

отзвенел и замер,

лишь

вздрагивало

газеты рваньё,

как белое

рваное знамя.

Компания

дальше в ка́шках пошла,

рево́львер

остыл давно,

пошла

беседа,

в меру пошла́.

Но —

знаю:

революция

еще не седа,

в быту

не слепнет крото́во,—

революция

всегда,

всегда

молода и готова.

БЕЗРАБОТНЫЙ

Веселый автобус

то фыркнет, то визгнет.

Пока на Лубянку

с вокзала свезен,

в солидной

«Экономической жизни»

читаю:

«Строительный сорван сезон».

Намокла

мосполиграфская вывеска.

Погода

годится

только для рыб.

Под вывеской,

место сухое выискав,

стоят

безработные маляры.

Засохшими пальмами

высятся кисти,

им

хочется

краской обмахивать дом.

Но —

мало строек,

и фартучный хвистик

висит

обмокшим

собачьим хвостом.

В окраске фасадов

дождя перебои,

а небо

расцветкой

похоже на белку.

На солнце

сменить бы

ливней обои,

на синьку сменить бы

неба побелку!

Но кто-то

где-то

кому-то докладывал

«О перспективе,

о срыве сезона».

А эти собрались

на месяц и на́ два…

Стоят, голодая,

бездельно и сонно.

Вращали очками

по цементо-трестам,

чтоб этот обойщик

и этот маляр

пришел бы

и стал бы

об это вот место

стоять,

безработной лапой моля.

Быть может,

орудовали и вредители,

чтоб безработные

смачно и всласть

ругали в бога,

крыли в родителей

и мать,

и душу,

и время,

и власть.

Дельцов ревизуют.

Ярится перо.

Набит портфель.

Карандаш отточен.

Но нас,

и особенно маляров,

интересует

очень и очень:

быть может,

из трестов

некая знать

за это

живет

в Крыму, хорошея?

Нам очень и очень

хотелось бы знать,

кому

за срыв

надавали по шее?

Мы знаем

всё

из газетного звона,

но нас бы

другое устроило знанье:

раскрыть бы

дельцов по срывам сезона

и выгнать

еще зимою, — заранее!

Мы знаем,

не сгинет

враз

безработица

разрухи

с блокадой

законное чадо,

но

если

сезоны

сознательно портятся —

вредителю

нет пощады.

ЭЛЕКТРИЧЕСТВО — ВИД ЭНЕРГИИ

Культура велит,

— бери на учет

частных

чувств

базар!

Пускай

Курой

на турбины течет

и жадность,

и страсть,

и азарт!

КРАСНЫЕ АРАПЫ

Лицо

белее,

чем призрак в белье,

с противным

скривленным ртиной,

а в заднем кармане

всякий билет,

союзный

или —

партийный.

Ответственный банк,

игра

«Буль».

Красное

советское Монако.

Под лампой,

сморщинив кожу на лбу,

склонилась

толпа маниаков.

Носится

шарик,

счастье шаря,

тыркается

об номера,

и люди

едят

глазами

шарик,

чтоб радоваться

и обмирать.

Последний

рубль

отрыли в тряпье.

Поставили,

смотрят серо́.

Под лампой

сверкнул

маникюр крупье.

Крупье заревел:

«Зер-р-ро!»

«Зеро» —

по-арапски,

по-русски —

«нуль».

Вздохнули неврастеники.

Лопата

крупье

во всю длину

в казну

заграбастала деньги.

Ты можешь

владеть

и другим, и собою,

и волю

стреножить,

можно

заставить

труса

ринуться в бой;

улыбку

послав

побледневшей губой,

он ляжет,

смертью уложенный.

Мы можем

и вору

вычертить путь,

чтоб Маркса читать,

а не красть.

Но кто

сумеет

шею свернуть

тебе,

человечья страсть?

ТОЧЕНЫЕ СЛОНЫ

Огромные

зеленеют столы.

Поляны такие.

И —

по стенам,

с боков у стола —

стволы,

называемые —

«кии́».

Подходят двое.

«Здоро́во!»

«Здоро́во!»

Кий выбирают.

Дерево

во!

Первый

хочет

надуть второго,

второй

надуть

первого.

Вытянув

кисти

из грязных манжет,

начинает

первый

трюки.

А у второго

уже

«драже-манже»,

то есть

дрожат руки.

Капли

со лба

текут солоны́,

он бьет

и вкривь и вкось

Аж встали

вокруг

привиденья-слоны,

свою

жалеючи

кость.

Забыл,

куда колотить,

обо што,—

стаскивает

и галстук, и подтяжки.

А первый

ему

показывает «клопштосс»,

берет

и «эффе»

и «оттяжки».

Второй

уже

бурак бураком

с натуги

и от жары.

Два

— ура! —

положил дураком

и рад —

вынимает шары.

Шары

на полке

сияют лачком,

но только

нечего радоваться:

первый — «саратовец»;

как раз

на очко

больше

всегда

у «саратовца».

Последний

шар

привинтив к борту

(отыгрыш —

именуемый «перлом»),

второй

улыбку

припрятал во рту,

ему

смеяться

над первым.

А первый

вымелил кий мелком:

«К себе

в середину

дуплет».

И шар

от борта

промелькнул мельком

и сдох

у лузы в дупле.

О зубы

зубы

скрежещут зло,

улыбка

утопла во рту.

«Пропали шансы…

не повезло…

Я в новую партию

счастья весло

вырву

у всех фортун».

О трешнице

только

вопрос не ясен —

выпотрашивает

и брюки

и блузу.

Стоит

партнер,

холодный, как Нансен,

и цедит

фразу

в одном нюансе:

«Пожалуйста

деньги в лузу».

Зальдилась жара.

Бурак белеет.

И голос

чужой и противный:

«Хотите

в залог

профсоюзный билет?

Не хотите?

Берите партийный

До ночи

клятвы

да стыдный гнет,

а ночью

снова назад

Какая

сила

шею согнет

тебе,

человечий азарт?!

ВЕСЕННЯЯ НОЧЬ

Мир

теплеет

с каждым туром,

хоть белье

сушиться вешай,

и разводит

колоратуру

соловей осоловевший.

В советских

листиках

майский бред,

влюбленный

весенний транс.

Завхоз,

начканц,

комендант

и зампред

играют

в преферанс.

За каждым играющим —

красный стаж

длинит

ежедневно

времен река,

и каждый

стоял,

как верный страж,

на бывшем

обломке

бывших баррикад.

Бивал

комендант

фабрикантов-тузов,

поддав

прикладом

под зад,

а нынче

улыбка

под чернью усов —

купил

козырного туза.

Начканц

пудами бумаги окидан

и все

разворотит, как лев,

а тут

у него

пошла волокита,

отыгрывает

семерку треф.

Завхоз —

у него

продовольствия выбор

по свежести

всех первей,

а он

сегодня

рад, как рыба,

полной

руке

червей.

И вдруг

объявляет

сам зампред

на весь большевизм

запрет:

«Кто смел

паршивою дамой

бить

кого?

— моего короля!»

Аж герб

во всю

державную прыть

вздымался,

крылами орля.

Кого

не сломил

ни Юденич, ни Врангель,

ни пушки

на холмах —

того

доконала

у ночи в овраге

мещанская чухлома.

Немыслимый

дух

ядовит и кисл,

вулканом —

окурков гора

А был же

— честное слово!! —

смысл

в ликующем слове —

«игра».

Как строить

с вами

культурный Октябрь,

деятельной

лени

пленные?

Эх,

перевесть

эту страсть

хотя б —

на паровое отопление!

СЛЕГКА НАХАЛЬНЫЕ СТИХИ

ТОВАРИЩАМ ИЗ ЭМКАХИ

Прямо

некуда деваться

от культуры.

Будь ей пусто!

Вот

товарищ Цивцивадзе

насадить мечтает бюсты.

Чтоб на площадях

и скверах

были

мраморные лики,

чтоб, вздымая

морду вверх,

мы бы

видели великих.

Чтобы, день

пробегав зря,

хулиганов

видя

рожи,

ты,

великий лик узря,

был

душой облагорожен.

Слышу,

давши грезам дань я

нотки

шепота такого:

«Приходите

на свиданье

возле бюста

Эф Гладкова».

Тут

и мой овал лица,

снизу

люди тщатся…

К черту!

«Останавлица

строго воспрыщаица».

А там,

где мороженое

морит желудки,

сверху

восторженный

смотрит Жуткин.

Скульптор

помнит наш режим

(не лепить чтоб

два

лица),

Жаров-Уткин

слеплен им

сразу

в виде близнеца.

Но —

лишь глаз прохожих пара

замерла,

любуясь мрамором,

миг —

и в яме тротуара

раскорячился караморой.

Только

лошадь

пару глаз

вперит

в грезах розовых,

сверзлася

с колдобин

в грязь

возле чучел бронзовых.

И с разискреннею силищей

кроют

мрачные от желчи:

«Понастроили страшилищей,

сволочи,

Микел Анже́лычи».

Мостовой

разбитой едучи,

думаю о Цивцивадзе.

Нам нужны,

товарищ Ме́дичи,

мостовые,

а не вазы.

Рвань,

куда ни поглазей,

грязью

глаз любуется.

Чем

устраивать музей,

вымостили б улицы.

Штопали б

домам

бока

да обчистили бы грязь вы!

Мы бы

обошлись пока

Гоголем

да Тимирязевым.

РАБОТНИКАМ СТИХА И ПРОЗЫ,

НА ЛЕТО ЕДУЩИМ В КОЛХОЗЫ

Что пожелать вам,

сэр Замятин?

Ваш труд

заранее занятен.

Критиковать вас

не берусь,

не нам

судить

занятье светское,

но просим

помнить,

славя Русь,

что Русь

— уж десять лет! —

советская.

Прошу

Бориса Пильняка

в деревне

не забыть никак,

что скромный

русский простолюдин

не ест

по воскресеньям

пудинг.

Крестьянам

в бритенькие губки

не суйте

зря

английской трубки.

Не надобно

крестьянам

тож

на плечи

пялить макинтош.

Очередной

роман

ростя,

деревню осмотрите заново,

чтобы не сделать

из крестьян

англосаксонского пейзана.

Что пожелать

Гладкову Ф.?

Гладков романтик,

а не Леф,—

прочесть,

что написал пока он,

так все колхозцы

пьют какао.

Колхозца

серого

и сирого

не надо

идеализировать.

Фантазией

факты

пусть не засло́нятся.

Всмотритесь,

творя

фантазии рьяные,—

не только

бывает

«пьяное солнце»,

но…

и крестьяне бывают пьяные.

Никулину —

рассказов триста!

Но —

не сюжетьтесь авантюрами,

колхозные авантюристы

пусть не в роман идут,

а в тюрьмы.

Не частушить весело́,

попрошу Доронина,

чтобы не было

село

в рифмах проворонено.

Нам

деревню

не смешной,

с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка,

чтобы не была

сплошной

красной балалайкой.

Вам, Третьяков,

заданье тоньше,

вы —

убежденный фельетонщик.

Нутром к земле!

Прижмитесь к бурой!

И так

зафельетоньте здорово,

чтобы любая

автодура

вошла бы

в лоно автодорово.

А в общем,

писать вам

за томом том,

товарищи,

вам

благодарна и рада,

будто платком,

газетным листом

машет

вослед

«Комсомольская правда».

«ОБЩЕЕ» И «МОЕ»

Чуть-чуть еще, и он почти б

был положительнейший тип.

Иван Иваныч —

чуть не «вождь»,

дана

в ладонь

вожжа ему.

К нему

идет

бумажный дождь

с припиской —

«уважаемый».

В делах умен,

в работе —

быстр.

Кичиться

нет привычек.

Он

добросовестный службист

не вор,

не волокитчик.

Велик

его

партийный стаж,

взгляни в билет

и ахни!

Карманы в ручках,

а уста ж

сахарного сахарней.

На зависть

легкость языка,

уверенно

и пусто

он,

взяв путевку из ЭМКА,

бубнит

под Златоуста.

Поет

на соловьиный лад,

играет

слов

оправою

«о здравии комсомолят,

о женском равноправии».

И, сняв

служебные гужи,

узнавши,

час который,

домой

приедет, отслужив,

и…

опускает шторы.

Распустит

он

жилет

и здесь,

здесь

частной жизни часики! —

преображается

весь

по-третье-мещански.

Чуть-чуть

не с декабристов

род —

хоть предков

в рамы рамьте!

Но

сына

за уши

дерет

за леность в политграмоте.

Орет кухарке,

разъярясь,

супом

усом

капая:

«Не суп, а квас,

который раз,

пермячка сиволапая!..»

Живешь века,

века учась

(гении

не ро́дятся).

Под граммофон

с подругой

час

под сенью штор

фокстротится.

Жена

с похлебкой из пшена

сокращена

за древностью.

Его

вторая зам-жена

и хороша,

и сложена,

и вымучена ревностью.

Елозя

лапой по ногам,

ероша

юбок утлость,

он вертит

по́д носом наган:

«Ты с кем

сегодня

путалась?..»

Пожил,

и отошел,

и лег,

а ночь

паучит нити…

Попробуйте,

под потолок

теперь

к нему

взгляните!

И сразу

он

вскочил и взвыл.

Рассердится

и визгнет:

«Не смейте

вмешиваться

вы

в интимность

частной жизни!»

Мы вовсе

не хотим бузить.

Мы кроем

быт столетний.

Но, боже…

Марксе, упаси

нам

заниматься сплетней!

Не будем

в скважины смотреть

на дрязги

в вашей комнате.

У вас

на дом

из суток —

треть,

но знайте

и помните:

глядит

мещанская толпа,

мусолит

стол и ложе

Как

под стекляннейший колпак,

на время

жизнь положим.

Идя

сквозь быт

мещанских клик,

с брезгливостью

преувеличенной,

мы

переменим

жизни лик,

и общей,

и личной.

ВРЕДИТЕЛЬ

Прислушайтесь,

на заводы придите,

в ушах —

навязнет

страшное слово

«вредитель» —

навязнут

названия шахт.

Пускай

статьи

определяет суд.

Виновного

хотя б

возьмут мишенью тира…

Меня

презрение

и ненависть несут

под крыши

инженеровых квартирок.

Мы отдавали

им

последнее тепло,

жилища

отдавали, вылощив,

чтоб на стене

орлом сиял диплом

им-пе-раторского училища.

В голодный

волжский мор

работникам таким

седобородые,

доверясь по-девически,

им

отдавали

лучшие пайки:

простой,

усиленный,

академический!

Мы звали:

«Помогите!»

И одни,

сменив

на блузу

щегольскую тройку,

по-честному

отдали

мозг и дни

и держат

на плечах

тяжелую постройку.

Другие…

жалование переслюнив,

в бумажник

сунувши червонцы,

задумались…

«Нельзя ли получить

и с них…

долла́ры

в золоте

с приятным,

нежным звонцем?»

Погладив

на брюшке

советский

первый жир

и вспомнив,

что жене

на пасху

выйти не в чем,

вносил

рублей на сто

ошибок в чертежи:

«Чего

стесняться нам

с рабочим неучем?»

А после

тыкался по консула́м

великих

аппетитами

держав…

Докладывал,

что пущено на слом,

и удалялся,

мятенький

долла́рчик сжав…

Попил чайку.

Дремотная тропа

назад

ведет

полузакрытые глаза его…

и видит он —

сквозь самоварный пар

выходят

прогнанные

щедрые хозяева…

Чины и выезды…

текущий счет…

и женщины

разро́зились духами.

Очнулся…

Сплюнул…

«На какой мне черт

работать

за гроши

на их Советы хамьи?!»

И он,

скарежен

классовой злобо́ю,

идет

неслышно

портить вентилятор,

чтобы шахтеры

выли,

задыхаясь по забоям,

как взаперти

мычат

горящие телята…

Орут пласты угля́,

машины и сырье,

и пар

из всех котлов

свистит и валит валом.

«Вон —

обер-

штаб-офицерьё

генералиссимуса

капитала!!»

КАЗАНЬ

Стара,

коса

стоит

Казань.

Шумит

бурун:

«Шурум…

бурум…»

По-родному

тараторя,

снегом

лужи

намарав,

у подворья

в коридоре

люди

смотрят номера.

Кашляя

в рукава,

входит

робковат,

глаза таращит.

Приветствую товарища.

Я

в языках

не очень натаскан —

что норвежским,

что шведским мажь.

Входит татарин:

«Я

на татарском

вам

прочитаю

«Левый марш».

Входит второй.

Косой в скуле.

И говорит,

в карманах порыскав:

«Я —

мариец.

Твой

«Левый»

дай

тебе

прочту по-марийски».

Эти вышли.

Шедших этих

в низкой

двери

встретил третий.

«Марш

ваш —

наш марш.

Я —

чуваш,

послушай,

уважь.

Марш

вашинский

так по-чувашски…»

Как будто

годы

взял за чуб я —

— Станьте

и не пылите-ка! —

рукою

своею собственной

щупаю

бестелое слово

«политика».

Народы,

жившие

въямясь в нужду,

притершись

Уралу ко льду,

ворвались в дверь,

идя

на штурм,

на камень,

на крепость культур.

Крива,

коса

стоит

Казань.

Шумит

бурун:

«Шурум…

бурум…»

№ 17

Кому

в Москве

неизвестна Никольская?

Асфальтная улица

ровная,

скользкая.

На улице дом —

семнадцатый номер.

Случайно взглянул на витрины

и обмер.

Встал и врос

и не двинуться мимо,

мимо Ос-

авиахима.

Под стекло

на бумажный листик

положены

человечие кисти.

Чудовища рук

оглядите поштучно —

одна черна,

обгорела

и скрючена,

как будто ее

поджигали, корежа,

и слезла

перчаткой

горелая кожа.

Другую руку

выел нарыв

дырой,

огромней

кротовой норы.

А с третьей руки,

распухшей с ногу,

за ногтем

слезает

синеющий ноготь

Бандит маникюрщик

под каждою назван —

стоит

иностранное

имя газа.

Чтоб с этих витрин

нарывающий ужас

не сел

на всех

нарывом тройным,

из всех

человеческих

сил принатужась,

крепи

оборону

Советской страны.

Кто

в оборону

работой не врос?

Стой!

ни шагу мимо,

мимо Ос-

авиахима.

Шагай,

стомиллионная масса,

в ста миллионах масок.

МАРШОБОРОНА

Семнадцать и двадцать

нам только и лет.

Придется нам драться,

хотим или нет.

Раз!

два!

раз!

два!

Вверх

го-

ло-

ва!

Антантовы цуцики

ждут грызни.

Маршал Пилсудский

шпорой звенит.

Дом,

труд,

хлеб

нив

о-

бо-

ро-

ни!

Дунули газом,

и парень погас.

Эх,

кабы сразу

противогаз!

Раз!

два!

шаг,

ляг!

Твер-

же

шаг

в шаг!

Храбрость хвалимую —

в сумку положь!

Хитрую химию,

ученый,

даешь!

Гром

рот,

ать,

два!

Впе-

ред,

брат-

ва!

Ветром надуло

фабричную гарь.

Орудует Тула —

советский пушкарь.

Раз!

два!

раз!

два!

Вверх

го-

ло-

ва!

Выгладь да выровняй

шрапнельный стакан!

Дисциплинированней

стань у станка.

Дом,

труд,

хлеб

нив

о-

бо-

ро-

ни!

Не пехотинцы мы —

прямо от сохи

взмоет нас птицами

Осоавиахим!

Раз!

два!

шаг,

ляг!

Твер-

же

шаг

в шаг!

Войной —

буржуи прутся,

к лету,

к зиме ль

смахнет их революция

с ихних земель.

Гром

рот,

ать,

два!

Впе-

ред,

брат-

ва!

ТОВАРИЩИ, ПОСПОРЬТЕ

О КРАСНОМ СПОРТЕ!

Подымая

гири

и ганте́ли,

обливаясь

сто десятым потом,

нагоняя

мускулы на теле,

все

двуногие

заувлекались спортом.

Упражняются,

мрачны и одиноки.

Если парня,

скажем,

осенил футбол,

до того

у парня

мускулятся ноги,

что идет,

подламывая пол.

Если парень

боксами увлекся,

он —

рукой — канат,

а шеей —

вол;

дальше

своего

расквашенного носа

не мерещится

парнишке

ничего.

Постепенно

забывает

все на свете.

Только

мяч отбей

да в морду ухай,—

и свистит,

засвистывает ветер,

справа

в левое засвистывает ухо.

За такими,

как за шерстью

золотой овцы,

конкурентову

мозоль

отдавливая давкой,

клубные

гоняются дельцы,

соблазняя

сверхразрядной ставкой.

И растет

приобретенный чемпион

безмятежней

и пышнее,

чем пион

Чтобы жил

привольно,

побеждая и кроша,

чуть не в пролетарии

произведут

из торгаша.

У такого

в политграмоте

неважненькая си́лища.

От стыда

и хохота

катись под стол:

назовет

товарища Калинина

«Давид Василичем»,

величает —

Рыкова —

«Заведующий СТО».

Но зато

пивцы́!

Хоть бочку с пивом выставь!

То ли в Харькове,

а то ль в Уфе

говорят,

что двое футболистов

на вокзале

вылакали

весь буфет.

И хотя

они

к политучебе вя́лы,

но зато

сильны

в другом

изящном спорте:

могут

зря

(как выражаются провинциалы)

всех девиц

в окру́ге

перепортить!

Парень,

бицепсом

не очень-то гордись!

В спорт

пока

не внесено особых мен.

Нам

необходим

не безголовый рекордист

нужен

массу подымающий

спортсмен.

ГОТОВЬСЯ! СТОЙ! СТРОЙ!

И Врангель и Колчак

усопли мирно оба.

Схоронят и других…

не бог, так время даст.

Но не усопла —

удесятерилась злоба

Советы окруживших

буржуазных государств…

Капиталисты европейские,

хозяева ученых,

купили

оптом

знание и разум.

И притаился

их

ученейший курчонок,

трудясь над новым

смертоносным газом.

Республика,

с тобой грозят

расправиться

Скачать:PDFTXT

соразмеряй с огромной поставленной целью. МЫ ОТДЫХАЕМ Летом вселенная ездит на отдых — в автомобилях, на пароходах. Люди сравнительно меньшей удачи — те на возах выезжают на дачи. Право свое