Скачать:PDFTXT
Хорошо!

дарил

конфект да букетов,

но больше

всех

дорогих даров

я помню

морковь драгоценную эту

и пол —

полена

березовых дров.

Мокрые,

тощие

под мышкой

дровинки,

чуть

потолще

средней бровинки.

Вспухли щеки.

Глазки —

щелки.

Зелень

и ласки

вы́ходили глазки.

Больше

блюдца,

смотрят

революцию.

Мне

легше, чем всем,—

я

Маяковский.

Сижу

и ем

кусок

конский.

Скрип

дверь,

плача.

Сестра

младшая.

Здравствуй, Володя! —

Здравствуй, Оля!

— Завтра новогодие —

нет ли

соли? —

Делю,

в ладонях вешаю

щепотку

отсыревшую.

Одолевая

снег

и страх,

скользит сестра,

идет сестра,

бредет

трехверстной Преснею

солить

картошку пресную.

Рядом

мороз

шел

и рос.

Затевал

щекотку —

отдай

щепотку.

Пришла,

а соль

не ва́лится —

примерзла

к пальцам.

За стенкой

шарк:

«Иди,

жена,

продай

пиджак,

купи

пшена».

Окно,—

с него

идут

снега,

мягка

снегов

тиха

нога.

Бела,

гола

столиц

скала.

Прилип

к скале

лесов

скелет.

И вот

из-за леса

небу в шаль

вползает

солнца

вша.

Декабрьский

рассвет,

изможденный

и поздний,

встает

над Москвой

горячкой тифозной.

Ушли

тучи

к странам

тучным.

За тучей

берегом

лежит

Америка.

Лежала,

лакала

кофе,

какао.

В лицо вам,

толще

свиных причуд,

круглей

ресторанных блюд,

из нищей

нашей

земли

кричу:

Я

землю

эту

люблю.

Можно

забыть,

где и когда

пузы растил

и зобы,

но землю,

с которой

вдвоем голодал,—

нельзя

никогда

забыть!

15

Под ухом

самым

лестница

ступенек на двести,—

несут

минуты-вестницы

по лестнице

вести.

Дни пришли

и топали:

— Дожили,

вот вам,—

нету

топлив

брюхам

заводовым.

Дымом

небесный

лак помутив,

до самой трубы,

до носа

локомотив

стоит

в заносах.

Положив

на валенки

цветные заплаты,

из ворот,

из железного зёва,

снова

шли,

ухватясь за лопаты,

все,

кто мобилизован.

Вышли

за́ лес,

вместе

взя́лись.

Я ли,

вы ли,

откопали,

вырыли.

И снова

поезд

ка́тит

за снежную

скатерть.

Слабеет

тело

без ед

и питья,

носилки сделали,

руки сплетя.

Теперь

запевай,

и домой можно

да на руки

положено

пять обмороженных.

Сегодня,

на лестнице,

грязной и тусклой,

копались

обывательские

слухи-свиньи.

Деникин

подходит

к са́мой,

к тульской,

к пороховой

сердцевине.

Обулись обыватели,

по пыли печатают

шепотоголосые

кухарочьи хоры́.

Будет

крупичатая!..

пуды непочатые…

ручьи — чаи́,

сухари,

сахары́.

Бли-и-и-зко беленькие,

береги ке́ренки! —

Но город

проснулся,

в плакаты кадрованный, —

это

партия звала:

«Пролетарий, на коня!»

И красные

скачут

на юг

эскадроны —

Мамонтова

нагонять.

Сегодня

день

вбежал второпях,

криком

тишь

порвав,

простреленным

легким

часто хрипя,

упал

и кончался,

кровав.

Кровь

по ступенькам

стекала на́ пол,

стыла

с пылью пополам

и снова

на пол

каплями

капала

из-под пули

Каплан.

Четверолапые

зашагали,

визг

шел

шакалий.

Салоп

говорит

чуйке,

чуйка

салопу:

— Заёрзали

длинноносые щуки!

Скоро

всех

слопают! —

А потом

топырили

глаза-таре́лины

в длинную

фамилий

и званий тропу.

Ветер

сдирает

списки расстрелянных,

рвет,

закручивает

и пускает в трубу.

Лапа

класса

лежит на хищнике —

Лубянская

лапа

Че-ка.

— Замрите, враги!

Отойдите, лишненькие!

Обыватели!

Смирно!

У очага! —

Миллионный

класс

вставал за Ильича

против

белого

чудовища клыкастого,

и вливалось

в Ленина,

леча,

этой воли

лучшее лекарство.

Хоронились

обыватели

за кухни,

за пеленки.

— Нас не трогайте —

мы

цыпленки.

Мы только мошки,

мы ждем кормежки.

Закройте,

время,

вашу пасть!

Мы обыватели —

нас обувайте вы,

и мы

уже

за вашу власть.—

А утром

небо

веча зво́нница!

Вчерашний

день

виня во лжи,

расколоколивали

птицы и солнце:

жив,

жив,

жив,

жив!

И снова

дни

чередой заводно́й

сбегались

и просили.

— Идем

за нами —

«еще

одно

усилье».

От боя к труду —

от труда

до атак,—

в голоде,

в холоде

и наготе

держали

взятое,

да так,

что кровь

выступала из-под ногтей.

Я видел

места,

где инжир с айвой

росли

без труда

у рта моего,—

к таким

относишься

и́наче.

Но землю,

которую

завоевал

и полуживую

вынянчил,

где с пулей встань,

с винтовкой ложись,

где каплей

льешься с массами,—

с такою

землею

пойдешь

на жизнь,

на труд,

на праздник

и на́ смерть!

16

Мне

рассказывал

тихий еврей,

Павел Ильич Лавут:

«Только что

вышел я

из дверей,

вижу —

они плывут…»

Бегут

по Севастополю

к дымящим пароходам.

За де́нь

подметок стопали,

как за́ год похода.

На рейде

транспорты

и транспорточки,

драки,

крики,

ругня,

мотня,—

бегут

добровольцы,

задрав порточки,—

чистая публика

и солдатня.

У кого —

канарейка,

у кого —

роялина,

кто со шкафом,

кто

с утюгом.

Кадеты —

на что уж

люди лояльные —

толкались локтями,

крыли матюгом.

Забыли приличия,

бросили моду,

кто —

без юбки,

а кто —

без носков.

Бьет

мужчина

даму

в морду,

солдат

полковника

сбивает с мостков.

Наши наседали,

крыли по трапам,

кашей

грузился

последний эшелон.

Хлопнув

дверью,

сухой, как рапорт,

из штаба

опустевшего

вышел он.

Глядя

на́ ноги,

шагом

резким

шел

Врангель

в черной черкеске.

Город бросили.

На молу —

голо.

Лодка

шестивёсельная

стоит

у мола.

И над белым тленом,

как от пули падающий,

на оба

колена

упал главнокомандующий.

Трижды

землю

поцеловавши,

трижды

город

перекрестил.

Под пули

в лодку прыгнул…

— Ваше

превосходительство,

грести? —

Грести! —

Убрали весло.

Мотор

заторкал.

Пошла

весело́

к «Алмазу»

моторка.

Пулей

пролетела

штандартная яхта.

А в транспортах-галошинах

далеко,

сзади,

тащились

оторванные

от станка и пахот,

узлов

полтораста

накручивая за́ день.

От родины

в лапы турецкой полиции,

к туркам в дыру,

в Дарданеллы узкие,

плыли

завтрашние галлиполийцы,

плыли

вчерашние русские.

Впе-

реди

година на године.

Каждого

трясись,

который в каске.

Будешь

доить

коров в Аргентине,

будешь

мереть

по ямам африканским.

Чужие

волны

качали транспорты,

флаги

с полумесяцем

бросались в очи,

и с транспортов

за яхтой

гналось —

«Аспиды,

сперли казну

и удрали, сволочи».

Уже

экипажам оберегаться

пули

шальной

надо.

Два

миноносца-американца

стояли

на рейде

рядом.

Адмирал

трубой обвел

стреляющих

гор

край:

— Ол

райт.—

И ушли

в хвосте отступающих свор,—

орудия на город,

курс на Босфор.

В духовках солнца

горы́

жарко́е.

Воздух

цветы рассиропили.

Наши

с песней

идут от Джанкоя,

сыпятся

с Симферополя.

Перебивая

пуль разговор,

знаменами

бой

овевая,

с красными

вместе

спускается с гор

песня

боевая.

Не гнулась,

когда

пулеметом крошило,

вставала,

бесстрашная,

в дожде-свинце:

«И с нами

Ворошилов,

первый красный офицер».

Слушают

пушки,

морские ведьмы,

у-

ле-

петывая

во винты во все,

как сыпется

с гор

— «готовы умереть мы

за Эс Эс Эс Эр!» —

Начштаба

морщит лоб.

Пальцы

корявой руки

буквы

непослушные гнут:

«Врангель

оп-

раки-

нут

в море.

Пленных нет».

Покамест

точка

и телеграмме

и войне.

Вспомнили —

недопахано,

недожато у кого,

у кого

доменные

топки да зо́ри.

И пошли,

отирая пот рукавом,

расставив

на вышках

дозоры.

17

Хвалить

не заставят

ни долг,

ни стих

всего,

что делаем мы.

Я

пол-отечества мог бы

снести,

а пол —

отстроить, умыв.

Я с теми,

кто вышел

строить

и месть

в сплошной

лихорадке

буден.

Отечество

славлю,

которое есть,

но трижды

которое будет.

Я

планов наших

люблю громадьё,

размаха

шаги саженьи.

Я радуюсь

маршу,

которым идем

в работу

и в сраженья.

Я вижу —

где сор сегодня гниет,

где только земля простая —

на сажень вижу,

из-под нее

коммуны

дома

прорастают.

И меркнет

доверье

к природным дарам

с унылым

пудом сенца́,

и поворачиваются

к тракторам

крестьян

заскорузлые сердца.

И планы,

что раньше

на станциях лбов

задерживал

нищенства тормоз,

сегодня

встают

из дня голубого,

железом

и камнем формясь.

И я,

как весну человечества,

рожденную

в трудах и в бою,

пою

мое отечество,

республику мою!

18

На девять

сюда

октябрей и маёв,

под красными

флагами

праздничных шествий,

носил

с миллионами

сердце мое,

уверен

и весел,

горд

и торжествен.

Сюда

под траур

и плеск чернофлажий,

пока

убитого

кровь горяча,

бежал,

от тревоги,

на выстрелы вражьи,

молчать

и мрачнеть,

кричать

и рычать.

Я

здесь

бывал

в барабанах стучащих

и в мертвом

холоде

слез и льдин,

а чаще еще —

просто

один.

Солдаты башен

стражей стоят,

подняв

свои

островерхие шлемы,

и, злобу

в башках куполов

тая,

притворствуют

церкви,

монашьи шельмы.

Ночь

и на головы нам

луна.

Она

идет

оттуда откуда-то…

оттуда,

где

Совнарком и ЦИК,

Кремля

кусок

от ночи откутав,

переползает

через зубцы.

Вползает

на гладкий

валун,

на секунду

склоняет

голову,

и вновь

голова-лунь

уносится

с камня

голого.

Место лобное —

для голов

ужасно неудобное.

И лунным

пламенем

озарена мне

площадь

в сияньи,

в яви,

в денной

Стена

и женщина со знаменем

склонилась

над теми,

кто лег под стеной.

Облил

булыжники

лунный никель,

штыки

от луны

и тверже

и злей,

и,

как нагроможденные книги,—

его

мавзолей.

Но в эту

дверь

никакая тоска

не втянет

меня,

черна и вязка́,—

души́

не смущу

мертвизной,—

он бьется,

как бился

в сердцах

и висках,

живой

человечьей весной.

Но могилы

не пускают,—

и меня

останавливают имена.

Читаю угрюмо:

«товарищ Красин».

И вижу —

Париж

и из окон До́рио…

И Красин

едет,

сед и прекрасен,

сквозь радость рабочих,

шумящую морево.

Вот с этим

виделся,

чуть не за час.

Смеялся.

Снимался около…

И падает

Войков,

кровью сочась,—

и кровью

газета

намокла.

За ним

предо мной

на мгновенье короткое

такой,

с каким

портретами сжи́лись,—

в шинели измятой,

с острой бородкой,

прошел

человек,

железен и жилист.

Юноше,

обдумывающему

житье,

решающему —

сделать бы жизнь с кого,

скажу,

не задумываясь —

«Делай ее

с товарища

Дзержинского».

Кто костьми,

кто пеплом

стенам под стопу

улеглись…

А то

и пепла нет.

От трудов,

от каторг

и от пуль,

и никто

почти

от долгих лет.

И чудится мне,

что на красном погосте

товарищей

мучит

тревоги отрава.

По пеплам идет,

сочится по кости,

выходит

на свет

по цветам

и по травам.

И травы

с цветами

шуршат в беспокойстве.

— Скажите —

вы здесь?

Скажите —

не сдали?

Идут ли вперед?

Не стоят ли? —

Скажите.

Достроит

коммуну

из света и стали

республики

вашей

сегодняшний житель? —

Тише, товарищи, спите…

Ваша

подросток-страна

с каждой

весной

ослепительней,

крепнет,

сильна и стройна.

И снова

шорох

в пепельной вазе,

лепечут

венки

языками лент:

— А в ихних

черных

Европах и Азиях

боязнь,

дремота и цепи? —

Нет!

В мире

насилья и денег,

тюрем

и петель витья —

ваши

великие тени

ходят,

будя

и ведя.

— А вас

не тянет

всевластная тина?

Чиновность

в мозгах

паутину

не сви́ла?

Скажите —

цела?

Скажите —

едина?

Готова ли

к бою

партийная сила? —

Спите,

товарищи, тише…

Кто

ваш покой отберет?

Встанем,

штыки ощетинивши,

с первым

приказом:

«Вперед!»

19

Я

земной шар

чуть не весь

обошел,—

и жизнь

хороша,

и жить

хорошо.

А в нашей буче,

боевой, кипучей, —

и того лучше.

Вьется

улица-змея.

Дома

вдоль змеи.

Улица

моя.

Дома

мои.

Окна

разинув,

стоят

магазины.

В окнах

продукты:

вина,

фрукты.

От мух

кисея.

Сыры

не засижены.

Лампы

сияют.

«Цены

снижены».

Стала

оперяться

моя

кооперация.

Бьем

грошом.

Очень хорошо.

Грудью

у витринных

книжных груд.

Моя

фамилия

в поэтической рубрике.

Радуюсь я —

это

мой труд

вливается

в труд

моей республики.

Пыль

взбили

шиной губатой —

в моем

автомобиле

мои

депутаты.

В красное здание

на заседание.

Сидите,

не совейте

в моем

Моссовете.

Розовые лица.

Рево́львер

желт.

Моя

милиция

меня

бережет.

Жезлом

правит,

чтоб вправо

шел.

Пойду

направо.

Очень хорошо.

Надо мною

небо.

Синий

шелк!

Никогда

не было

так

хорошо!

Тучи-

кочки

переплыли летчики.

Это

летчики мои.

Встал,

словно дерево, я.

Всыпят,

как пойдут в бои,

по число

по первое.

В газету

глаза:

молодцы — ве́нцы!

Буржуя́м

под зад

наддают

коленцем.

Суд

жгут.

Зер

гут.

Идет

пожар

сквозь бумажный шорох.

Прокуроры

дрожат.

Как хорошо!

Пестрит

передовица

угроз паршой.

Чтоб им подавиться.

Грозят?

Хорошо.

Полки

идут

у меня на виду.

Барабану

в бока

бьют

войска.

Нога

крепка,

голова

высока.

Пушки

ввозятся, —

идут

краснозвездцы.

Приспособил

к маршу

такт ноги:

вра-

ги

ва-

ши —

мо-

и

вра-

ги.

Лезут?

Хорошо.

Сотрем

в порошок.

Дымовой

дых

тяг.

Воздуха́ береги.

Пых-дых,

пых-

тят

мои фабрики.

Пыши,

машина,

шибче-ка,

вовек чтоб

не смолкла,—

побольше

ситчика

моим

комсомолкам.

Ветер

подул

в соседнем саду.

В ду-

хах

про-

шел.

Как хо-

рошо!

За городом —

поле.

В полях —

деревеньки.

В деревнях —

крестьяне.

Бороды

веники.

Сидят

папаши.

Каждый

хитр.

Землю попашет

попишет

стихи.

Что ни хутор,

от ранних утр

работа люба́.

Сеют,

пекут

мне

хлеба́.

Доят,

пашут,

ловят рыбицу.

Республика наша

строится,

дыбится.

Другим

странам

по́ сто.

История

пастью гроба.

А моя

страна

подросток, —

твори,

выдумывай,

пробуй!

Радость прет.

Не для вас

уделить ли нам?!

Жизнь прекрасна

и

удивительна.

Лет до ста́

расти

нам

без старости.

Год от года

расти

нашей бодрости.

Славьте,

молот

и стих,

землю молодости.

[1927]

Комментарии

Впервые полностью[1] напечатана отдельным изданием: М.-Л., ГИЗ, 1927. На следующий год Государственное издательство выпустило поэму вторым изданием (М.-Л., 1928)[2].

Сведения о том, что Маяковский работает над произведением, посвященным десятой годовщине Октябрьской революции, стали появляться в печати уже с февраля 1927 года: об этом сообщил журнал «Новый Леф» во втором номере за этот год. Тогда же дирекция ленинградских академических театров обратилась к Маяковскому с просьбой дать «литературную обработку темы «Октябрь» к десятилетнему юбилею пролетарской революции, как основу для создания спектакля самими театрами. Поэт дал согласиеработа над поэмой «Х-летие Октября» была в самом разгаре. По договору Маяковский должен был сдать материал для постановки Ленинградскому академическому Малому оперному театру 17 июня 1927 года, что и было сделано. Таким материалом был текст теперешних 2–8 глав поэмы, озаглавленных — в соответствии с заданием театра — «25 октября 1917». Этот текст без изменений вошел в поэму «Хорошо!». В течение июня-августа того же года были написаны 9–19 главы, а затем первая глава, содержащая своеобразный литературный манифест поэта.

В соответствии с замыслом первоначально произведение называлось «Октябрь», затем это заглавие было заменено на «25 октября 1917»; с таким заглавием был сделан набор первого отдельного издания и подготовлена обложка к нему. 26 августа 1927 года Маяковский телеграфировал из Ялты: «Сообщите Госиздату название Октябрьской поэмы Хорошо. Подзаголовок Октябрьская поэма». Поэма вышла в свет с новым названием, художественно точно отразившим ее содержание, ее пафос, ее эстетическую концепцию.

Поэма по первоначальному замыслу делилась на 3 части: гл. 2–8 — соответствовали первой части, 9–17 — второй, а последние 2 главы, 18–19, — третьей, заключительной части. В той же телеграмме, где говорилось об изменении заглавия поэмы, автор дал указание: «Частей не делать. Дать отдельным стихам порядковую арабскую нумерацию». Однако внутреннее деление «на части» осталось в поэме, и это связано не только с конкретными условиями создания поэмы, но со всей художественной структурой ее.

Меняя заглавие поэмы, Маяковский просил и переставить последние две главы: 18 и 19. Первоначально поэма заканчивалась теперешней 18-й главой; изменившемуся замыслу («Октябрь» — «25 октября 1917» — «Хорошо!») соответствовало заключение, в котором авторская позиция была выражена более обнаженно.

Черновики поэмы, сохранившиеся в записных книжках поэта, хранят следы его работы над стилем и языком произведения. «Тысячи тонн словесной руды», потраченные в поисках «единого слова», наиболее точного и совершенного образа, потрясают громадой усилий, труда, вдохновения.

Я землю

эту

люблю.

Можно

забыть,

где и когда

пузы растил

и зобы,

но землю,

с которой

вдвоем голодал,—

нельзя

никогда

забыть!

Вот как рождалась только первая строка их:

Я эту землю люблю —

так было написано в первом варианте, затем фраза была исправлена на:

Я землю эту люблю.

Зачеркнув эту строку, поэт написал:

Я землю вот эту люблю.

Затем вновь вернулся ко второму варианту, который и стал окончательным.

В автобиографии «Я сам», в главе «1927-й год» Маяковский писал: «Основная работа в «Комсомольской правде», и сверхурочно работаю «Хорошо». «Хорошо» считаю программной вещью, вроде «Облака в штанах» для того времени».

Поэма действительно создавалась наряду с «основной работой» — с поэтическим служением сегодняшней злободневности: в тот же период Маяковский написал около 30 стихотворений, из которых многие, ставшие классическими образцами литературы социалистического реализма, связаны идейно-тематически и приемами «обработки материала» со «сверхурочной работой» поэта — с его Октябрьской поэмой.

В процессе создания поэмы существенные изменения претерпел и ее замысел. Поэма «Хорошо!» родилась в контексте всего творчества поэта, была подготовлена и обусловлена им. В ней в новом качестве зазвучали образы, удачно найденные в первой послереволюционной поэме Маяковского «150 000 000».

Несомненна идейно-тематическая связь поэмы «Хорошо!» с поэмой «Владимир Ильич Ленин»; и в том и в другом произведении поэт стремился воссоздать исторический смысл великой революции, показать героическую историю своего народа, взятую в самых существенных своих проявлениях: в свершении Октябрьской революции (25-е, «первый день»), гражданской войне, рождении социалистического государства. Произведения, созданные почти одновременно, в самый плодотворный период творческой жизни поэта, объединяет идейная зрелость и совершенство поэтического мышления. Развивая многие мотивы и поэтические приемы монументального эпического произведения, каким является поэма о вожде, Октябрьская поэма явилась новым этапом в поэтической биографии Маяковского.

В том же разделе автобиографии, в котором говорится о «сверхурочной работе» над «Хорошо!», поэт выступает «против выдумки, эстетизации и психоложества искусством — за агит, за квалифицированную публицистику и хронику» (таково было одно из требований «литературы факта», занявшей определенное место в эстетических взглядах Маяковского периода создания «Хорошо!») и предлагает «приемы для обработки хроникального и агитационного материала»: «Иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее («сыры не засижены — лампы сияют, цены снижены»), введение, для перебивки планов, фактов различного исторического калибра, законных только в порядке личных ассоциаций («Разговор с Блоком», «Мне рассказывал тихий еврей, Павел Ильич Лавут»). Буду разрабатывать намеченное».

В апреле 1927 года в беседе с сотрудником газеты «Прагер пресс» Маяковский сообщал: «Я работаю над двумя пьесами: над «Комедией с убийством»… и над эпической поэмой к десятилетию революции».

В черновом автографе поэма «Хорошо!» начиналась иначе:

Эпос времена и люди

дни и солнцеэпос

эпоса не видеть слепо

я ни эпосов не делаю ни эпопей.

Телеграммой лети, строфа!

Воспаленной губой припади и попей

из реки по имени — «Факт».

Это начало сохранилось и в машинописном варианте поэмы и было изменено лишь на последнем этапе

Скачать:PDFTXT

дарил конфект да букетов, но больше всех дорогих даров я помню морковь драгоценную эту и пол — полена березовых дров. Мокрые, тощие под мышкой дровинки, чуть потолще средней бровинки. Вспухли