я человек, Рылеев, я тоже отец. У тебя Настенька, у меня — Сашка. Царь — отец, народ — дитя. В дитя свое нож, — в Сашку! в Сашку! в Сашку!
Закрыл лицо руками. Долго не отнимал их; наконец, отнял и опять положил их на плечи его, заглянул в глаза с улыбкою, как будто молящею.
— Видишь, я с тобой, как друг, как брат. Будь же и ты мне братом. Пожалей, помоги!
«Лжет — не лжет? Лжет — не лжет? Искушаешь, дьявол? Ну, погоди ж, и я тебя искушу!» — вдруг разозлился Рылеев.
— Правду хотите знать, ваше величество? Так знайте же: свобода обольстительна, и я, распаленный ею, увлек и других. И не раскаиваюсь. Неужели тем виноват я пред человеками, что пламенно желал им блага? Но не о себе хочу говорить, а об отечестве, которое, пока не остановится биение сердца моего, будет мне дороже всех благ мира и самого неба!
Говорил, как всегда, книжно, не просто, а теперь особенно, потому что заранее обдумал всю эту речь. Вдруг вскочил, поднял руки; бледные щеки зарделись, глаза засверкали, лицо преобразилось. Сделался похож на прежнего Рылеева, бунтовщика неукротимого — весь легкий, летящий, стремительный, подобный развеваемому ветром пламени.
— Знайте, государь: пока будут люди, будет и желание свободы. Чтобы истребить в России корень свободомыслия, надо истребить целое поколение людей, кои родились и образовались в прошлое царствование. Смело говорю: из тысячи не найдется и ста, не пылающих страстью к свободе. И не только в России, — нет, все народы Европы одушевляет чувство единое, и сколь ни утеснено оно, убить его невозможно. Где, — укажите страну, откройте историю, — где и когда были счастливы народы под властью самодержавной, без закона, без права, без чести, без совести? Злодеи вам — не мы, а те, кто унижает в ваших глазах человечество. Спросите себя самого: что бы вы на нашем месте сделали, когда бы подобный вам человек мог играть вами, как вещью бездушною?
Государь сидел молча, не двигаясь, облокотившись на ручку кресла, опустив голову на руку, и слушал спокойно-внимательно. А Рылеев кричал, как будто грозил, руками размахивал; то садился, то вскакивал.
— В манифесте сказано, что царствование ваше будет продолжением Александрова. Да неужели же, неужели вы не знаете, что царствование сие было для России убийственно? Он-то и есть главный виновник Четырнадцатого. Не им ли исполински двинуты умы к священным правам человечества и потом остановлены, обращены вспять? Не им ли раздут в сердцах наших светоч свободы, и потом так жестоко свобода удавлена? Обманул Россию, обманул Европу. Сняты золотые цепи, увитые лаврами, и голые, ржавые — гнетут человечество. Вступил на престол «Благословенный» — сошел в могилу проклятый!
— Ты все о нем, ну, а обо мне что скажешь? — спросил государь все так же спокойно.
— Что о вас? А вот что! Когда вы еще великим князем были, вас уже никто не любил, да и любить было не за что: единственные занятия — фрунт и солдаты; ничего знать не хотели, кроме устава военного, и мы это видели и страшились иметь на престоле Российском прусского полковника или, хуже того, второго Аракчеева, злейшего. И не ошиблись: вы плохо начали, ваше величество! Как сами изволили давеча выразиться, взошли на престол через кровь своих подданных; в народ, в дитя свое вонзили нож… И вот плачете, каетесь, прощения молите. Если правду говорите, дайте России свободу, и мы все — ваши слуги вернейшие. А если лжете, берегитесь: мы начали — другие кончат. Кровь за кровь — на вашу голову, или вашего сына, внука, правнука! И тогда-то увидят народы, что ни один из них так не способен к восстанию, как наш. Не мечта сие, но взор мой проницает завесу времен! Я зрю сквозь целое столетие! Будет революция в России, будет! Ну, а теперь казните, убейте…
Упал на кресло в изнеможении.
— Выпей, выпей, — опять налил государь воды в стакан. — Хочешь капель?
Сбегал за каплями, отсчитал в рюмку. Совал ему английской соли и спирта под нос. Рылеев хотел вытереть пот с лица; поискал платка, не нашел. Государь дал ему свой. Хлопотал, суетился, ухаживал. В движениях тонкого, длинного, гибкого тела была змеиная ласковость. «Стень, стень! Оборотень!» — думал Рылеев с ужасом.
— Ах, Боже мой! Ну разве можно так? Ну полно же, полно! Приляг, отдохни. Хочешь вина, чаю? Закусить, поужинать?
— Ничего не надо! — простонал Рылеев и подумал с тоской: «Когда же это кончится. Господи!»
— Можешь выслушать? — спросил государь, опять придвинул кресло, уселся и начал:
— Ну, спасибо за правду, мой друг, — взял обе руки его и пожал крепко. — Ведь, нам, государям, все лгут, в кои-то веки правду услышишь. Да, все правда, кроме одного: немцем на престоле Российском не буду. Бабка моя, императрица Екатерина, тоже немка была, а взошла на престол и сделалась русской. Так вот и я. Personne n est plus russe de coeur que je ne le suis.,[45] — сказал по-французски, но тотчас поправился. — Мы оба с тобой русские — и я, государь, и ты, бунтовщик. Ну, скажи на милость, разве могли бы говорить так, как мы с тобой, не русские?
Что-то подобное бледной улыбке промелькнуло в лице Рылеева.
— Ну, что? — заметил ее государь и тоже улыбнулся. — Говори, не бойся, сам видишь, правды со мной бояться нечего.
— А-а, дураком считал! Ну вот, видишь, значит, хоть в этом ошибся. Нет, не дурак. Понимаю, что плохо в России. Я сам есмь первый гражданин отечества. Никогда не имел другого желания, как видеть Россию свободною, счастливою. Да знаешь ли ты, что я, еще великим князем, либералом был не хуже вашего? Только молчал, таил про себя. С волками жить, по-волчьи выть. Вот и выл с Аракчеевым. Чем хуже, тем лучше. Вам помогал. Ну, говори же, только правду, всю правду, чего вы хотели — конституции? республики?
«Ну, конечно, лжет! Стень, стень, оборотень!» — опять подумал Рылеев с ужасом. Но сильнее ужаса было любопытство жадное: «А ну-ка, попробовать, — не поверить, а только сделать вид, что верю?»
— Что ж ты молчишь? Не веришь? Боишься?
— Нет, не боюсь. Я хотел республики, — ответил Рылеев.
— Ну, слава Богу, значит, умен! — опять крепко пожал ему обе руки государь. — Я понимаю самодержавие, понимаю республику, но конституцию не понимаю. Это образ правления лживый, лукавый, развратный. И предпочел бы отступить до стен Китая, нежели принять оный. Видишь, как я с тобой откровенен, — плати и ты мне тем же!
Помолчал, посмотрел на него и вдруг схватился за голову.
— Что ж это было? Что ж это было? Господи! Зачем? Своего не узнали? Всех обманул — и вас. На друга своего восстали, на сообщника. Пришли бы прямо, сказали бы: вот чего мы хотим. А теперь… Послушай, Рылеев, может и теперь еще не поздно? Вместе согрешили, вместе и покаемся. Бабушка моя говаривала: «Я не люблю самодержавия, я в душе республиканка, но не родился тот портной, который скроил бы кафтан для России». Будем же вместе кроить. Вы — лучшие люди в России: я без вас ничего не могу. Заключим союз, вступим в новый заговор. Самодержавная власть — сила великая. Возьмите же ее у меня. Зачем вам революция? Я сам — революция!
Как скользящий в пропасть еще цепляется, но уже знает, что сорвется и полетит, так Рылеев еще ужасался, но уже радовался.
И глаза государя блеснули радостью.
— Погоди, не решай, подумай сначала. Так говорить, как я, можно только раз в жизни. Помни же: не моя, не твоя судьба решается, а судьба России. Как скажешь, так и будет. Ну, говори, хочешь вместе? Хочешь? Да или нет?
Протянул руку. Рылеев взял ее, хотел что-то сказать и не мог: горло сжала судорога. Слезы поднимались, поднимались и вдруг хлынули. Сорвался — полетел, поверил.
— Как я… Что я сделал! Что я сделал! Как мы все… нет, я, я один… Всех погубил! Пусть же на мне все и кончится! Сейчас же, сейчас же, тут же на месте, казните, убейте меня! А тех, невинных, помилуйте…
— Всех, всех, и тебя и всех! Да и миловать нечего: ведь, я ж тебе говорю — вместе! — сказал государь, обнял его и заплакал, или так показалось Рылееву.
— Плачете? Над кем? Над убийцею? — воскликнул Рылеев и упал на колени; слезы текли все неутолимее, все сладостней; говорил, как в бреду; похож был на пьяного или безумного. — Именины Настенькины вспомнили! Знали, чем растерзать! Вот вы какой! Чувствую биение ангельского сердца вашего! Ваш, ваш навсегда! Но что я — пятьдесят миллионов ждут вашей благости. Можно ли думать, чтобы государь, оказывающий милости убийцам своим, не захотел любви народной и блага отечеству? Отец! Отец! Мы все, как дети, на руках твоих! Я в Бога не веровал, а вот оно, чудо Божье — Помазанник Божий! Родимый царь батюшка, красное солнышко…
— А нас всех зарезать хотел? — вдруг спросил государь шепотом.
— Хотел, — ответил Рылеев тоже шепотом, и опять давешний ужас сверкнул, как молния, — сверкнул и потух.
— А кто еще?
— Больше никого. Я один.
— А Каховского не подговаривал?
— Нет, нет, не я, — он сам…
— А-а, сам. Ну, а Пестель, Муравьев, Бестужев? Во второй армии тоже заговор? Знаешь о нем?
— Знаю.
— Ну, говори, говори все, не бойся — всех называй. Надо всех спасти, чтобы не погибли новые жертвы напрасные. Скажешь?
— Скажу. Зачем сыну скрывать от отца? Я мог быть вашим врагом, но подлецом быть не могу. Верю! Верю! Сейчас еще не верил, а теперь… видит Бог, верю! Все скажу! Спрашивайте!
Он стоял на коленях. Государь наклонился к нему, и они зашептались, как духовник с кающимся, как любовник с любовницей.
Рылеев все выдавал, всех называл — имя за именем, тайну за тайною.
Иногда казалось ему, что рядом, на двери, шевелится занавес. Вздрагивал, оглядывался. Раз, когда оглянулся, государь подошел к двери, как будто сам испугался, не подслушал бы кто.
— Нет, никого. Видишь? — раздвинул занавес так, что Рылеев почти увидел — почти, но не совсем.
— Ну что, устал? — заглянул в лицо его и понял, что пора кончать. — Будет. Ступай, отдохни. Если что забыл, вспомни к завтраму. Да хорошо ли тебе в каземате, не темно ли, не сыро ли? Не надо ли чего?
— Ничего не