Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
14 Декабря

Может быть, завтра.

— Завтра? Так значит, уйдете — и, может быть, никогда не увидимся?

Побледнела, наклонилась и положила ему руки на плечи. Он опустился на колени и руками обвил ее стан.

— Родная, родная, любимая единственная!

Вдруг вспомнил Софью. Не изменяет ли небесной для земной? Но нет, измены не было. Любил в обеих — земной и небесной — одну Единственную.

— Уйдете — и никогда, никогда, никогда не увидимся! — повторяла она и плакала; но это уже были не прежние, горькие, а новые, сладкие слезы любви.

— Нет, Маринька, увидимся. А если увидимся, вы меня не покинете?

Она наклонилась к нему еще ниже, приблизила лицо к лицу его, так что он почувствовал ее дыхание. Они смотрели друг на друга, улыбаясь, молча, и опять вспоминали, узнавали друг друга, как сквозь вещий сон незапамятно-давний, много раз виденный. Улыбки сближались, сближались — и, наконец, слились в поцелуй.

— Родная! Родная! Родная! — повторял он, как будто в одном этом слове было все, что он чувствовал. — Перекрестите меня, Маринька. Я ведь и за вас, может быть, на смерть иду.

— Почему за меня?

— Потом узнаете.

Тоже нельзя сказать?

— Да, нельзя. Перекрестите же.

— Ну, Христос с вами! Сохрани, помоги, спаси, Матерь Пречистая! — благословила она его теми же словами, как некогда Софья, и поцеловала уже с материнскою нежностью.

«Да, Матерь, Матерь Пречистая! — подумал он. — Родная мать-земля. Мать и Невеста вместе. На муку крестную, на смерть — за нее, за Россию, Матерь Пречистую!»

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

В ночь с 13 на 14 декабря в маленьких комнатках Рылеева в последний раз собрались заговорщики. Здесь, ночью, так же как днем, толпились они, приходили и уходили. Но уже не кричали, не спорили, как давеча; речи были тихи, лица торжественны: все чувствовали, что наступила минута решительная.

Пожилой человек, в потертом зеленом фраке, высоком белом галстухе и черепаховых очках, с лицом, как будто сухим и жестким, а на самом деле, восторженно-мечтательным, отставной чиновник канцелярии Московского генерал-губернатора, барон Владимир Иванович Штейнгель, один из старейших членов Северного Общества, читал невнятно и сбивчиво, по черновой измаранной:

— В манифесте от Сената объявляется:

«Уничтожение бывшего правления.

Учреждение Временного — до установления постоянного.

Свободное тиснение и уничтожение цензуры.

Свободное исповедание всех вер.

Равенство всех сословий перед законом.

Уничтожение крепостного состояния.

Гласность судов.

Введение присяжных.

Уничтожение постоянной армии».

— Ну, а как же мы все это сделаем? — спросил кто-то.

Очень просто, — ответил Штейнгель. — Заставим Синод и Сенат объявить Верховную Думу Тайного Общества Временным Правительством, облеченным властью неограниченной; раздадим министерства, армии, корпуса и прочие начальства членам Общества и приступим к избранию народных представителей, кои долженствуют утвердить новый порядок правления по всему государству Российскому…

Каждый, кто входил в эти маленькие комнатки, сразу пьянел, точно крепкое вино бросалось ему в голову; дух захватывало от чувства могущества: что захотят, то и сделают; как решат, так и будет.

«Ничего не будет, — думал Голицын. — А, может быть, и будет? Безумцы, лунатики, планщики, а, может быть, и пророки? Может быть, все это — не исполнение, а знаменье; зарница, а не молния? Но где была зарница, там будет и молния».

Город Нижний Новгород, под именем Славянcк, будет новой столицей России, — объявил Штейнгель.

Голицын, прищурив глаза, смотрел, как восковые свечи тускло мерцают в облаках табачного дыма, и ему казалось, что он уже видит золотые маковки Славянска, Града Грядущего, Сиона русской вольности.

Инженерный подполковник Батенков, сутулый, костлявый, неповоротливый, медлительный, говорил с трудом, точно тяжелые камни ворочал; курил трубку с длинным бисерным чубуком и, усиленно затягиваясь, казалось, недостающие слова из нее высасывал. Герой Двенадцатого года, потерявший в сраженье под Монмирале команду с пушками «от чрезмерной храбрости», был мастером на рукоделье женское, любил вышивать по канве. И теперь тоже по канве вышивал — мечтал о своем участии во Временном Правительстве, вместе со Сперанским, генералом Ермоловым, архиепископом Филаретом и Пестелем.

Предлагал «обратить военные поселения Аракчеева в национальную гвардию — guarde nationale и передать Петропавловскую крепость мунисипалитету, поместив в оной городовой совет с городовою стражею».

— У нас в России ничего не стоит сделать революцию: только объявить Сенату да послать печатные указы, то присягнут без затруднения. Или взять немного войск да пройти с барабанным боем от полка к полку — и можно бы произвести славных дел множество!

— По крайней мере, о нас будет страничка в истории! — воскликнул драгунский штабс-капитан Александр Бестужев и, подняв глаза к небу, прибавил чувствительно:

— Боже мой, неужели отечество не усыновит нас?..

— Ну, уж это лучше оставьте, — проговорил Оболенский сухо и поморщился.

Лейб-гренадерский полковник Булатов, хорошенький, тоненький, беленький, похожий на фарфоровую куколку, с голубыми удивленными глазками, с удивленным и как будто немного полоумным личиком, слушал всех с одинаковым вниманием, словно хотел что-то понять и не мог.

— Одно только скажу вам, друзья мои: если я буду в действии, то и у нас явятся Бруты, а, может быть и превзойдут тех революционистов, — вдруг начал и не кончил, сконфузился.

Какой же план восстания? — спросил Голицын.

— Наш план такой, — ответил Рылеев. — Говорить против присяги, кричать по полкам, что Константина принудили и что отказ по письму недостаточен, пусть манифестом объявит, а лучше сам приедет. Когда же полки возмутятся, вести их прямо на площадь.

— А много ли будет полков? — полюбопытствовал Батенков.

— А вот считайте: Измайловский весь. Финляндского батальон, московцев две роты, лейб-гренадер тоже две роты, морской экипаж весь, кавалерии часть, а также артиллерии.

— Не надо артиллерии, холодным оружием справимся! — опять выскочил Булатов.

Успех несомнителен! Успех несомнителен! — закричали все.

— Ну, а что же мы будем делать на площади? — спросил Оболенский.

— Представим Сенату манифест о конституции, а потом прямо во дворец и арестуем царскую фамилию.

— Легко сказать: арестуем. Ну, а если убегут? Дворец велик и выходов в нем множество.

— Недурно бы достать план, — посоветовал Батенков.

— Царская фамилия не иголка: когда дело дойдет до ареста, не спрячется, — рассмеялся Бестужев.

— Да ведь мы и не думаем, чтобы одним занятием дворца успели кончить все, — продолжал Рылеев. — Но если государь бежит со своею фамилиею, довольно и этого: тогда вся гвардия пристанет к нам. Надобно нанесть первый удар, а там замешательство даст новый случай к действию. Помните, друзья, успех революции в одном слове: дерзай! — воскликнул он и, подобно развеваемому ветром пламени, весь трепетно-стремительный, легкий, летящий, сверкающий, так был хорош в эту минуту, как никогда.

— Вы, молодые люди, о русском солдате никакого понятия не имеете, а я его знаю вдоль и поперек, — заговорил штабс-капитан Якубович, худощавый, смуглолицый, похожий на цыгана, с черной повязкой на голове простреленной, «кавказский герой». — Кабаки разбить, вот с чего надо начать, а когда перепьются как следует, — солдаты в штыки, мужики в топоры, — пусть пограбят маленько; да красного петуха пустить, поджечь город с четырех концов: чтоб и праху немецкого не было, а потом вынести из какой-нибудь церкви хоругви, да крестным ходом во дворец, захватить царя, огласить республику — и дело с концом!

Любо! Любо! Вот это по-нашему! К черту всех филантропишек! — закричал, забушевал князь Щепин. — Скорее! Скорее! Утра ждать нечего! Сию же минуту, немедленно!

Вскочил — и все повскакали, как будто и вправду готовы были бежать, сами не зная, куда и зачем.

— Что вы, господа, помилуйте! Куда же теперь, ночью? До объявления присяги солдаты не двинутся. И разве не видите, Якубович шутит?

— Нет, не шучу. А впрочем, если вам угодно за шутку принять… — усмехнулся Якубович двусмысленно.

— Нет, друзья, подвизаясь к поступку великому, мы не должны употреблять средства низкие. Для чистого дела чистые руки нужны. Да не осквернится же святое пламя вольности! — заговорил опять Рылеев, и мало-помалу все приходили в себя, утихали, опоминались.

В уголку, у печки, за отдельным столиком, уставленным бутылками, сидели Кюхельбекер и Пущин.

Коллежский асессор Вильгельм Карлович Кюхельбекер, или попросту Кюхля, русский немец, издатель журнала «Мнемозина», молодой человек, белобрысый, пучеглазый, долговязый и неуклюжий, как тот большой вялый комар, который называется «караморой», по собственному признанию, «ничего не делал, как только писал стихи и мечтал о будущем усовершении рода человеческого»; не был даже членом Тайного Общества, зато участвовал в ином тайном обществе — Московских «любомудров», поклонников Шеллинга.

Надворный судья Иван Иванович Пущин, лицейский товарищ Пушкина, его старинный собутыльник, «ветреный мудрец», по слову поэта, имевший слабость к вину, картам и женщинам, покинул блестящую военную карьеру и поступил маленьким чиновником в уголовный департамент Московского Надворного Суда, чтобы доказать примером, что можно приносить пользу отечеству и в самой скромной должности, распространяя добрые чувства и понятия. «Маремьяна-старица», «Мать-Софья-о-всех-сохнет»[26] — эти лицейские прозвища очень подходили к доброте его, хлопотливой, неутомимой и равной ко всем. Какой-нибудь спор двух старых лавочниц у Иверской[27] о мотке ниток выслушивал он с таким терпением, как будто шла речь о деле государственной важности.

Кюхельбекер с Пущиным вели беседу о натурфилософии.

Абсолют есть Божественный Нуль, в коем успокаиваются плюс и минус, идеальное и вещественное. Понимаете, Пущин?

Ничего не понимаю, Кюхля. Нельзя ли попроще?

— А попроще — так. Натура есть гиероглиф, начертанный Высочайшею Премудростию, отражение идеального в вещественном. Вещественное равно отвлеченному; вещественное есть то же отвлеченное, но только разрозненное и конечное. Понимаете?

Пущин глядел на него глазами слегка осовелыми — выпил лишнее — и слушал с таким же вниманием, как тех двух лавочниц у Иверской.

Отставной армейский поручик Каховский, с голодным, тощим лицом, тяжелым-тяжелым, точно каменным, с надменно оттопыренной нижней губой и глазами жалобными, как у больного ребенка или собаки, потерявшей хозяина, расхаживал из залы в кабинет, все по одной и той же линии, от печки к окну, туда и назад, туда и назад, однообразно-утомительно, как маятник.

Будет вам шляться, Каховский! — окликнул его Пущин.

Но тот ничего не ответил, как будто не слышал, и продолжал ходить.

— Вещественное и отвлеченное одно и то же, только в двойственной форме. Идея сего совершенного единства и есть Абсолют. Искомое условие всех условий — Безуслов. Ну, теперь поняли? — заключил Кюхельбекер.

Ничего не понял. И какой же ты, право, Кюхля, удивительный! В этакую минуту думаешь о чем! Ну, а завтра на площадь пойдешь?

Каховский вдруг остановился и прислушался.

— Пойду.

— И стрелять будешь?

— Буду.

— А как же твой абсолют?

— Мой абсолют совершенно с этим согласен. Брань вечная должна существовать между добром и злом. Познанье и добродетель — одно и то же. Познанье есть жизнь, и

Скачать:TXTPDF

14 Декабря Мережковский читать, 14 Декабря Мережковский читать бесплатно, 14 Декабря Мережковский читать онлайн