загородный дворец вельмож екатерининских.
В больших сенях, с колоннами и мраморной лестницей, седые слуги дремали, вязали чулки или читали псалтырь вполголоса. В обширных залах штофные обои на стенах полиняли и выцвели. Хрустальные подвески на люстрах, прозрачно-темные, как дымчатые топазы, тускло мерцали, дрожа и звеня, когда кто-нибудь шел по комнате. Огромные голландские печи из голубых изразцов были жарко натоплены. Во всех покоях накурено смолкою и тишина мертвая.
Бабушкина комната — угольная. Стены боскетом расписаны. Здесь, как в лавке старьевщика, шифоньерки, этажерки, стеклянные шкапчики с фарфоровыми куколками, круглые столики с медной решеткой, пузатые комоды с китайской инкрустацией — все напоминало о веке ином. На окнах — низенькие ширмочки с малиновыми стеклами, кидавшими на все предметы и лица нежный отсвет розовый, похожий на вечный закат. У одного из окон — клетка и подставка с шестом для белого, с желтым хохолком, попугая, Потапа Потапыча.
Бабушка была маленькая, сухенькая старушка с очень бледным, точно восковым, лицом, как у покойника: казалось, пролежала сутки в гробу, встала и опять начала жить. Всегда в туалете — шелковом платье стального цвета, с рюшевым бароком около шеи, в белом тюлевом, с широким рюшем, чепце, в глянцевитых мелких фальшивых букольках — en grappes de raisin;[18] меховая кацавейка на плечах: старушка вечно зябла. За полчаса перед тем, как ей выйти из спальни, особая немка-приживалка, жирная, как купеческая лошадь, садилась в кресло и нагревала место.
Бабушка в кресле сидела прямо, несмотря на множество подушечек, шерстяных, шелковых и бисерных. Рядом с нею, на столике, стояла коробочка с пудрою: старушка часто пудрилась и потом утиралась платочком или шкуркою из пузыря, домодельною. На круглой скамеечке, у ног ее, лежала, свернувшись, белая болонка Фиделька, презлая.
— Скажи, зачем ты так трясешь подносом? — спрашивала бабушка, когда поутру девка Марфушка подавала ей чай.
— Фиделька больно ноги кусает.
— Должно ли из-за этого трясти подносом? — удивлялась Наталья Кирилловна.
Была очень мнительна; при малейшем нездоровье ложилась в постель и привязывала к «пульсам» уксусные тряпочки. Не любила слышать о покойниках. Старая приживалка Захаровна прослышит, бывало, что кто-нибудь умер, придет к ней в спальню и шепнет на ухо.
— Молчи, что я знаю. Ты мне не говорила, слышишь! — строго скажет ей бабушка.
Однажды в мезонине, почти над самой старушкиной спальней, умерла другая приживалка, — в доме их было множество.
— Умерла, — шепнула Захаровна бабушке, указывая пальцем наверх.
— Ну, и молчи.
Вынесли покойницу украдкою, схоронили, а бабушка так и не помянула о ней, как будто никогда ее на свете не было.
Много видела на своем веку, а потому всего боялась и вздыхала о том, «как легко фортуна изменяется».
— Вся жизнь наша не что иное, как газардная[19] игра! После двух легких ударов часто впадала в полубеспамятство; тогда целыми днями сидела молча, не двигаясь, и тусклым взором следила, как попугай качается на колышке, пронзительно выкрикивая: «Потап Потапыч Потапов!» А потом вдруг оживлялась и вспоминала молодость, когда была фрейлиной при дворе Екатерины. Сообщала таинственным шепотом, как о последней новости, что князь Платон Зубов, «ce charmant vaurien»,[20] сумел убедить ее величество в своем «приятном умоначертании». Вспоминала с умилением о любезности императрицы-матушки.
— Бывало, заметит, что солнце кого беспокоит, — тотчас к окну подойдет и шторку опустит собственными ручками. Но зато и спуску не давала предерзостным: обер-секретарю Тайной Экспедиции, Шешковскому, велено было взять из маскарада не в меру болтливую генеральшу Кожину, слегка на теле наказать и обратно туда же доставить со всякою благопристойностью.
Любила также рассказывать о господине Фонтенеле,[21] с которым видалась в Париже еще до революции.
— Настоящий был филозoф: никогда не возвышал голоса, не сердился, не плакал и не смеялся. «Господин Фонтенель, говорю, вы никогда не смеялись?» — «Нет, говорит, я никогда не делал: „ха! ха! ха!“» Никакого чувства не знал, никого не любил — люди ему только нравились. «Господин Фонтенель, говорю, вы меня уважаете?» — «Je vous trouve fort aimable, madame».[22] — «A если бы вам сказали, что я кого-нибудь убила, вы бы поверили?» — «Я бы подождал, сударыня», — говорит, а сам усмехается. Крепкий был старичок, больше лет ста прожил. Умница. Нынче таких не сыскать!
А люди нового века, с их куцыми мыслями, куцыми фраками, не нравились бабушке.
— Все вы, как посмотрю я на вас, какие-то общипанные, как будто сейчас вышли из бани. Модники, мышиные жеребчики!
Не могла привыкнуть к новым широким панталонам навыпуск, которые заменили старинные, короткие штаны с чулками и башмаками.
— От санкюлотов пошла эта мода, от срамников, голоштанников, прости Господи! — ворчала она и вспоминала, как на одном московском балу хозяин подбежал к щеголю, который явился первый в длинных штанах: «Что ты, говорит, за шутку выдумал? Ведь тебя приглашали на бал танцевать, а не на мачту лазить, а ты нарядился матросом!»
— С двенадцатого года Москва деженерировала,[23] — вздыхала Наталья Кирилловна, когда Нина Львовна рассказывала ей московские новости. — Поднял бы наших стариков, дал бы им взглянуть на Москву, — ахнули бы, на что она стала похожа. Ни сосьете,[24] ни вельможества. Да, обмелела Москва! Так все идет, что час от часу хуже. И глаза уж не глядели бы, и не слушала бы про то, что делается!
Единственным гостем Натальи Кирилловны был старичок Фрындин, Фома Фомич, отставной бригадир времен суворовских. Малого роста, приятной наружности, с бледно-голубыми, как выцветшие незабудочки, детскими глазками, с детскою улыбочкою, с тихим и ласковым голосом. Одет всегда с чрезвычайной опрятностью: в длиннополом коричневом кафтане французского покроя, со стальными пуговицами, в брызжах и манжетах, при шпаге, в пудреной косичке с лентою. Должно быть, когда-то влюблен был в бабушку и до конца жизни остался ей верен. Всегда чрезмерно почтителен; только играя в мушку или ломбер и входя в азарт, позволял себе шуточки: скажет, бывало, «семь в сердцах», вместо «семь в червях».
— Ну, ну, перестань, батюшка, что за прибаутки, — ворчала старушка.
— И, матушка, Наталья Кирилловна, отчего и не побаловать себя; коротка-то ведь жизнь! — улыбался старичок своей тихой улыбкой.
Когда бабушке хотелось подремать, он читал ей «Утехи любословия», или «Плоды меланхолии, питательные для чувствительного сердца», а когда она скучала, старался ее позабавить какой-нибудь новостью.
— Вот, матушка, в «Северной Пчеле» пишут, будто китайцы учат обезьян щипать листья с чайных дерев, потому что-де лучше людей по сучьям лазают.
— Да ты все врешь? — сомневалась бабушка. — Этак я и чаю пить не стану, из обезьяньих-то лап!
— Ничего, матушка, в трех водах у них лапки моют чистехонько, — утешал ее старичок.
А иногда любил пофилософствовать:
— Не бывает удовольственных для человека времен, кои бы не растворялись горестями следующих в большей пропорции. Тихое же сердце к радостям всегда отверсто. Вот я и радуюсь. Желаний никаких, именно никаких, в сем мире уже не имею, и нет человека на свете меня счастливее, — говорил, принюхивая медленно щепотку табаку из золотой табакерки с портретом императора Павла I и надписью: «По Боге он один, я им и существую». И такая тишина была в его улыбке ясной, что можно было поверить тому, что он говорил.
Любил сравнивать прошлый век с нынешним:
— Предки наши с меньшим просвещением, но с большим удовольствием жили. Роскоши такой, как мы, не имели, но и страха и беспокойства тоже. Удивительно, что не хотят люди спокойно жить и по стопам своих предков следовать. А что еще узрят внуки наши и правнуки, о том и подумать страшно!
После буйных сходок заговорщиков, где раздавались речи о мятеже, о крови, о России, в пожаре восстания пылающей, возвращался Голицын в тихий старый дом как в сновиденье, царство призраков. Сновиденье рассеется, призраки исчезнут — и жалеть их нечего: все разметать, разрушить в старом доме так, чтобы не осталось камня на камне, — для этого он и шел на восстанье. Не хотел жалеть, а все-таки жалел. Как будто проходили перед ним в последний раз и заглядывали в глаза его с тихою жалобою тихие тени прошлого.
Когда в тот день, 13-го декабря, вернувшись от Рылеева, вошел он в бабушкину комнату, старушка, по обыкновению, сидела в низеньких креслах, у столика с двумя восковыми свечами, и раскладывала гранпасьянс нескончаемый. Старичок Фрындин читал прошлогодние «Ведомости». Нина Львовна вязала шарф, а Маринька метила белье.
В комнате было жарко натоплено, накурено смолкою, так что Голицын немного задохся со свежего воздуха. Он наклонился поцеловать ручку у бабушки. Фиделька залаяла и едва не укусила его за ногу. Попугай, дремавший в клетке, зашевелился, приоткрыл один глаз, поглядел на него и пробормотал сердитым голосом:
— Потап Потапыч Потапов!
Все как всегда: уютно, тихо, сонно, недвижно, неизменно, как в вечности.
— Где опять пропадал? Что это, батюшка, на месте не посидишь, с утра до ночи по людям шляешься? — проворчала бабушка ласково.
— У дядюшки был, у князя Александра Николаевича. От вас поклон ему свез, — солгал Голицын, чтоб от расспросов отделаться.
— Да ты все врешь? Старик меня, чай, и не помнит.
— Помнит, бабушка. Кланяться велел и целовать ручку, — опять наклонился он, и Фиделька залаяла.
На минуту все замолчали, и стало еще тише, уютней, усыпительной.
— Marie, полно глаза слепить. При свечах метить нельзя, — сказала Нина Львовна.
Маринька сделала еще несколько стежков, закрепила нитку, откусила кончик и отложила работу.
— Поди-ка сюда, внучка, — позвала ее бабушка. — Что это ты нынче какая невеселая? Вот и личико бледное. Аль нездорова? — поцеловала ее и по щеке погладила. — Хоть и бледна, а очень, очень при своем авантаже сегодня!
И обратившись к Нине Львовне, прибавила:
— Помилела-то как у нас Маринька. Женишка бы ей хорошего, — да не вашего старого хрыча Аквилонова. Брось-ка ты свои Черемушки, мать моя, переезжай ко мне на житье, не поскучай старухою — будешь довольна. И жениха найду настоящего.
Нина Львовна молча потупилась и проворнее зашевелила спицами.
— А когда же вы обещанье ваше исполните, Марья Павловна? — сказал Голицын. Он видел, что ей тяжело, и хотел ей помочь отделаться от бабушки.
— Какое обещанье, князь?
— Показать сувенирчики.
— Ах, да. Я с удовольствием, если бабушка позволит.
— Я бы тебе сама показала, батюшка, да что-то ноги ломит, встать не могу. Покажи ему, Маринька.
Старушка любила показывать гостям свои сувенирчики и хвастать ими, как ребенок.
Марья Павловна подошла с Голицыным к стеклянному шкапчику, отперла его и начала показывать старинные вещицы — табакерки, бонбоньерки, медальоны, камеи, коробочки для мушек и пудры, саксонского фарфора куколки и чашечки.
— А это что?