и не дают говорить. — Должно заставить Синод и Сенат объявить временное правление с властью неограниченною…
— Неограниченною, самодержавною? — опять вставил тихонько Муравьев.
— Да, если угодно, самодержавною…
— А самодержец кто?
Пестель не ответил, как будто не слышал.
— Предварительно же надо, чтобы царствующая фамилия не существовала, — кончил он.
— Вот именно, об этом мы и спрашиваем, — подхватил Трубецкой: — каковы по сему намерения Южного Общества?
— Ответ ясен, — проговорил Пестель и еще больше нахмурился.
— Вы разумеете?
— Разумею, если непременно нужно выговорить, — цареубийство.
— Государя императора?
— Не одного государя………………………………………………………….
………………………………………………………………………………….
………………………………………………………………………………….
Говорил так спокойно, как будто доказывал, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым; но в этом спокойствии, в бескровных словах о крови было что-то противоестественное.
Когда Пестель умолк, все невольно потупились и затаили дыхание. Наступила такая тишина, что слышно было, как нагоревшие свечи потрескивают, и сверчок за печкой поет уютную песенку. Тихая, душная тяжесть навалилась на всех.
— Не говоря об ужасе, каковой убийства сии произвести должны и сколь будут убийцы гнусны народу, — начал Трубецкой, как будто с усилием преодолевая молчание, — позволительно спросить, готова ли Россия к новому вещей порядку?
— Чем более продолжится порядок старый, тем менее готовы будем к новому. Между злом и добром, рабством и вольностью не может быть середины. А если мы не решили и этого, то о чем же говорить? — возразил Пестель, пожимая плечами.
Трубецкой хотел еще что-то сказать.
— Позвольте, господин председатель, изложить мысли мои по порядку, — перебил его Пестель.
— Просим вас о том, господин полковник!
Так же как в разговоре с Рылеевым, начал он «с Немврода». В речах его, всегда заранее обдуманных, была геометрия — ход мыслей от общего к частному.
— Происшествия тысяча восемьсот двенадцатого, тринадцатого, четырнадцатого и пятнадцатого годов, равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько царств уничтоженных, столько переворотов совершенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями совершать оные. К тому же, имеет каждый век свой признак отличительный. Нынешний — ознаменован мыслями революционными: от одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая Англии и Турции, сих двух противоположностей, дух преобразования заставляет всюду умы клокотать…
Говорил книжно, иногда тяжелым канцелярским слогом, с неуклюжею заменою иностранных слов русскими, собственного изобретения: революция — превращение, тиранство — зловластье, республика — народоправление. «Я не люблю слов чужестранных», — признавался он.
«Планщиком» назвал Пушкин стихотворца Рылеева; Пестель в политике был тоже планщик. Но в отвлеченных планах горела воля, как в ледяных кристаллах — лунный огонь. Говорил, как власть имеющий, и очарование логики подобно было очарованию музыки или женской прелести.
Одни пленялись, другие сердились; иные же пленялись и сердились вместе. Но чувствовали все, так же как намедни Рылеев, что бывшее далекою мечтою становится близким, тяжким, грозным и ответственным.
Перейдя к разбору муравьевской конституции, не оставил в ней камня на камне. С неотразимою ясностью обнаружил сходство ее с древнею удельною системой, от которой едва не погибла Россия, — «ужасное вельможество и аристокрацию богатств».
— Сии аристокрации, главная препона благоденствия общего и главное утверждение зловластия, одним только республиканским образованием правления устранены быть могут.
Муравьев хотел произнести свою речь, когда Пестель выскажет все до конца, но сидел как на иголках и, наконец, не выдержал.
— Какая же аристокрация, помилуйте! Ни в одном государстве европейском не бывало, ни в Англии, ни даже в Америке, такой демокрации, каковая через выборы в нижнюю палату Русского Веча, по нашей конституции, имеет быть достигнута…
— У меня, сударь, имя не русское, — заговорил вдруг Пестель с едва заметною дрожью в голосе, — но в предназначение России я верю больше вашего. «Русскою Правдою» назвал я мою конституцию, понеже уповаю, что правда русская некогда будет всесветною, и что примут ее все народы европейские, доселе пребывающие в рабстве, хотя не столь явном, как наше, но, быть может, злейшем, ибо неравенство имуществ есть рабство злейшее. Россия освободится первая. От совершенного рабства к совершенной свободе — таков наш путь. Ничего не имея, мы должны приобрести все, а иначе игра не стоит свеч…
— Браво, браво, Пестель! Хорошо сказано! Или все, или ничего! Да здравствует «Русская Правда»! Да здравствует революция всесветная! — послышались рукоплескания и возгласы.
Если бы он остановился вовремя, то увлек бы всех, и победа была бы за ним. Но его самого влекла беспощадная логика, посылка за посылкой, вывод за выводом, — и остановиться он уже не мог. В ледяных кристаллах разгорался лунный огонь, — совершенное равенство, тождество, единообразие в живых громадах человеческих.
— Равенство всех и каждого, наибольшее благоденствие наибольшего числа людей, — такова цель устройства гражданского. Истина сия столь же ясна, как всякая истина математическая, никакого доказательства не требующая и в самой теореме всю ясность свою сохраняющая. А поелику из оного явствует, что все люди должны быть равны, то всякое постановление, равенству противное, есть нестерпимое зловластие, уничтожению подлежащее. Да не содержит в себе новый порядок нижe[37] тени старого…
Математическое равенство, как бритва, брило до крови; как острый серп — колосья — срезывало, скашивало головы, чтоб подвести всех под общий уровень.
— Всякое различие состояний и званий прекращается; все титулы и самое имя дворянина истребляется; купеческое и мещанское сословие упраздняются; все народности от права отдельных племен отрекаются, и даже имена оных, кроме единого, великороссийского, уничтожаются…
Все резче и резче режущие взмахи бритвы. «Уничтожается», «упраздняется» — в словах этих слышался стук топора в гильотине. Но очарование логики, исполинских ледяных кристаллов с лунным огнем подобно было очарованию музыки. Жутко и сладко, как в волшебном сне — в видении мира нездешнего. Града грядущего, из драгоценных камней построенного Великим Планщиком вечности.
— Когда же все различия состояний, имущества и племен уничтожатся, то граждане по волостям распределятся, дабы существование, образование и управление дать всему единообразное — и все во всем равны да будут совершенным равенством, — заключил он общий план и перешел к подробностям.
Цензура печати строжайшая; тайная полиция со шпионами из людей непорочной добродетели; свобода совести сомнительная: православная церковь объявлялась господствующей, а два миллиона русских и польских евреев изгоняются из России, дабы основать иудейское царство на берегах Малой Азии.
Слушатели как будто просыпались от очарованного сна; сначала переглядывались молча, затем послышались насмешливые шепоты, и, наконец, негодующие возгласы.
— Да это хуже Аракчеева!
— Военные поселения, а не республика!
— Мундир бы завести для всех россиян одинаковый, с двумя параллельными шнурами в знак равенства!
— Не русская правда, а немецкая!
— Самодержавие злейшее!
А Пестель, ничего не видя и не слыша, продолжал говорить, как будто наедине с собою.
Голицын вглядывался в него, и маленький человек, со спокойным лицом, в треуголке и сером плаще, вспоминался ему на высотах Шевардинского редута, в пороховом дыму и в огне, над грудами убитых и раненых, ходивший взад и вперед шагами такими тяжелыми, что, казалось, не от пушечных выстрелов, а от этих шагов дрожит и стонет земля. Маленький человек похож был на свою собственную куклу, автомат в музее восковых фигур. Неземная тяжесть, роковая одержимость. Как будто не сам он двигается, а кто-то двигает, дергает его, как петрушку за ниточку.
Пестель вынул из портфеля перечерченную военную карту Российской империи, разложил ее на столе и начал объяснять разделение областей будущей Российской республики, с новою столицею, соединяющей Европу с Азией, Нижним Новгородом, под названием Владимир, в честь св. Владимира. Карта приложена была к «Русской Правде».
— Неубитого медведя шкуру делим, — заметил кто-то.
— А Польша где?
— Здесь, — указал Пестель на карту.
— Как здесь? За рубежом?
— Да, отделена от России.
— Не знаю, как вы, господа, — вдруг побледнел и вскочил Рылеев, — а я никому не позволю разыгрывать в кости судьбу моей родины!
Повскакали и другие, закричали в ярости:
— Не позволим! Не позволим!
— Вот они, Южные, вот, куда гнут!
— Кромсать Россию! Да черт вас дери с вашею республикою!
— Предатели!
— Враги отечества!
Неистовый Кюхля схватил карту и разорвал ее пополам.
Председатель изо всей силы звонил в колокольчик, но долго еще шум не унимался.
— Я полагаю, господин полковник, что отторжение столь коренных областей, как Польша, от державы Российской многим не понравится, — начал было Трубецкой примирительно, когда стало потише.
— А я полагаю, господин председатель, что мы исповедуем либеральные взгляды не для того, чтобы нравиться людям, из коих большинство глупцы, — усмехнулся Пестель так высокомерно, что даже кротчайшего Трубецкого передернуло.
— А главное, хамы все; не от огня или потопа, а от хамства погибнет земля! — выпалил вдруг доселе безмолвный Каховский и опять замолчал на весь вечер.
— С одним не могу никак согласиться, — заключил Рылеев: — в республике вашей смертная казнь уничтожается, а вам без нее не обойтись, гильотина понадобится, да еще как: нам же первым головы срубите…
— Не гильотина, а пестелина! — крикнул Бестужев.
Одоевский закорчился и закашлялся от смеха так, что должен был выйти в другую комнату.
Голицыну казалось, что все, навалившись кучею, бьют спящего или пьяного.
Заранее предчувствуя победу, Муравьев попросил слова. Заговорил — и с отрадой почувствовали все, как вещи, сдвинутые Пестелем, возвращаются на старые места; опять становится все нетяжким, негрозным, неответственным; режущая бритва окутывалась ватою; ледяные кристаллы таяли и превращались в теплую воду.
Муравьев доказывал необходимость медленного действия.
— В самой натуре постепенное течение времени дает жизнь, рост и зрелость всему; крупные же и быстрые события производят вихри, бури, землетрясения и разрушения. Точно так же народу, пребывшему века без сознания вольности гражданской, дарование оной располагаемо должно быть с постепенностью. Поставлять же внезапно и насильственно, на место правления законного, самовластие временных диктаторов, — людей, никому неведомых, есть дело безрассудное. Уверены будучи в том, — заключил оратор, — что Россия не может быть иначе управляема, как монархом законным и наследственным, отвергает Северное Общество всякую мысль о республиканском образе правления и единственной целью своей полагает конституцию монархическую.
— Браво, браво, Муравьев! — закричали и захлопали ему те же, кто давеча кричал и хлопал Пестелю.
— Не бывать республике!
— Да здравствует монархия!
— Да здравствует конституция Северная!
Голицын давно уже видел, как лицо Пестеля бледнело, искажалось, и в тускло-черных глазах загорался тяжелый, припадочный блеск. Вдруг ударил он изо всей силы кулаком по столу.
— Так будет же республика!
Все на минуту притихли. Но тотчас же опять поднялся неистовый крик:
— Долой диктаторов!
— Долой Пестеля!
— Второго Бонапарта!
— Второго самодержца!
— Павла Второго!
Пестель, как будто просыпаясь, обвел всех медленным взором.
— Господа, — заговорил он изменившимся голосом,