и прицелились. Он успел только шепнуть два слова Михаилу Бестужеву, повернулся и ушел.
— А ты как думаешь? — спросил государь Бенкендорфа, пересказав ему на ухо слова Якубовича.
— Картечи бы им надо, вот что я думаю, ваше величество! — воскликнул Бенкендорф с негодованием.
«Картечи или конституции?» — подумал государь, и бледное лицо его еще больше побледнело; опять мурашки по спине заползали, нижняя челюсть запрыгала.
Якубович взглянул на него и понял, что был прав, когда сказал давеча Михаилу Бестужеву:
— Держитесь, — трусят!
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Отсюда виднее, влезайте-ка, — пригласил Оболенский Голицына и помог ему вскарабкаться на груду гранитных глыб, сваленных для стройки Исакия у подножия памятника Петра I.
Голицын окинул глазами площадь.
От Сената до Адмиралтейства, от собора до набережной и далее, по всему пространству Невы до Васильевского острова, кишела толпа многотысячная — одинаково черные, малые, сжатые, как зерна паюсной икры, головы, головы, головы. Люди висели на деревьях бульвара, на фонарных столбах, на водосточных желобах; теснились на крышах домов, на фронтоне Сената, на галереях Адмиралтейской башни, — как в исполинском амфитеатре с восходящими рядами зрителей.
Иногда внизу, на площади, в однообразной зыби голов, завивались водовороты.
— Что это? — спросил Голицын, указывая на один из них.
— Шпиона, должно быть, поймали, — ответил Оболенский.
Голицын увидел человека, бегущего без шапки, в шитом золотом, флигель-адъютантском мундире с оторванной фалдой, в белых лосинах с кровавыми пятнами.
Иногда слышались выстрелы, и толпа шарахалась в сторону, но тотчас опять возвращалась на прежнее место: сильнее страха было любопытство жадное.
Войска, присягнувшие императору Николаю, окружали кольцом каре мятежников: прямо против них — преображенцы, слева — измайловцы, справа — конногвардейцы, и далее, по набережной, тылом к Неве — кавалергарды, финляндцы, конно-пионеры; на Галерной улице — павловцы, у Адмиралтейского канала — семеновцы.
Войска передвигались, а за ними — волны толпы; и во всем этом движении, кружении, как неподвижная ось в колесе вертящемся, — стальной четырехугольник штыков.
Долго смотрел Голицын на две ровные линии черных палочек и белых крестиков: палочки — султаны киверов, крестики — ремни от ранцев; а между двумя — третья, такая же ровная, но разнообразная линия человеческих лиц. И на них на всех — одна и та же мысль — тот вопрос и ответ, которые давеча слышал он: «Отчего не присягаете?» — «По совести».
Да, неколебимая крепость этого стального четырехугольника — святая крепость человеческой совести. На скалу Петрову опирается — и сам, как эта скала несокрушимая.
В середине каре — члены Тайного Общества, военные и штатские, «люди гнусного вида во фраках», как потом доносили квартальные; тут же — полковое знамя с полинялыми ветхими складками золотисто-зеленого шелка, истрепанное, простреленное на полях Бородина, Кульма и Лейпцига — ныне святое знамя Российской вольности; столик, забрызганный чернилами, принесенный из Сенатской гауптвахты, с какими-то бумагами — может быть, манифестом недописанным, — с караваем хлеба и бутылкой вина — святая трапеза Российской вольности.
Промелькнуло бледное на бледном небе привидение солнца — и стальная щетина тонких изломанных игл бледно заискрилась на серой глыбе гранита, подножии Медного Всадника. Зазеленела темная бронза тускло-зеленою ржавчиною — и страшною жизнью ожил лик нечеловеческий.
«С Ним или против Него?» — подумал Голицын опять, как тогда, во время наводнения. Что значит это мановение десницы, простертой над пучиной волн человеческих, как над пучиной потопа бушующей? Тогда укротил потоп — укротит ли и ныне? Или в пучину низвергнется бешеный конь вместе с бешеным Всадником?
Вернувшись в каре, Голицын узнал, что готовится атака конной гвардии; а Рылеев пропал, Трубецкой не являлся, и команды все еще нет.
— Надо выбрать другого диктатора, — говорили одни.
— Да некого. С маленькими эполетами и без имени, никто не решится, — возражали другие.
— Оболенский, вы старший, выручайте же!
— Нет, господа, увольте. Все что угодно, а этого я на себя не возьму.
— Как же быть? Смотрите, вот уже в атаку идут! Два эскадрона конной гвардии вынеслись на рысях из-за дощатого забора Исакия и построились в колонну тылом к дому Лобанова.
Коллежский асессор Иван Иванович Пущин, в длиннополой шинели, в высокой черной шляпе, похаживал перед фасом каре и покуривал трубочку так же спокойно, как у себя в кабинете или в Михайловском, в домике Пушкина, под уютный шелест вязальных спиц Арины Родионовны.
— Ребята, будете моей команды слушать? — спросил он солдат.
— Рады стараться, ваше благородие!
Высвободив из рукава шинели правую руку в зеленой лайковой перчатке, он поднял ее вверх, как бы взмахнув невидимой саблей, и скомандовал:
— Смирна-а! Ружья к ноге! В каре против кавалерии стройся!
Один залп мог положить на месте всю конницу. Чтобы даром не перебить и не озлобить людей, Пущин велел стрелять лошадям в ноги или вверх через головы всадников.
Конница уже неслась с тяжелым топотом. Грянул залп, но пули просвистели над головами людей.
Когда пороховой дым рассеялся, увидели, что первая атака не удалась. Мешала теснота, выдававшийся угол забора — надо было его огибать, — а пуще всего гололедица. Неподкованные лошади скользили на все четыре ноги по обледенелым булыжникам и падали. Да и люди шли в атаку нехотя: понимали, что нельзя атаковать кавалерией на расстоянии двадцати шагов, когда ружейный огонь лошадям в морды.
— И чего, анафемы, лезете? — ругались московцы, помогая вставать упавшим всадникам.
— Полезешь, коли гонят. А вам, братцы, спасибо, что мимо стреляли, а то и живы быть не чаяли! — благодарили конногвардейцы.
— Переходи к нам, ребята!
— А вот, погоди, ужо как стемнеет, все перейдем.
— Назад, равняйсь! — скомандовал полковой командир, генерал Орлов, и начал строить взводы для второй атаки.
Но и вторая удалась не лучше первой. Так же плавно склонялись штыки и, натыкаясь на стальную щетину их, так же опрокидывались кони, увлекая всадников. А толпа из-за забора швыряла камнями, кирпичами, поленьями. Генерала Воинова едва не зашибли до смерти; герцога Евгения Виртембергского закидали снежками, как маленького мальчика.
Атака за атакой, как волна за волной, разбивалась о четырехугольник, неколебимый, недвижный, и, с каждым новым натиском, он как будто твердел, каменел. Опирался о скалу Петрову и сам был как эта скала несокрушимая.
Вдруг, под веселый гром военной музыки, послышалось издали: «Ура, Константин!» и три с половиною роты лейб-гвардии флотского экипажа, под командою лейтенанта Михаила Кюхельбекера и штабс-капитана Николая Бестужева, выбежали из Галерной улицы.
Обнимались, целовались с московцами:
— Голубчики, братцы, миленькие! Спасибо вам, не выдали!
— Соединились армии с флотами!
— Наша взяла и на море, и на суше!
— Слава Богу, вся Россия в поход пошла!
Экипаж построился в новое каре, справа от московцев, на мосту Адмиралтейского канала, лицом к Исакию.
И опять, уже с другой стороны, с Дворцовой площади:
— Ура, Константин!
По бульвару бежали отдельными кучками, в расстегнутых шинелях, в заваленных фуражках, в сумах с боевыми патронами, с ружьями наперевес, лейб-гренадеры.
Уже добежали до площади, перелезли через камни, сваленные на углу Адмиралтейского бульвара и набережной, но тут произошло смятенье.
Полковой командир Стюрлер, все время бежавший рядом с солдатами, убеждал, умолял их вернуться в казармы.
— Не выдавай, ребята, не слушай подлеца! — кричал полковой адъютант, поручик Панов, член Тайного Общества, тоже бежавший рядом.
— Вы за кого? — спросил Каховский, подбегая к Стюрлеру с пистолетом в руках.
— За Николая! — ответил тот.
Каховский выстрелил. Стюрлер схватился рукою за бок и побежал дальше. Двое солдат со штыками — за ним.
— Бей, коли немца проклятого!
Штыки вонзились в спину его, и он упал.
Лейб-гренадеры соединились с московцами. И опять объятия, поцелуи братские.
Третье каре построилось слева от первого, лицом к набережной, тылом к Исакию.
Теперь уже было на площади около трех тысяч войска и десятки тысяч народа, готовых на все по первому знаку начальника. А начальника все еще не было.
Погода изменилась. Задул ледяной восточный ветер. Мороз крепчал. Солдаты в одних мундирах по-прежнему зябли и переминались с ноги на ногу, колотили рука об руку.
— Чего мы стоим? — недоумевали. — Точно к мостовой примерзли. Ноги отекли, руки окоченели, а мы стоим.
— Ваше благородие, извольте в атаку вести, — говорил ефрейтор Любимов штабс-капитану Михаилу Бестужеву.
— В какую атаку? На что?
— На войска, на дворец, на крепость, — куда воля ваша будет.
— Погодить надо, братец, команды дождаться.
— Эх, ваше благородие, годить — все дело губить!
— Да, что другое, а годить и стоять мы умеем, — усмехнулся Каховский язвительно. — Вся наша революция — стоячая!
— «Стоячая революция», — повторил про себя Голицын с вещим ужасом.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
— Да что такое происходит? Какого мы ждем неприятеля?
— Ничего не понимаю, убей меня Бог! Кавардак какой-то анафемский! — подслушал великий князь Михаил Павлович разговор двух генералов. Он тоже ничего не понимал.
Вызванный братом Николаем из городка Ненналя, где остановился по дороге в Варшаву, только что прискакал в Петербург, усталый, голодный, продрогший, и попал прямо на площадь, в революцию, по собственному выражению, «как кур во щи».
Когда, после неудачи конных атак, начальство поняло, что силой ничего не возьмешь и решило приступить к увещаниям, Михаил Павлович попросил у государя позволение поговорить с бунтовщиками. Николай сначала отказал, а потом, уныло махнув рукой, согласился:
— Делай, что знаешь!
Великий князь подъехал к фронту мятежников.
— Здорово, ребята! — крикнул зычно и весело, как на параде.
— Здравья желаем вашему императорскому высочеству! — ответили солдаты так же весело.
«Косолапый Мишка», «благодетельный бука, le bourru bienfaisant», Михаил Павлович наружность имел жесткую, а сердце мягкое. Однажды солдатик пьяненький, валявшийся на улице, отдал ему честь, не вставая, и он простил его: «Пьян, да умен». Так и теперь готов был простить бунтовщиков за это веселое: «Здравья желаем!»
— Что это с вами, ребята, делается? Что вы такое затеяли? — начал, как всегда, по-домашнему. — Государь цесаревич Константин Павлович от престола отрекся, я сам тому свидетель. Знаете, как я брата люблю. Именем его приказываю вам присягнуть законному…
— Нет такого закона, чтоб двум присягать, — поднялся гул голосов.
— Смирна-а! — скомандовал великий князь, но его уже не слушали.
— Мы ничего худого не делаем, а присягать Николаю не будем!
— Где Константин?
— Подай Константина!
— Пусть сам приедет, тогда поверим!
— Не упрямьтесь-ка лучше, ребята, а то худо будет, — попробовал вступиться кто-то из генералов.
— Поди к чертовой матери! Вам, генералам, изменникам, нужды нет всякий день присягать, а мы присягой не шутим! — закричали на него с такою злобою, что Михаил Павлович, наконец, понял, что происходит, слегка побледнел. И лошадь его тоже как будто поняла — дрогнула, попятилась.
В узеньком проулке между двумя каре — флотским экипажем и московцами — Вильгельм Карлович Кюхельбекер нелепо суетился, метался из